Лучше всего, знаете ли, – материалистически.
В роскошный кабинет, где я устроился, отец Клейн пришел быстренько и улыбался чрезвычайно любезно. Уселся, молвил:
– Вас что-то тревожит, ваша светлость? Может быть, вы желаете исповедаться?
– Я, – говорю, – желаю узнать, почему не снимается перстень! И у меня почему-то такое чувство, что по этому вопросу нужно обращаться к вам. Почему, а?
– Ах, ваша светлость, – отвечает. – Вас, безусловно, нужно было предупредить, но я как-то не подумал, что вы можете не знать этого. Простите, я упустил из виду, что вы выросли не на Шие – а то вам было бы легко догадаться…
– Батюшка, – говорю, – не тяните.
– Дело в том, – говорит, – что это кольцо – ваш родовой талисман. Его в незапамятные времена благословил святой Эрлих, а оттого оно никак не может вас покинуть до смерти, которая будет положена от Бога. Кольцо не должно бы вам мешать – что случилось?
– Мне стало больно от него, – говорю. – В подземелье. Поэтому я спрашиваю.
И тут смутился мой батюшка невероятно, у него даже лицо залилось краской. Еле выдавил из себя:
– Видите ли, ваша светлость, я, конечно, как духовная особа, должен бы… воспрепятствовать… но людей так сложно к чему-то принудить в вопросах веры…
– Не понимаю, – говорю.
– Ваш троюродный дед, – говорит, – как бы сказать… был, в некотором роде, язычником… и воспитывал вашего дядюшку соответственно… Нет, я ничего не хочу сказать, наши благороднейшие господа жертвовали на церковь и вели себя достойнейшим образом… но в это древнее святилище порой спускались… помедитировать…
– А перстень? – говорю.
– Вы там были впервые, – отвечает. – Для перстня святого Эрлиха это все-таки нечестивое место. Он попытался вас предостеречь. Вам лучше бы не ходить туда, ваша светлость…
Но я, откровенно говоря, и сам не рвался спускаться в этот провал еще раз, господа. Я начал успокаиваться.
– Надеюсь, они не резали там людей, батюшка? – говорю. Уже не совсем серьезно.
Его краснота моментально слиняла до бледности.
– Боже вас упаси так шутить, ваша светлость, – говорит. – Так, по древним языческим обычаям, ходили поговорить с Океаном, умолить его о милости… особенно в бурные ночи, когда тут мрачновато… Просили духов Океана не гневаться… пустяки какие для образованного человека… архаическая романтика…
– Нынче это местечко содержится в образцовом порядке, – говорю.
Отец Клейн расслабился, даже улыбнулся.
– Митч чудит, ваша светлость. Бывало, вместе с вашим дядюшкой туда… похаживал. Теперь и жжет там газ… в память. Вот вас увидал у входа – и перепугался, что вы узнаете о его пристрастиях и прогоните с места…
Я успокоился. Совсем.
Откровенно говоря, господа, все эти тайны и летучие голландцы выглядели в своем роде даже интересно. Надо же, думал я, настоящий языческий культ. Жрецы Океана, понимаете ли. Архаическая романтика, как говорит батюшка, своеобразная прелесть есть и в этом. И у меня настоящая священная реликвия – перстень святого Эрлиха… о, мои дорогие, как это тешило мое самолюбие и грело душу!
Я, к сожалению, законченный грешник.
А этот личный портной меня безмерно утомил. Я подумать не мог, что у важных особ столько возни с тряпками. Этот зализанный господинчик с девичьими глазами меня крутил и вертел, как мог, и утыкал всего булавками, будто ежа колючками. Мне было жарко и ужасно хотелось на него рявкнуть, но рядом крутился Митч и утешительно бормотал нечто вроде: «Вам, ваша светлость, понадобится выездной костюм, да и не будете же вы жениться в вашем рабочем комбинезоне… имейте терпение, ваша светлость…» Пришлось набраться терпения.
По завершении этих бесконечных примерок меня одели в синее и голубое: в брюки из чего-то шелковистого, которое называлось, как цветок, в рубаху, которая тоже понравилась мне на ощупь, и в какую-то штуковину без рукавов, сплошь вышитую моими гербами – золотом по ярко-синему фону. Мне сказали, что теперь это будет моим домашним костюмом.
И облачаясь во все это безобразие, я вдруг сообразил, что моего товарища-тритона что-то давно нигде не видно. Отчего-то меня огорчило его отсутствие. Я оставил портного с Митчем, а сам пошел его поискать. Мне показалось неудобным, что у зверушки до сих пор нет клички – и я, усмехнувшись про себя, окликнул его тем самым нелепым древним словечком, похожим на «шиздец».
Господа, это смешно, но он тут же выполз из-за какого-то громоздкого резного сооружения и шустро пошлепал ко мне. И я окончательно убедился, что уморительную тварюшку зовут именно так. Меня решительно очаровал ее здравый смысл – кто бы мог подумать, что такое нелепое создание, как тритон, может запомнить кличку и на нее откликаться?
Откровенно говоря, я обрадовался ему, господа. Я даже поднял его и почесал ему шейку. Он с такой готовностью поднял головенку, будто эта моя любезность ему безмерно польстила. Тритон казался мне все забавнее и забавнее; я забрал его в кабинет и принялся выяснять, на что он еще способен.
