[1] голосом гость начинает читать стихи.
«Совестливым» — это я не сейчас придумал, а уже очень давно нашел слово, которое, как мне кажется, точнее всего передает то мое детское впечатление. А гость — это Эма Мандель («Эмка» — говорил отец, «Эмочка» — мама), он же — Наум Коржавин, сокурсник отца и друг с литинститутских времен. Возможно, это была первая встреча, когда тот вернулся из ссылки…
Кроме Коржавина одновременно с отцом в Литинституте учились Юрий Трифонов, Владимир Тендряков, Наум Гребнев, Александр Межиров, Расул Гамзатов, Венедикт Сарнов, Макс Бременер, Евгений Винокуров, Владимир Солоухин, Николай Старшинов, Юлия Друнина, Григорий Поженян, Вадим Сикорский, Константин Ваншенкин. В общем, среда была творчески разнообразной и, что там о ком ни говори, талантливой.
Отец любил вспоминать студенческие годы. И не только, я думаю, потому, что с ними связана молодость, всеобщее нищее братство… Это сейчас Литинститут — просто один из вузов, выпекающих молодых специалистов. В те времена было по-другому. Вокруг Литинститута паслось масса народу. На знаменитые литинститутские капустники было не пробиться, слухи о каждом из них потом еще долго будоражили молодую Москву.
Отец с его природным остроумием и талантом пародиста быстро сделался едва ли не главным заводилой этих «мероприятий».
Шуточные стихи, песни, «пёрлы», передаваемые потом из уст в уста…
…Кажется, год
Скоро пройдет.
Я случайно вблизи оказался
И внезапно попал на зачет.
Я с предметом совсем незнаком.
Я его понимаю с трудом!
Перед ликом суровым
Мне молчать так не ново!
В этом зале пустом
Я с билетом вдвоем… —
Так скажите хоть слово! —
Я не знаю о чем…
Узнаете мелодию? Правильно, знаменитый в те годы «Офицерский вальс». Или:
Потому что мы живем для песнопенья.
Потому что нам Парнас — родимый дом!
Первым делом, первым делом
— Вдохновенье!
— Ну, а лекции?
— А лекции — потом!
И эта песенка травестирует весьма популярный тогда шлягер из кинофильма «Небесный тихоход».
Словом, веселились ребята! «В первые минуты Бог создал институты, И Адам студентом первым был. Он хилял налево, И гулял он с Евой, И Бог их общежия лишил…» Мама вспоминает, как однажды они с отцом договорились встретиться где-то на Сивцевом Вражке (они тогда жили в разных общежитиях), он сильно опаздывал, она сердилась, и вдруг издалека слышит громкие голоса. Подумала — пьяные, оказалось — отец с целой компанией, а горланят они хором только что сочиненную им эту песню.
На долгие годы она стала чем-то вроде неофициального гимна студентов.
Тогда не было еще ни «бардов», ни «авторской песни», а об организации какого-нибудь КСП страшно было и подумать.
Конечно, во всем этом был элемент — и немалый! — молодой беззаботной резвиловки, желания просто похохотать и поерничать. Прикола, как сказали бы сейчас.
Но было и еще кое-что.
Много лет спустя, в 1963 году, отец «выдал» песенку «Коктебля»:
Ах, что за славная земля
вокруг залива Коктебля —
колхозы, бля, совхозы, бля, природа!
Но портят эту красоту
сюда приехавшие ту
неядцы, бля, моральные уроды.
Спят тунеядцы под кустом,
не занимаются трудом
и спортом, бля, и спортом, бля, и спортом.
Не видно даже брюк на них,
одна девчонка на троих
и шорты, бля, и шорты, бля, и шорты.
Девчонки вид ужасно гол. —
куда смотрели комсомол
и школа, бля, и школа, бля, и школа!
Хотя купальник есть на ней.
но под купальником, ей-ей,
все голо, бля, все голо, бля, все голо.
Сегодня парень виски пьет,
а завтра планы выдает
завода, бля, родного, бля, завода.
Сегодня парень — в бороде,
а завтра где? — в НКВДе!
Свобода, бля, свобода, бля, свобода!..
Пусть говорят, что я свою
Для денег написал статью. —
Не верьте, бля, не верьте, бля, не верьте!
Нет, я писал не для рубля,
а потому что был я бля,
и есть я бля, и буду бля до смерти!
Эта песенка — естественно, в изустном варианте — мгновенно облетела весь Союз, наверняка она знакома и кое-кому из тех, кто держит сейчас в руках эту книгу. Как и у тех, студенческих, песенок, у нее была вполне реальная текстовая основа (отсюда — последний куплет) — «обличительная» статья Аркадия Первенцева (господи, ну кто сейчас вспомнит хотя бы одну вещь этого Сталинского лауреата! — а в ту пору данный боец идеологического фронта был еще в полной силе), которой тот, предусмотрительно завершив свое пребывание в Коктебеле (а то ведь, не ровен час, «тунеядцы» — дикие ж люди — могли б и побить), разразился в «Советской культуре». Была и лихая песенка, на мотив которой отец положил это свое сочинение — «Как в Ростове-на-Дону попал я первый раз в тюрьму».
