Вкушая Павлову — страница 4 из 47

Но на Еву хотелось бы взглянуть еще разок! Мы не берем с собой за черту смерти малых детей. Сейчас Еве, наверно, пятнадцать. Она для меня значит больше, чем ее отец Оливер. Мои сыновья стали ни рыба ни мясо. Мартин воображает себя Ромео, но жена его каждый божий день умирает. А третьего сына зовут… Забыл. Только что помнил. Все они в прескучном среднем возрасте. И боюсь, все они — посредственности.

Эрнст!

Очень просто забыть имя одного из сыновей — но только не старшего!

Я назвал их в честь героев. Кромвеля. Лютера. Моего старого учителя. Но, увы… уж Мартин Лютер-то позаботился бы, чтобы жена не нашла альбом с фотографиями его подружек — тех, что стоят на панели. А Мартин еще и банкир! Это яблоко упало далеко от яблони. Да что там…

Позже утром на горизонте появляются кучевые облака, но большая часть неба еще остается ярко-голубой. Облака ослепительно белые на фоне неба. Наверно, именно такой должна казаться Антарктида взору плывущего на юг моряка! Сегодня довольно свежо, и меня утеплили плащом и шляпой. Когда появляется наша чау-чау Люн и бросается ко мне, я наклоняюсь погладить ее, но она отскакивает, съеживаясь от страха. Теперь только Анна, да еще Шур, мужественно подходят ко мне вплотную, не выказывая отвращения к запаху из моего рта.

Вновь появляется преданный Шур и делает мне укол. Боль чуть-чуть утихает.

Долгий, скучный день скрашен появлением трех гостей: Лу Андреас-Саломе, Исаака Ньютона и Чарльза Дарвина. Особенно я рад приходу полной, пышногрудой Лу: ведь я думал, что она уже умерла. Но невозможно быть живее, чем Лу. Ее ясные голубые глаза сияют, щедрые губы растягиваются в улыбке, роскошные пшеничные волосы переливаются на солнце. Блистательная Лу совершенно затмевает угрюмых англичан в их темных сюртуках. На ней искрящаяся меховая шуба, словно олицетворяющая все леса России. И философ Платон, и поэт Гете любили скрываться в их чащах. Вместе с Гете посетила она свою родину после революции — и та поблекла перед Лу.

Поначалу я смущен, ибо Дарвин, Ньютон и я — члены Королевского научного общества, а Лу — нет. Но ей быстро удается разрядить обстановку. Между нами начинается неспешная беседа, и на время я забываю о годах и о боли. Дарвин рассуждает о своем великом открытии, согласно которому все во Вселенной связано Любовью. Спрашиваю, как он совершил это открытие, а он отвечает, что это случилось, когда на колени ему упал воробей.{20}

— Для нас, женщин, — размышляет Лу, — любовь и существование неразделимы. Мы созданы без швов, — она приподымает край шубы и поворачивается на стуле, демонстрируя свою икру, — мы цельные. То же самое и с нашими телами: задний проход по сути ничем не отличается от нашей вагины.

— Мой друг Дарвин, — бормочет Ньютон, — имел в виду духовную любовь.

— Разумеется! Но для женщины нет разницы. Духовное и эротическое суть одно и то же. Вот почему мы, женщины, становимся такими хорошими психоаналитиками. Я права? — Она смотрит на меня, ища подтверждения, и я киваю. — Нас ничто не шокирует, понимаете? Например, мастурбация…

Она выскальзывает из своей шубы. В чем мать родила присаживается на корточки и начинает тереться анусом о пятку. На ее лице выражение неземного блаженства, ее глаза закрыты. Через несколько минут у нее начинается дрожь, конвульсии; она закидывает голову и заходится стоном.

Она отрывает налитые, белые ягодицы от пятки, ложится на травку, откидывает руку. И тут из ее ануса медленно выползает зеленая змея. Когда та выходит целиком, видно, что в ней около пяти футов длины. Зеленая мамба. Она обвивается вокруг темной штанины Дарвина и ползет наверх. Плоская головка, а следом и вся змея исчезает в длинной седой бороде Дарвина.

— Не беспокойтесь, она ядовита, — говорю я. — Все потому, что этих змей убивают.

В этот миг мне кажется, что Анна нежно склоняется надо мной и спрашивает, не нужно ли мне чего-нибудь. Я отрицательно качаю головой.

Лу цитирует строчку из книги русских стихотворений, которую когда-то мне подарила. «Когда Психея-жизнь спускается к теням…» — слышим мы ее резкий, хрипловатый голос. Русское стихотворение генетика Менделя.{21} Книгу эту она купила, вернувшись в Петербург после революции. Она побывала там со своим мужем Андреасом и любовником Рильке.

Я говорю о том, как трудно найти тихую гавань среди высоких, неприступных белых утесов. Когда моря дыбятся волнами.

— Но вам это удастся. Вы, Фрейд, всегда были конквистадором! — говорит мрачный Ньютон.

— Да, — вздыхаю я.

Неуклюже прихрамывая, Моника приносит нам чай. Мы сидим развалясь, причем Лу совершенно голая, как на знаменитой картине Мане. Чувствует она себя совершенно свободно.

