Мы познакомились, когда он меня переехал. Он был на велосипеде, а я — на мостовой; вероятно, из этого можно понять, кто виноват. Я сломала запястье (точнее, Боб мне его сломал), и восхитительное стечение обстоятельств — драма, кровь и кареглазый мужчина — убедило меня, что судьба сказала свое слово и я обязана прислушаться.
Боб сбил меня, потому что вильнул, объезжая собаку. Человек, готовый сбить женщину, чтобы спасти собаку, вошел в мою жизнь, пока я лежала на мостовой: он склонился надо мной, уставился на меня в изумлении, будто сроду не видел женщин, и произнес: «Вот же блин».
Собака вышла из этой переделки невредимой, хоть и слегка удивленной, и была возвращена слезоточащему хозяину. Боб поехал вместе со мной в «скорой помощи» в Королевскую больницу, и его пришлось держать — он рвался надышаться веселящим газом.
Терри наконец сняла темные очки (после того, как споткнулась о ботинки Боба, неосторожно брошенные на пути). Сосуществование с Бобом имело массу недостатков, и не последним из них была его способность создавать неописуемое количество самовоспроизводящегося хаоса, который постоянно грозил его поглотить.
Поскольку света не было и еды в доме — тоже, мы устроили воображаемый завтрак. Терри выбрала горячий шоколад и гренки с корицей, а я — «Домашний чай» из лавки Брэйтуэйта с хорошо пропеченной белой булочкой от Катберта — снаружи хрустящая темная корка, внутри воздушный белый мякиш. Но мы остались голодными — словами ведь не наешься.
— Ну что ж, раз мы не спим в такую рань, то хотя бы успеем к Арчи на семинар, — сказала я без особого энтузиазма, но тут заметила, что Терри уснула.
Ей следует поберечься — она как раз из тех людей, с пониженным метаболизмом, которых часто хоронят заживо в семейных склепах и стеклянных гробах. В некоторых аспектах (не во всех) Терри стала бы идеальной женой для Боба: они просто проспали бы всю свою супружескую жизнь. Рип ван Винкль и великая княжна Анестезия, потерянная сонная наследница династии Романовых.
Я слегка ущипнула Терри и сказала: «Ты же знаешь, нам нельзя…», но тут сонное колдовство одолело и меня.
Иногда мне кажется, что мы все, неведомо для себя, участвуем в клинических испытаниях препарата с действием, обратным действию спидов. Наверно, его можно было бы выпустить на рынок под названием «медляк»[25]. Может, потому у меня и возникло ощущение, что за мной наблюдают: это замаскированный лаборант изучает воздействие медляка на ничего не подозревающую лабораторную мышку. Потому что я точно знала: за мной следят. («Ты же помнишь пословицу, — сказал однажды Боб, неудачно пытаясь меня успокоить, — если вы параноик, это еще не значит, что за вами не охотятся».)
Уже несколько дней я ощущала на себе взгляд невидимого наблюдателя. Чувствовала, что по моим следам неотступно и неслышно бегут ищейки. Я надеялась, что это лишь фантом чересчур развитого воображения, а не начало параноидального нервного срыва и галлюцинаций, которые приведут меня в запертую палату в местной психиатрической больнице, расположенной в деревне под названием Лифф. («Ешь больше колес», — посоветовал мне Шуг, приятель Боба.)
Я вздрогнула и проснулась. Моя голова неудобно лежала на краю Витгенштейнова «Трактата», и угол книги больно врезался мне в щеку[26]. Терри поскуливала — опять во сне гоняет кроликов.
Я растолкала ее:
— Пойдем, а то опоздаем.
Недавно я твердо решила — понимая, что на последнем курсе давать себе такие обещания поздновато, — ходить на все положенные лекции, коллоквиумы и семинары. Это была безнадежная попытка втереться в милость к преподавателям — как можно большему количеству преподавателей кафедры английского языка: я настолько выбилась из графика со всеми заданиями, что вряд ли меня даже допустят к итоговому экзамену, а уж вероятность того, что я его сдам, и вовсе стремится к нулю. Я не понимала, как это у меня получилось так отстать, особенно когда я изо всех сил старалась успевать к сроку.
Терри отстала еще больше, чем я (если такое вообще возможно). Реферат о Джордж Элиот («„Мидлмарч“ — сокровищница деталей, но как целое не особо интересен» — можно ли опровергнуть это критическое высказывание Генри Джеймса?) был лишь одним из многочисленных заданий, которые мы умудрились не выполнить.
Я собиралась будто на Северный полюс, напяливая на себя все, что под руку попадет, — шерстяные колготки, длинное вельветовое платье-сарафан, несколько бракованных мужских свитеров для гольфа, купленных на распродаже в магазине шерстяных изделий, шарф, перчатки, вязаную шапку и, наконец, старое суконное пальто, приобретенное за десять шиллингов в лавке старьевщика в Западном порту. Оно до сих пор сохраняло утешительный старушечий запах фиалковых пастилок и камфоры.
