Единственным моим другом был мой отец. По ночам я в отчаянии прижималась к нему и повторяла: «Только не бросай меня, не бросай, без тебя меня не примет никто и нигде».
Но потом я успокаивалась. Слушала его легкое дыхание. Ночь проникала в его ноздри и вылетала из них свежей и нетронутой.
Он всегда засыпал с улыбкой на устах, маэстро Урия.
Лишь однажды из его глаза скользнула слеза, я смахнула ее пальцем — она растаяла и стала солью.
Глава 5
Йосе́ф Де Медико явился к нам накануне праздника кущей. Отец сказал о нем лишь то, что он старый хирург, занимающийся кровопусканием, и что когда-то они вместе ездили на Восток за специями и нашатырем.
То было впервые, почтенные доктора, когда у нас поселился гость. Я не привыкла, что в нашем доме есть кто-то, с кем мы должны делить пищу и кров.
Я была готова предложить постояльцам омовения. Мы с отцом мылись в море, но у нас дома была и бочка для сбора дождевой воды, и нам не пришлось отправлять гостей мыться в общественные бани.
Мой отец был очень возбужден, прежде я никогда не видела его таким. Он пожелал, чтобы я вычесала шерсть на кроватях, вычистила все сундуки, где мы хранили белье, вытащила оттуда ткани, шелка, стеганые покрывала и одеяла. Он велел мне украсить стены циновками и коврами и наполнить корзины инжиром и сладким миндалем. На полу, вокруг кроватей, он попросил постелить мягкие шерстяные дорожки, сотканные в Кальтабеллотте, и циновки, хрустевшие под ногами. Отец пожелал, чтобы вся наша кухонная утварь была на виду: тазы, кувшин для воды, железная ступка, котел, терракотовые миски, сосуды для масла, большие и малые. По стенам ему вздумалось набить гвоздей и крючков для всевозможных предметов и одежды, он даже сделал вешалку для плащей. Затем он попросил меня приготовить подробный перечень всего, что требуется для выпечки хлеба: емкости, чтобы замесить мацу, деревянный стол, глиняная посуда, горшки.
Наконец, когда зажгли свет, дом блестел чистотой, будто слова Давидова псалма.
Святой и непорочный, какой никто не решился бы осудить или ославить.
Йосеф Де Медико был стар, хром и молчалив. Он говорил только глазами. Страх подарил ему седину, людская злоба — хромоту, а мудрость — умение молчать.
Он не бил палкой мулов, которые тянули повозку, а подгонял их обрядовой песней. Он был уверен, что животное станет слушаться тебя лишь тогда, когда ты попробуешь облегчить его труд. Йосеф не сообщил, когда его ждать. Он прекрасно знал, что отец будет готовиться к его приезду задолго до того, как сам он двинется в путь.
Его темные глаза меняли цвет по мере того, как день сменялся вечером. В его волосах были вплетены нити кораллов, как принято в африканских землях, где женщины расписывают свое чрево знаками, а когда им страшно, залепляют глаза грязью.
Хотя он был очень стар, у него была прекрасная память. В игре в числа Йосеф непременно побеждал. Когда отец расспрашивал его о рецептах снадобий, которые тот готовил еще в молодости, он всегда отвечал. И еще ему были чужды любые предрассудки. Его не смущали ни мои огненные волосы, ни моя бледная кожа, ни наша трупная комната.
Он вылез из повозки, груженной невиданными инструментами, и, когда он закончил разгрузку, я увидела, что он не один.
С ним был мальчик.
То, что он был немного постарше меня, я поняла, разглядев черный пушок над верхней губой. А что его имя — Паскуале, мне никто не сказал, я просто прочла его на дорожном мешке и сразу поняла, что он — человек Песаха и горькой травы. Той самой, что называют иссопом и которую обмакивал в кровь Моисей, когда помечал дома евреев.
Отец принял их, встав на колени и поцеловав землю: «Да благословен будь путник, своим присутствием решивший почтить этот дом». Затем он взял Книгу Левит и произнес священные слова: «Пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя».
Йосеф Де Медико десять лет трудился в Каире, в больнице Ан-Насира. Он изучал душевные болезни. У арабов, пояснял он, душевные болезни изучают как науку, потому что считается, что безумец близок к Богу. Йосеф работал в большом доме, который называли дар аль-маристан, где держали тех, кто повредился в уме после солнечного удара. Пока больные содержались в этом месте, их кормили яствами из дворца халифа, а когда к ним возвращался разум, они отправлялись домой с богатыми дарами. Лечили же их музыкой и омываниями, припарками, примочками, растираниями и обертыванием. Еще там часто проводили кровопускания, использовали прижигания. Врачевали успокоительными, возбуждающими, слабительными, рвотными и пищеварительными снадобьями. Но лучше всего на больных действовала простая улыбка, которая была им так же необходима, как и хорошая пища — та, что в обычные дни доставлялась от халифа дважды, а в дни полной луны — четырежды. Если же случалась засуха, пищу подавали пять раз в день.