Мое только что бодрое настроение быстро улетучивается, меня клонит в сон, мне снится боль, снится, что Паула и Эрнст несут меня в дом. Имя Паулы вызывает ассоциацию с Павлом, евреем-отступником, а при имени Эрнст в памяти всплывает мой добрый учитель Брюкке. Мост между двумя мирами.{22}

Я балансирую на грани пробуждения и то ли во сне, то ли наяву читаю газетные заметки, колеблющиеся между здравым смыслом и полным бредом. Вот один из примеров: «Общий интерес к промышленности мясоперевозок связывает Муссолини и миссис Вирджинию Вулф».

Помню, как меня навещали супруги Вулфы. Он — с лицом, ухоженным, как английский садик, она — с лицом страдающей от запора лошади.

Когда я делаю над собой усилие и преодолеваю грань между сном и явью, я вижу Анну, которая устраивает меня поудобнее.

— Софи заходила — посмотреть, как ты тут, — говорит она.

Меня переполняет смутная радость:

— Софи!

Она так сияла в день своей свадьбы, хотя и покидала нас.

Анна кивает:

— Она будет очень симпатичной девушкой. Такая была кроха — а теперь все больше похожа на Мартина.

— Ах да, Софи! — Дочь Мартина.

По отношению к живым до сих пор остается легкое чувство обиды — как бы за Софи и за Хейнеле, ее дорогого сыночка.

Завтраки в лесах — так Матильда и Анна пытались отвлечь его от мыслей об умершей мамочке… «Завтрак на траве». А может, это был Ренуар. Не помню; но на эту выставку я ходил с семейством Шарко{23}. Жан-Мартен: «Mon cher, эти так называемые художники безумнее, чем наши пациенты!» Его ясные, смеющиеся глаза. Рука на моем плече.

Жизнь блистательно открыта передо мной. Еще нет никакой Софи, даже во снах; Хейнеле тоже нет — того, что играет с цветами или, закрыв глаза, лежит мертвый.

глава 4

Я был обязан прийти на похороны мамы. Болезнь — не оправдание.

Как хочется сигару.

Я не скорблю о людях, с которыми вместе курил; например, о Федерне, застрелившемся на своем рабочем месте психоаналитика, или о Зильберере, повесившемся за окном под лучом прожектора{24}, чтобы жена, вернувшись домой, могла сразу его заметить. Куда больше я скорбел об отсутствии сигар. И эта скорбь никогда не кончается. Можно сказать, что смерть нужна для того, чтобы избавиться от пагубных привычек.

Меня разберут на сомнительные воспоминания и анекдоты и лишь потом — на биографии. Будут говорить об Амалии, Марте и Анне, не зная, что это одна и та же женщина; женщина, называвшая себя также Елизаветой, Ирмой, Градивой и Лу, Еленой и Психеей. Воистину, имя ей — легион. Эта женщина, самая важная женщина моей жизни, или даже сама моя жизнь, не будет упомянута биографами. Возможно, потому, что она была проституткой. Die Freude означает «проститутки», и вся моя жизнь была с ними связана. Совсем не случайно, посещая какой-нибудь новый город, я инстинктивно направлял свои стопы в квартал красных фонарей.

Я все еще испытываю смутное чувство вины за то, что, устремясь в чрево матери, опередил миллионы других Фрейдов, которым повезло меньше, чем мне. Но я ни о чем не жалею: я должен был прийти первым. Неужели я преодолел весь этот невообразимый путь из Палестины в Мюнхен, в Галицию, в Моравию лишь для того, чтобы потерпеть поражение на этом этапе? Нет, немыслимо.

Это случилось в одну из первых ночей после свадьбы моих родителей.

С самого начала — борьба не на жизнь, а на смерть. А потом — тот уютный дом, ощущение прибытия, внедрения в мягкое женское гнездо. И это тоже я: встречающая меня яйцеклетка!

«Войди в меня!» — кричит яйцеклетка. «Держи меня!» — кричит сперматозоид.

Я уже говорил, что все мы жили в одной комнате. Я, Якоб, Амалия, Ребекка, Филипп, Эмануил, его жена Мария, Йон, Полина и Юлий — пока он благополучно не помер — а еще ненавистная мне сестра Анна; и Моника. На дергающейся кинопленке памяти все это кажется одной огромной переполненной постелью. Неподалеку был пологий луг, усеянный желтенькими цветочками и застроенный маленькими домами. Устроившись в надежных руках Амалии, я смотрел на него из окна второго этажа. Не думаю, что видел колокольню католической церкви, стоявшей на широкой площади. Только чащи, только лес. Всегда лес.

Но я помню не только теснящиеся в одной комнате тела, но и разделенность: кажется, мы делили дом с семьей слесаря Заича. Заичи занимали одну спальню, а мы с родителями — другую. Филипп поселился напротив, на другой стороне вымощенной булыжником улицы, Эмануил со своей семьей тоже разместился неподалеку. На первом этаже нашего дома размещались лавка моего отца и мастерская господина Заича. Я ходил туда дышать спертым воздухом и едкими запахами и молотить по металлическим болванкам. Иоганн — вот как его звали. Слесарь.

Но если я спал с родителями в одной комнате, то почему, помнится, отец устроил мне нагоняй, когда я зашел туда помочиться?

Как видите, воспоминания — штука непростая. Даже воспоминания о самом раннем детстве, когда, казалось бы, все должно запечатлеваться в памяти особенно четко. Что помню совершенно ясно, так это мягкую, белую, влажную от молока грудь матери со светлым кружком вокруг торчащих, брызжущих сосков. Филипп жадно разглядывал ее, пока я сосал. Мы с ним спали в одной спальне с юной женой и ее