— Онтологическое доказательство! — загадочно выкрикнул Боб во сне. Наяву он даже под страхом смерти не смог бы сказать, что это означает.
Терри поморщилась, вернула на место темные очки и натянула черный берет — теперь она походила на безумную гувернантку, ушедшую в сельву к партизанам. Девушка-синоптик[27].
— Вперед, — сказала она, и нас, как током, тряхнуло утренним холодом.
Воздух был хрусток от мороза, и дыхание вырывалось белыми клубами — словно пузыри с репликами героев в комиксе. Мы протащились по Пейтонс-лейн и свернули на Перт-роуд, и все это время невидимые бдительные глаза сверлили нам спину.
— Может, это Божье Око, — сказала Терри.
Я предположила, что у Бога, если он вообще существует (что маловероятно), найдутся дела поинтересней, чем следить за мной.
— А может, и нет, — сказала Терри. — Может, он такой… совсем обычный чувак. Кто знает?
Действительно — кто?
Искусство структуралистской критики
— Бу-бу-бу, бу-бу-бу, — бубнил Арчи. Во всяком случае, выходило что-то близкое к этому.
Дело происходило в десять минут двенадцатого на семинаре Арчи Маккью на третьем этаже пристройки к сооружению шестидесятых годов — взмывающей ввысь башне Роберта Мэтьюза. Она называлась Башней королевы, хотя было чрезвычайно маловероятно, что в этой башне когда-нибудь поселится какая-нибудь королева. Мрачная атмосфера была еще мрачней из-за отсутствия света. На окне, будто некий условный знак, горела свеча, воткнутая в бутылку из-под вина «Синяя монахиня». Отопление в университете не отключали, хотя никто не знал, как университетскому начальству удавалось этого добиться. Может, в печах жгли книги, а может (что гораздо вероятней), студентов. В комнате было жарко и душно, и я начала по одному стягивать с себя бракованные свитера для гольфа.
Арчи говорил. Когда Арчи говорит, его совершенно невозможно остановить, — пожалуй, его не остановит даже смерть: он будет что-то бормотать из-под крышки гроба, но в конце концов черви устанут от шума и выедят ему язык…
— Когда слова больше не стремятся к мимезису, они теряют свое место и связь друг с другом. Они сами по себе иллюстрируют истощение формы. Писатели, избегающие мимезиса, ищущие новых подходов к беллетристическому конструкту, называются дизруптивистами — они оспаривают то, что Роб-Грийе[28] называл «осмысляемостью мира».
Арчи сделал паузу.
— Есть комментарии по этому поводу? Кто-нибудь хочет высказаться?
Ответа не было. Никто из собравшихся понятия не имел, о чем говорит Арчи.
Пухлое тело Арчи стремилось вырваться из пут темно-зеленой полиэстеровой рубашки, у которой под мышками расплылись большие мокрые треугольники. Кроме рубашки, на Арчи были коричневые брюки и бежевый вязаный галстук, украшенный пятнами другого рода — возможно, от засохшего желтка всмятку или от заварного крема.
Он крутанулся в начальственном кресле с твидовой обивкой. Его кресло было гораздо удобней, чем у нас, — мы сидели на стульях с прикрепленными к ним маленькими столиками из пластика под дерево. Казалось, эти подносики призваны удерживать нас на местах — нечто среднее между высоким детским стульчиком и смирительной рубахой. Сами стулья тоже были из какого-то пластика — жесткого, серого; судя по всему, университет питал к нему нездоровое пристрастие. На таком стуле при всем желании не высидишь спокойно больше десяти минут. Арчи же, напротив, был ничем не скован и мог крутиться и вращаться на своем начальственном троне во всех направлениях, разъезжая на колесиках, словно на аттракционе «Волшебные чашки».
— Центральное место начинает занимать сам акт письма, так как автор больше не пытается опираться на некое априорное значение или истину. Жак Деррида[29] еще сильнее подкрепляет эту идею тем, что…
Арчи Маккью был пламенным марксистом и утверждал, что его отец работал на верфи в Глазго. На самом деле его вырастила мать-вдова, которая держала конфетную лавку в Ларгсе. Сейчас эта многострадальная женщина, по выражению Арчи, «поехала крышей», и потому ее недавно перевезли через реку в Ньюпорт-на-Тее, в дом престарелых под названием «Якорная стоянка»[30], «с видом на воду».
— Валери[31] утверждает, что литература является своего рода расширением и применением определенных свойств языка и ничем другим быть не может…
Арчи жил в большом доме на Виндзор-плейс с Филиппой, властной женой-англичанкой. Я это знала, поскольку оказалась последней в длинной череде нянек, перебывавших у Маккью. Филиппа и Арчи, которым было уже под пятьдесят, размножались (с перерывами) с самого конца войны. Четверо детей уже выпорхнули из гнезда — Криспин («Кембридж!»), Орсино («Оксфорд!»), Фрейя («Год во Франции!») и старший, загадочный Фердинанд («Соутонская тюрьма, к сожалению»). Дома остался только один ребенок, девятилетняя Мейзи («Маленькая ошибка!»).