Я изумленно внимала его рассказам. В Катании помешанных держали за стенами города, вместе с прокаженными, в закрытом бастионе для заразных. Никто о них не заботился, все просто ждали, когда они подхватят проказу, чтобы поскорее от них избавиться. Лишь мой отец помогал им и омывал их руки чистой водой, творя для них нетилат ядаим.
Потом я подняла глаза на Паскуале. Когда отец говорил, он почти неуловимо кивал головой в знак внимания. И смотрел в пол. Он усердно соблюдал закон. Обмакивал хлеб в соль и с каждым жестом шептал молитвы.
Мы пригласили их за стол. Такого роскошного стола я еще никогда не накрывала. Рядом с сосудами для омовения рук я положила листок пергамента с текстом брахи. Каждое блюдо я выложила маленькими разноцветными камешками и ракушками, пахнущими прибоем.
Отец настоял, чтобы я приготовила роскошное пиршество: блюда из мяса лишь тех жвачных животных, у которых раздвоены копыта, и лишь той рыбы, у которой есть чешуя и плавники. Из мучного он сказал мне подать на стол лишь мацу: хлеб беглецов.
Паскуале брал с блюда последним, последним пил и последним начинал есть. Он следил, чтобы все поели вперед него, и я заметила, что он дожидался даже меня, хотя я подавала на стол.
Когда же я убрала со стола, он, затаив дыхание, трижды промолвил слова благодарности: «Тода, Вирдимура, тода, тода, спасибо, Вирдимура».
Меня это поразило.
Никто никогда не благодарил женщин.
Я с любопытством принялась разглядывать его.
У Паскуале была смуглая кожа, волосы до плеч, ровные белые зубы. У него была своя, особая манера поведения, он отвечал лишь тогда, когда к нему обращались, и улыбался одними глазами.
Он был силен и невинен, почтенные доктора, редкие волосы росли у него с той стороны груди, где билось сердце.
Йосеф рассказал нам, что Паскуале уже обучается медицинским наукам, но вместе с тем ему нравится починять старую мебель, бочки и потрепанные сандалии. Если он слышал, что где-то прохудилась труба, то тут же выуживал из кармана все необходимое и всегда ходил в платье со множеством разрезов, из которых торчали клещи, молотки и веревки.
Латание прорех и устранение изъянов успокаивало его, ему нравилось уходить в себя и погружаться в толкование предметного мира, чувствовать его неподвижное существование, подчиненное безмолвным законам.
Словно каждая вещь таила в себе слова и лишь одному Паскуале удавалось их распознать, поправить сломанное или оживить поношенный механизм; ему казалось, что он расшифровывает никому не знакомый язык, чтобы получить загадочный код, дающий доступ к тайнам бытия.
И тогда он, Паскуале, несказанно радовался, ибо ощущал родство со всем, что оказывалось отброшено другими, признавалось ими ненужным и неприменимым.
Он получал доказательство, что ничто не уходит бесследно.
И даже больше того.
Он получал доказательство, что в мире есть масса вещей, которые могут вновь обрести жизнь.
Следующие несколько дней он повторял за мной все.
Когда он впервые увидел, как я замерла у дороги и присела сосчитать муравьев, он пристроился рядом со мной. Он смотрел, как я наблюдаю за тянущейся цепочкой насекомых и молчал, не говоря мне о том, что они бесконечны. И лишь когда я уставала, сменял меня. Так же он поступал, когда я ставила силки на куниц или залезала на сторожевую башню. Он держался на шаг позади меня, готовый присоединиться, когда будет нужно. Так же было и когда я велела ему прятаться в темноте по моему сигналу. Он сворачивался рядом со мной, не говоря ни слова, стиснув зубы от страха.
Он следовал за мной повсюду, куда бы я ни пошла, и не говорил мне, что я играю в мальчишеские игры. Он не говорил, что я нечиста или что мои рыжие волосы роднят меня с дьяволом. Его не смущало, что я моюсь в море, поднимая платье и подставляя тело ветру. Он не сказал ни слова, когда увидел, как я вхожу в покойницкую с ножом в руке, держа свечку в другой. Лишь спросил, можно ли ему пойти со мной и прочесть кадиш за упокой души.
Когда после ужина наши отцы беседовали, мы уносились к луне, погружаясь в теплое марево ночи, едва держась на плаву, цепляясь друг за друга. Мы плавали обнаженными. Нам не приходило в голову, что нужно прикрываться. Мы передавали друг другу водоросли изо рта в рот и не подозревали, что это называется поцелуем. И когда отцы пытались дозваться нас, чтобы напомнить, что пора спать, мы молчали, давясь от смеха, потому что прекрасно знали, что в такую печальную и безгрешную ночь никто не сможет нас отыскать.
Он был чист, Паскуале Де Медико, как тот, кто впервые вкусил свет. Он был само одиночество. Он был прекрасен.
Казалось, он только вчера яв