[3].
Нора всю мою жизнь упорно молчала о нашей родне. Единственное, что она мне открыла, — мы происходим из того же рода, что Мария Стюарт, и пороки этой давно почившей королевы настигают нас из поколения в поколение. Особенно, по словам Норы, склонность выбирать не тех мужчин. Но мне кажется, эта черта характерна не только для Марии Стюарт и даже не только для представителей рода Стюартов-Мюрреев.
Я вернулась домой — если это можно назвать домом, ведь я никогда здесь не жила. Моя жизнь — сплошные парадоксы. Я забралась на крайний запад — дальше просто некуда, между нами и Америкой только океан. Я на острове в этом океане. Пятнышко торфа поросло вереском и ощетинилось чертополохом. С Луны его не увидать. Остров моей матери. Нора говорит, что это не ее остров и что сама концепция землевладения лишена смысла, более того — идеологически неверна. Но хочет того Нора или нет, она владычица всего, что видит глаз. Хотя это — большей частью вода[4].
Мы не одни. Остров кишит упорной шотландской живностью — зверями в толстых шубах и злобными птицами. Они снова захватили эту землю, когда люди покинули ее ради удобной жизни на материке. Нора — она из тех, кто вечно плюет против ветра, — совершила путешествие в обратном направлении, покинув удобства Большой земли ради этого заброшенного клочка суши. Впрочем, под «Большой землей» мы не всегда подразумеваем материк как таковой. Часто имеется в виду соседний остров, чуть больше нашего. Так съежился наш мир.
Нора, вечное перекати-поле, блуждающая звезда, диаспора из одного человека (двух, считая меня), провела годы моего детства в изгнании с родной земли, порхая с одного английского морского курорта на другой, словно охваченная синдромом навязчивых картографических действий, гонящим ее мерить шагами побережье. Глядя на нас, можно было подумать, что мы — отдыхающие, чей отпуск никогда не кончается.
Раньше я задавалась вопросом: может, Нора начала путешествие на мысу Край Земли и теперь пытается попасть в Джон-О’Гроутс?[5] Впрочем, я бы не смогла объяснить, зачем ей это. Конечно, она шотландка, но ведь миллионы шотландцев живут себе спокойно, и их за всю жизнь ни разу не тянет в Джон-О’Гроутс.
Теперь она говорит, что умрет здесь, на острове. Но ей всего тридцать восемь лет — не собирается же она умирать так рано? Нора говорит, что все равно когда умирать — что наша жизнь лишь иллюзия. Может, это и так, но холодный дождь все равно пронизывает до костей, а шквалы треплют нам волосы. (Мы здесь поистине открыты буйству непогоды.) И вообще, я не верю, что Нора когда-нибудь умрет. Мне кажется, она лишь изменится.[6] Она уже начала меняться, она превращается в тварь стихий, с морской водой вместо крови и известняковыми костями. Она деэволюционирует, уходит все глубже в древнюю, рыбью часть мозга. Может быть, скоро она уползет обратно в царство Нептуна и заявит свои права как наследница каких-нибудь завров. Или станет чем-нибудь монументальным — горой в ледяной шапке, усыпанной валунами, или пузырящимся ручейком с водой, бурой от торфа, что сбегает к морю, неся в себе молодь угря, колюшку и пузырчатые зеленые водоросли[7].
Меня привязывают к неизвестным, позабытым Стюартам-Мюрреям спирали плоской, как ленточные черви, ДНК. Мы все, живые и мертвые (мертвых, кажется, больше), — светящаяся молекулярная звездная пыль, галактический мусор из бактерий и микробов. Наши вены — цвета дельфиниумов и люпинов, наша артериальная кровь — лихорадочный отвар давленых лепестков герани и оранжерейных роз, разведенных плазмой, похожей на сопли, а…
— Ша! — говорит Нора. — Не болтай чепухи. В наших жилах течет кровь древних воинов, берсерков, завоевателей. А на вкус она отдает ржавым оружием и коваными монетами. Мы не из тех стоиков, что перерезали себе хилые вены, похожие на тростинки, и тихо уплывали по ручью собственной крови. Мы надевали латы и рубили в капусту врагов.
Стюарты-Мюрреи, оказывается, были обоерукими (или двурушниками) — они боролись с англичанами, но и вставали с ними плечом к плечу на защиту империи и поддержку эксплуатации. Стюартов-Мюрреев водили в бой Брюс, Уоллес за собой[8]. Стюарты-Мюрреи участвовали в каждой потасовке, заварушке и стычке на протяжении всей кровавой истории Шотландии.
А где же теперь мои безрассудные предки? Нора говорит, что род оборвется дочерьми. То есть мной. Выходит, я — последняя дочь рода Стюартов-Мюрреев.
Я молодая женщина из плоти и крови, из конфет и пирожных, и сластей всевозможных, и из молекул, когда-то составлявших тела мертвецов. У меня тонкие кости — они легко ломаются и трескаются (и это меня огорчает)[9]. У меня ступни Норы — узкие в подъеме и широкие с той стороны, где пальцы. У меня ее любовь к сентиментальной музыке и ее ненависть к брюссельской капусте. Темпераментные волосы у меня тоже от матери — такие обычно встречаются в воображении художников, и когда их видишь на голове у живой женщины, это отчасти пугает. Норины волосы — цвета ядерных закатов и имбирной коврижки, в которую переложили пряностей. У меня, к сожалению, те же кудряшки в форме штопора больше похожи на клоунский парик, а цвет их тяготеет к морковному.