И по жанру, и по сути «Коктебля» — самая настоящая пародия (обычно отец говорил, что к статье Первенцева он не прибавил ничего, кроме одного-единственного слова). Причем пародия — опять же по всем канонам — сатирическая.
Отсюда, конечно, еще далеко до той политической сатиры, которая пронизывает повести «Как погасло солнце» и «Опасные связи». Но вектор, думаю, понятен.
Из беззаботно-задиристого студенческого юмора прорастало нечто куда более существенное. Хотя и по-прежнему смешное.
Отец, кстати, не любил, когда его называли юмористом.
Критик Бенедикт Сарнов (как я уже говорил, он тоже учился одновременно с отцом в Литинституте) в предисловии к большой публикации папиных стихотворных пародий в «Вопросах литературы» (январь-февраль, 1997) точно отметил их происхождение: «От всех этих шуточных текстов, перефразирующих, травестирующих. передразнивающих популярные песенные мотивы того времени, был уже только один шаг, чтобы начать «передразнивать» стихотворные опыты своих товарищей (Александра Межирова, Семена Гудзенко, Виктора Урина, Юлии Друниной, еще не ставшего Коржавиным Наума Манделя, Григория Поженяна), а затем уже и более известных, более маститых современников (Александра Твардовского, Константина Симонова). Так явились на свет его первые пародии».
Отец действительно был большим корифеем в этой области (тот же Сарнов ставит его в один ряд с Архангельским, Флитом и Раскиным). Но, хотя он и сохранил нежную верность этому жанру на всю свою жизнь, тем не менее сочинение пародий было далеко не единственной сферой приложения его творческих сил. И нити от тех самых песенок тянутся не только к ним…
…В 1944 году при издательстве «Молодая гвардия» открылось литературное объединение, куда сразу же устремились едва ли не все наличествовавшие в ту пору в Москве молодые дарования. Вот как вспоминает об этом он сам: «Теперь кажется странным, что в то время, как шла война, молодые поэты собирались в небольшой комнатушке и, нещадно дымя махоркой, — папиросы тогда для нас были слишком дороги, — читали стихи и страстно спорили об эпитетах, ассонансах и поэтических образах. Когда кончались занятия, мы еще долго не расходились, а потом до комендантского часа бродили по затемненным улицам, продолжая читать друг другу самые сокровенные строки. Мы знали стихи своих товарищей наизусть, и нам казалось, что поэзией, как хлебом насущным, интересуются все без исключения, потому что сами мы жили тогда стихами и могли говорить о них круглые сутки».
Лично мне кажется «странным» не столько все это, сколько то, что подобная атмосфера продержалась еще несколько лет после войны. Стихи стихами, но времена-то были крутые. Понимали ли юные стихотворцы, что ходят под дамокловым мечом? Вообще — что они понимали?
Мне, не жившему в ту пору, конечно, трудно судить. Недавно среди папиных бумаг я обнаружил тоненькую прозрачную папку с машинописными листами — наброски воспоминаний. Есть там кое-что и на сей предмет.
«…Удивительно быстро забывается прошлое, забывается, как это было в действительности, и только какая-то случайная деталь вдруг напоминает: а ведь вот как все было… Я почему-то вспомнил, как примерно в пятьдесят втором или пятьдесят первом году Марк Бернес вернулся со съемок какого-то фильма о строительстве Волго-Донского канала… Марк под страшным секретом рассказывал о лагерях, о заключенных, а потом, когда мы вышли от Никиты (Богословского. — Л.Б.), прямо во дворе тихо-тихо спел нам привезенную оттуда песню «Я помню тот Ванинский порт». Песня потрясла меня. «Прощай навсегда, материк, — ревел пароход, надрывался»… Мы почему-то думали, что их везут на какие-то острова, расположенные в Ледовитом океане. Мы не знали, что значит «зека», и потом, когда сами пели эту песню, объясняли другим непонятное слово. И все это происходило в начале пятидесятых, когда страна была покрыта лагерями и каждый десятый взрослый побывал в этих самых зэках. Конечно, мы знали, что все время идут повальные аресты, знали о лагерях, но все как-то весьма приблизительно. Может быть, мы мало знали достоверного потому, что оттуда редко возвращались люди нашего круга, а вернувшиеся умели молчать. Умели настолько хорошо, что только после реабилитации я узнал от некоторых о том, что они сидели. Да, люди тогда научились совершенно не разговаривать на многие темы, и стукачам было трудно провоцировать такие разговоры, потому что один только факт, что человек говорит на опасную тему, заставлял заподозрить его в том, что он стукач. Впрочем, в нашей компании говорили обо всем, но говорили с таких наивных, правоверных позиций, что людям, ведавшим нами, это должно было казаться подозрительным». (Узнаю отца: так серьезно обо всем говорить, чтоб потом не удержаться и завершить дело ироническим «коленцем»; но в каждой шутке, как известно, есть доля правды.)