К ужину я обогатился потрясающими познаниями по поводу удивительного тритоньего интеллекта. Мой земноводный дружок с неприличной кличкой разыскивал спрятанную зажигалку, потом – спрятанную авторучку, совершенно по-собачьи, быстро и точно. Потом «умирал» – заваливался на спину и замирал, а еще давал лапку и даже вставал на дыбы – опираясь только на задние лапки и хвост, а двумя парами передних лап размахивая в воздухе.
Видите ли, господа, я люблю животных. Мне еще на Мейне хотелось завести кошку или собачонку, но было жаль подвергать невинное живое существо превратностям войны. Теперь же зверушка завелась сама, и я с удовольствием думал, что ей ничего не грозит и не мешает жить поблизости от меня.
Глупо и наивно, но человеку может льстить симпатия сине-зеленого создания, покрытого чешуей и с глазами на стебельках. Когда пожилой представительный лакей, похожий на передвижной шкаф в благородных сединах, сообщил, что меня ждут к ужину, я не удержался от искушения прихватить тритона с собой. Конечно, с точки зрения дрессировки не годится приучать зверей выпрашивать кусочки в столовой, но ведь бедолага почти целый день провел со мной и ничего не ел, а подавали тут, большей частью, рыбу и крабов – то, что отлично подходило ему в пищу.
Тритон так меня развлек, что я на некоторое время даже позабыл о… как это называется… о ссоре с Летицией. Вспомнил только, войдя в столовую и увидев ее – но она улыбнулась мне весело и даже, как мне показалось, чуточку виновато.
– Эльм, – говорит, – я тебе так сильно врезала? О, бедный, как же ты теперь непристойно выглядишь – будто в кабаке подрался…
– Не беспокойся, малютка, – говорю. – Если бы я дрался в кабаке, такие рожи были бы у моих противников, знаешь ли!
Она прыснула:
– Тебе идет, малек. Теперь сразу видно, что ты пират, а не какой-нибудь светский выродок. Мне даже нравится.
– О, – говорю, – крошка, значит, так у меня больше шансов?
– Ах, – веселится, – шустрый, как усоногий рачок! Усики с ножками чешутся? – и откусывает от пирога.
– Коварр-рная, – говорю, в тон, – жестокая, вы мной игрр-раете!
Она так фыркнула, что чуть не выплюнула пирог на скатерть. А я отломил кусочек вареной рыбы и протянул тритону, который устроился у меня на коленях, совсем как кошка.
Летиция всплеснула руками и еле пролепетала сквозь смех:
– Эльм, ты меня поражаешь! Чем ты ешь, милый?
– Бесстыдница, – говорю. – У меня там тритон.
Она уткнулась лицом в ладони и пару минут всхлипывала, пока не успокоилась настолько, что смогла говорить. А потом посмотрела на меня чудными глазами, влажными и блестящими от смеха, розовая, прелестная неописуемо, и простонала:
– Твоя роковая страсть к тритонам мне, конечно, известна, но это, я все же полагаю, не тритон, а твой вящий…
И тут ее дуэнья грохнула об тарелку бокалом, а Митч изменился в лице до неузнаваемости и что-то прошипел еле слышно. Мне показалось, что я прочел по его губам: «Молчи, дура!» – а Летиция…
Да, государи мои, Летиция расслышала хорошо. Она просто погасла, исчезло это дивное сияние у нее внутри – она опустила ресницы и принялась крутить в руках вилку. Мне показалось даже, что она сдерживает слезы – и я пришел в ярость, от которой меня кинуло в жар. В бешенство.
Я посадил тритона прямо на стол, а стул отшвырнул ногой. Митч отшатнулся, когда я к нему шел, а отец Клейн и дуэнья заголосили: «Ваша светлость, ваша светлость, успокойтесь ради Бога!» Да черта с два!
Я бы поднял Митча за лацканы, будь мы оба на Мейне. Но в родовом замке меня остановило что-то – может, присутствие Летиции или тени предков, не знаю. Я только остановился напротив, скрестил на груди руки и уставился на него – он вскочил сам. Он был бледен до зеленоватости, господа, и это вовсе не преувеличение.
– Ну вот что, Митч, – говорю. – Я уважаю ваши заслуги перед моим покойным дядей, но если вы еще когда-нибудь позволите себе не только говорить с женщиной в таком тоне, но и смотреть на нее с такой миной, я, честью клянусь, выставлю вас отсюда за одну секунду.
Его мелко затрясло.
– Простите, – бормочет, – ваша светлость… я думал…
– Я не против размышлений, – говорю. – Но если вы думаете грязные вещи, извольте оставлять свои мысли при себе.
Он взял себя в руки и сказал, не поднимая глаз:
– Я вас понял, ваша светлость. Я прошу прощения, ваша светлость.
– У дамы, – говорю.
Он тупо взглянул на меня.
– Просите прощения у дамы, – говорю. – У госпожи Летиции.
Какая-то фибра, господа, какая-то непонятная жилка дрогнула у него в лице, но он поклонился Летиции и сказал:
– Я прошу прощения, сударыня. Я был недопустимо груб.
И милая девочка, этот океанский ангел, весь золотой и голубой в луче закатного солнца, посмотрела на меня нежно, господа – по-настоящему нежно, без обычной снисходительной усмешечки – и сказала:
– А ты, кажется, и вправду князь, малек… я это запомню.