Мой родной язык тоже унаследован от матери — когда я была ребенком, мы жили так замкнуто, что я переняла ее акцент, хотя впервые попала к ней на родину, лишь когда мне исполнилось восемнадцать.
Некоторые люди всю жизнь проводят в поисках себя, хотя потерять себя, даже если очень постараешься, не выйдет (вы только гляньте, я на этом паршивом островке уже превратилась в паршивого философа). С момента зачатия наше «я» — как узор у нас в крови. Оно впечатано в кости, словно окаменелости в приморский камень. Нора, напротив, не может понять, откуда люди сами знают, кто они, — ведь все молекулы, все клетки в человеческом теле успевают смениться несколько раз с момента рождения.
Иные утверждают, что человек — не более чем пучок сиюминутных впечатлений, другие — что он состоит исключительно из воспоминаний. Мое самое первое воспоминание — как я тону. Видимо, меня, как и мою мать, явно тянет к чернухе. Может быть, я живой пример переселения душ? Может, душа тонущей Эффи выскочила из тела и влетела в мое, новорожденное?
— Будем надеяться, что нет, — говорит Нора.
Память, конечно, ненадежна — она принадлежит не миру разума и логики, но миру снов и фотографий: оттуда тянешься Танталом к истине и реальности — не дотянуться, как ни старайся. Почем я знаю, — может, я выдумала то водяное воспоминание, бестелесное, как сама вода, или вспомнила кошмарный сон и приняла его за явь. Но разве не любой кошмар происходит наяву?
Прежде чем Нора поставила себе цель (стать куском пейзажа), она всегда была рассеянной и легко отвлекалась. Позабытая дочь Мнемозины. Как еще объяснить то, что она забыла Стюартов-Мюрреев, а главное — ужасные обстоятельства моего рождения?
Мы идем вдоль утесов, на которых гнездятся тупики. Утесы отвесно уходят в холодное бурлящее море. У нас над головами хоровод пронзительно кричащих птиц — бакланы, кайры, олуши — выводит затейливые ауспиции, которые нам не прочитать.
Отсюда виден почти весь остров — большой дом, где мы живем, пустоши, заросшие папоротником, вереском и мокрым, пружинящим торфяным мхом, а за ними — более плодородные, покрытые желтеющей травой равнины, приют кроликов и диких кошек. Последние — чудовищно безобразный плод генетической изоляции, потомство всего одной пары сиамцев, привезенных сюда на каникулы какими-то давно забытыми Стюартами-Мюрреями. Ибо этот остров, если верить Норе, служил для наших предков местом отдыха.
У меня нет оснований с ней спорить, хоть я и не могу понять, кому придет в голову отдыхать на этом богом забытом клочке суши. Я думаю, что даже в разгар лета здесь царит осеннее уныние. Зимой остров выглядит так, будто ноги человека здесь не было очень давно, а может, она сюда вообще не ступала. Нора говорит, что помнит, как проводила здесь лето — ныряя в озерца на скалах за мелкими бурыми крабами и серебристыми рыбешками, поедая припасы для пикника на продуваемых всеми ветрами газонах со скудной, просоленной морем травой.
Нора — женщина с прошлым, о котором она всегда решительно отказывалась говорить, и мне сейчас непередаваемо странно ее слушать. Для меня это гораздо мучительней, чем для нее, — ведь она все это годами носила у себя в голове, а для меня ее воспоминания — впервые распахнутый сундук ужасов и чудес.
Нора говорит, что мы должны закутаться в платки и пледы, как две мерзлячки-старушки, старые девы (Эвфимия и Элеонора), сидеть у камелька, в котором пылает пла́вник, и сплетать словеса о былом. По ее словам, когда она поведает мне то, что должна поведать, ее рассказ покажется мне таким странным и трагичным, что я не поверю и сочту его плодом чересчур живого воображения[10].
— Скорей, скорей, — торопит меня Нора. — Мы должны рассказать друг другу свои истории. Как ты начнешь? «Одинокий рыбак поутру, выйдя на лов селедки…»? А это будет правда? Или ты намерена сочинять по ходу дела?
— Выкинешь ли ты повседневную рутину — кипячение чайников, шум воды в унитазе, задергивание занавесок, телефонные звонки, сброшенные частицы отмершей кожи, рост ногтей и тому подобное, ad nauseam?[11] Неужели, — спрашивает Нора, — мы в самом деле хотим знать нудные подробности семейных ссор из-за кошки, газонокосилки, бутылки вина?
— Нам также не нужны, — говорит Нора, — приевшиеся рассказы о бунте домохозяйки и ее героических попытках построить новую жизнь с красивым новым любовником, прелестным ребенком и хеппи-эндом. Вместо этого нам нужны убийства и зверства, сюжеты внутри сюжетов — сумасшедшая на чердаке, кража бриллиантов, потерянные наследники, героические собаки-спасатели, капелька секса и подозрение на философию.