Влас — страница 8 из 19

-- Не сметь -- покойно сказал полковник, поднимая от бумаги не глаза, а брови, и подбородком указывая на дверь. Жандарм ловко и быстро притворил дверь. Мне это тоже очень понравилось.

-- Мы у вас заберем вашего гостя -- сказал полковник, вежливо и криво усмехаясь: -- нет промокательной?

Я не понял, но почувствовал, что этот толстый с короткой шеей, пахнущий духами офицер глумится над моей матерью и имеет какую-то странную власть над учителем.

-- Как он смеет приходить ночью, будить всех? Она устала, она ведь устала! -- усугублял я его вину.

Я знал, где промокательная бумага, но не дал ему. Я долго смотрел на его лицо, чтобы запомнить.

Учителю не дали выйти из комнаты; жандарм принес ему тускло-зеленую крылатку, барашковую шапку и галоши. Галоши были очень грязные; вероятно, ему стало неприятно, что это все видели, решил я, и потому я не смотрел на них.

-- Крылатка! -- усмехнулся полковник, оправляя сзади свою шинель, которая вышла горбом на спине.

-- А что? -- тоже усмехнувшись, спросил учитель.

Усмехнулись они почти одинаково, но я почувствовал, что оба совершенно не поняли друг друга.

-- Его обыскали, -- шепнул мне Юрий, торжествуя, что встал раньше меня, а я опоздал.

Учитель, не спрашиваясь у полковника, как будто был один в комнате, подошел к матери и протянул ей руку. Она посмотрела на него умными, прекрасными серьезными глазами.

-- Спасибо. Пррощайте. -- сказал учитель твердо на "р", как всегда говорил. Мать пожала его руку по-мужски, некрасиво, крепко оттянув ее вниз.

-- До свидания -- проговорила она, не сводя с него глаз.

Мне понравилось, что она в ночной кофте, в платке, не стыдится этого, держится гордо, скромно.

-- Моя гордая мать, мой прекрасный учитель! -- стонало у меня в сердце и захватывало дыхание.

-- Учись хоррошо, Влас, -- вдруг сказал учитель и протянул мне руку: -- будь честным, не бойся их...

Он указал глазами на полковника. Тот сделал знак. Его повели.

Мы побежали в холодные сени и на ночное доброе тихое крыльцо. По дороге я толкнул Юрия, смутно сознав это. Трудно было вздохнуть: как будто мне в сердце воткнули шпильку от маминой шляпы. Про Юрия я думал, что он совершил предательство, не разбудив меня вовремя. Учитель снял свою барашковую шапку, посмотрел во внутрь на прорванную подкладку и снова надел. У ворот стояли заготовленные извозчичьи пролетки.

-- Вас отвезут в Сибирь? -- спросил я учителя. Жандарм заслонил его от меня.

Я бежал за пролеткой и кричал, превозмогая иглу в сердце:

-- Я порвал подкладку! Я порвал вашу подкладку! Я подлый...

Пролетка делалась меньше; между мною и ею появлялась, вырастая сама из себя, добрая светлеющая улица, как мать всех своих камней.

Мои шаги были -- как это снится -- мягки, бессильны, беззвучны. Я почувствовал у своей щеки выпуклости трех камней, и добрая улица приняла меня. У Юрия была рассечена кожа на лбу у глаза -- так неосторожно я толкнул его. Кровь шла долго. Ее удалось унять к самому утру, когда ему надо было отправляться в реальное училище. Я узнал об этом позже.


Каторжник


Через полтора года мы получили известие от учителя: к нам пришел каторжник Краснянский.

Ждали его к вечеру, мы очень волновались. Не могу до сих пор объяснить, почему больше всех волновалась сестра Оля. Между тем, учителем она совсем не интересовалась, а Краснянского никто из нас никогда не видел. Мы знали, подслушав разговоры взрослых, что Краснянский двенадцать лет назад был сослан в Сибирь и только теперь вернулся.

-- Двенадцать лет! -- думал я в ужасе, в тихом ужасе виновности, -- меня еще на свете не было. Значит, действительно до меня был этот город, были дома, улицы, облака, люди ходили, имели зонтики... Он там сидел, закованный в цепи, в страшном холоде, а я воспользовался и появился.

Мне казалось, что я воспользовался чем-то тайком, без его ведома, в его отсутствии, в то время, когда он, закованный в цепи, дрожал от сибирского холода и рано вставал... Другие заковали его, крепко держали, а я каким-то выгодным для себя образом использовал его отсутствие... И в то же время, зная, что никто, никто не подслушает и не прочтет моих мыслей, был доволен, что так именно и случилось: он должен там вставать рано, в шесть часов, работать, а я сплю до половины девятого, у меня коллекция насекомых, я рисую, буду знаменитым. И, думая так, я знал, что падаю в яму все ниже, и говорил себе: но никто не подозревает.

-- Может быть затворить ставни? -- несколько раз спросила у матери Оля.

-- Какие ставни? Глупости!

-- А то увидят каторжника Краснянского.

-- Только не разболтайте, слышите. Я не люблю, когда болтают -- ответила мать рассеянно.

Действительно, ставни Юрий прикрыл раньше обычного. Мы окончательно уверились, что это беглый каторжник.

Он бежал; на руках повыше кисти фиолетовые следы кандалов, вроде браслетов, и сбрита половина головы и бороды. Он носит черную барашковую шапку, надвинутую на самые брови, и его крылатка застегнута до верху.

-- Он может притвориться, что у него зубы болят -- даю я совет.

-- Как? -- спрашивает Юрий, глядя выпученными глазами на Олю.

-- Обвязать белым платком щеку там, где сбрита борода.

-- Нельзя -- отвечает Оле Юрий: -- а если его спросят, у какого зубного врача он лечится? Не сможет указать.

-- У него выжжено на лбу каленым железом -- вдруг говорит Оля, волнуясь.

Про каленое железо я совсем забыл, Юрий тоже. Мы смотрим выпученными глазами на Олю. Нам обоим досадно, что об этом вспомнила она, а не мы.

От мысли об этом ударе по лбу раскаленной печатью у меня тихо начинают ныть грудобрюшная преграда и ноги выше колен; и хочется есть.

Как всегда при мысли о физическом насилии, слепо, смело причиненном другому -- я кончиком сердца испытываю довольство и желание сделать то же,

-- Буква "К" -- тихо говорю я.

-- Почему? Да: Каторжник -- соглашается тоже тихо Юрий,

-- И Каторжник и Краснянский, -- совпадает.

-- Не всегда -- для чего-то авторитетно замечает Юрий.

-- А я собираю коллекцию жуков и буду знаменитым -- думаю я жестко и упрямо, нет, не думаю, а покрываю насильно этой мыслью все другие.

Я держу себя так, заранее оборонясь от каторжника. Потому что он меня не любит, презирает, смотрит свысока. Он знает, что я здесь в его отсутствии обокрал его, но против воли должен простить меня. Так как он каторжник, он должен делать вид, что великодушен, добр, и не имеет права быть злым, как бы ему ни хотелось этого. В глубине же души он, конечно, не любит всех нас -- важнюка.

Оля надевает белый передничек, как будто праздник. Я посмеиваюсь над ней и уж не могу переменить блузы, хотя только что хотел это сделать.

-- Тем хуже для него -- говорю я упрямо и остаюсь в старой блузе, у которой оторвавшийся наружный карман, вместо того, чтобы пришить, я когда-то приклеил столярным клеем.

Так как каторжник гордый, важный, втайне нам завидующий -- он, конечно, заставит себя ждать и придет поздно, чтобы всех нас помучить. Но вдруг он входит. Он ли? Высокий, с поднятыми плечами и ушедшими под лоб голубыми, очень серьезными глазами. Между широкими плечами и глазами связь; от того, что плечи угловаты, широки, подняты к затылку -- глаза ушли под лоб и строги; это как-то одно... У него светлая, не очень длинная борода, небольшие, негустые светлые волосы, строгие усы. Из-под отворотов черного ватного пальто виден невысокий белый воротник и черный галстук. Он останавливается в дверях и смотрит на нас -- на Юрия и Олю, я в стороне; мы тоже застыли, Оля покраснела; у нее с левой стороны лба спустилась прядь прямых приглаженных волос -- это некрасиво. Мне за нее стыдно перед ним. Я ее осуждаю с ним, и в ту же секунду мое чувство бросается назад, я уж с ней, сестрой, и мысленно даю ему отпор за его (=мою) осудительную мысль о ее некрасивых волосах.

Так мы стоим несколько секунд, отворяется дверь, на пороге гостиной показывается мать.

Она встречает его точно так же, как полтора года назад ночью прощалась с учителем: пожала его руку по-мужски, некрасиво, крепко, оттянув ее вниз. Она молчит и смотрит на него умными, прекрасными серьезными глазами.

Это было так похоже, что я почувствовал неправду, ложь; мне стало больно. Я не обвинял себя, что подсматриваю, но образ матери, который тогда ночью я видел гордым и величественным, тихо отплыл от меня. Я отдалился от нее -- мне было горько. Никогда я ей не скажу об этом, конечно... Мы отталкиваем людей, когда лжем перед собой.

Каторжник снял пальто, они прошли, мы остались.

-- Это он -- сказала Оля, поправляя прядь некрасивых волос.

Она одна не была разочарована. Но Юрий казался совсем озадаченным, маленький Вадим смотрел тупо, мне было остро-горько от мыслей о матери.

-- Потом додумаю -- бросил я и начал смеяться.

-- Вот так каторжник! -- хихикал я: -- каленое железо! Он и не думает вовсе.

Юрий посмотрел на меня; я почувствовал, что он сейчас осудит меня, перейдет на "его" сторону, и поспешил склонить его, не дать ему обдумать. Я стал у двери, держась за ручку так, как сейчас держался каторжник, втянул голову в плечи, нахмурил свои редкие брови и постарался придать лицу угрюмое выражение.

-- Я вставал каждый день в шесть часов утра. Мне было холодно. Я убил пять белых медведей -- басом проговорил я, думая, что подражаю голосу каторжника и исподлобья оглядывая Юрия.

Юрий засмеялся, Оля тоже.

-- Видели его пальто? Замерзнешь! -- и я показывал широкое, теплое на тяжелой вате пальто гостя.

Мы обступили пальто, осматривая особенно внимательно подкладку.

-- Волосы могли отрасти за это время -- попробовал заступиться Юрий.

-- Все равно было бы заметно, что одна половина больше -- ответил я: Может быть он вовсе и не катор...

Тут я ощутил, что от его ватного пальто исходит темный запах взрослых. С необыкновенной ясностью я вспомнил учителя, его голос и желтый крепкий обкуренный ноготь. Я не докончил фразы, почувствовав, что лгу.