— Надеюсь, мне удастся часок поспать, — сказал он, когда мы занимали места, — лишь бы тромбон молчал.
Я упоминаю здесь эту реплику, чтобы показать: ничто в его поведении не намекало на то, что случилось потом.
Помнится, первым номером в программе стояла Седьмая симфония Бетховена. Она, как известно, довольно длинная, так что в конце третьей части я обернулся посмотреть, уснул ли Барбер. Но он сидел с широко распахнутыми глазами, лихорадочно сжимал и разжимал кулаки и что-то возбужденно бормотал. Всю четвертую часть он продолжал свой бессвязный монолог.
— Умолкните! — яростно прошептал я. — Держите себя в руках, или нас выгонят.
Я и правда был очень зол, да и люди вокруг оборачивались на нас и недовольно хмурились.
Не знаю, услышал ли он меня: не имел возможности спросить. Когда симфония закончилась и отзвучали аплодисменты, на сцене появился певец. Кто это был и что он пел, я сказать не могу, но если он еще жив, то наверняка помнит, что произошло дальше. У меня же все вылетело из головы из-за этих необычайных событий.
Как только оркестр сыграл прелюдию и певец вывел первые ноты, Барбер медленно поднялся с места.
— Этот человек — не артист, — громким, хорошо поставленным голосом заявил он. — Я буду петь сам.
— Сядьте, ради бога! Персонал… полиция…
Что-то подобное я пролепетал, предвидя, какой скандал сейчас разразится, и схватил его за руку. Но он безо всякого труда высвободился, даже не взглянув на меня, двинулся по проходу между креслами к сцене и поднялся на нее по боковым ступеням. К этому времени вся публика поняла, что происходит нечто необычное. Раздались крики: «Сядьте! Уберите его!» Когда Барбер дошел до ступеней, к нему поспешил билетер.
Затем произошло нечто странное.
Когда билетер, сердито крича, приблизился к нему, Барбер повернулся и посмотрел в его сторону. Я видел этот взгляд; он не был давящим, он вообще не был сфокусирован на билетере; это был полный беззаботного равнодушия взгляд, который мог бы бросить через плечо человек, заслышавший лай собаки. Билетер запнулся, побледнел и смутился, как слуга, совершивший страшную ошибку; он почтительно поклонился и — в это сложно поверить, но он в самом деле упал на колени. Это все видели. Барбер поднялся на сцену, музыканты перестали играть, дирижер и певец расступились перед ним. При этом никто не сказал ни слова — тишина стояла оглушительная. Хоть я и был потрясен, но помню, что никто не был разгневан или даже озадачен; все просто затихли и собрались, как обычно происходит на торжественных мероприятиях. Казалось, никто, кроме меня, не понимает, как ненормально, скорее даже чудовищно вульгарный, непримечательный Барбер выглядит на сцене, как необычно то, что он сам решил участвовать в представлении, прервав чудесную музыку, которую пришел послушать и даже заплатил за это деньги.
По правде говоря, я и сам быстро впал в некоторую растерянность. На какое-то время — не могу сказать, как долго это продлилось, — я потерял связь с реальностью. Исчез лондонский концертный зал вместе со своей солидной, немного унылой публикой, а вместо него возникло нечто белое, залитое солнцем. Под безбрежным синим небом, в воздухе сухом и прозрачном, белый мрамор строений и белые одеяния людей казались изображенными на фоне огромной синей завесы с серебристым отливом. Было то самое время сразу после сумерек, когда воздух необычайно чист и прозрачен, и все собравшиеся, влекомые неким несомненным общественным долгом, почтительно ждали, чтобы узреть блистательного человека, обладающего неконтролируемой властью и исключительным благородством.
Барбер начал петь.
О чем он пел, я не имею понятия. Порой мне казалось, что это греческий, но я недостаточно хорошо знаю этот язык, а те слова, которые я вроде бы узнал, он произносил настолько не так, как меня учили, что я могу ошибаться.
Я был столь растерян и взволнован, что не могу даже сказать, хорошо ли он пел. Мне не пришло в голову оценивать его критически: он пел, а мы были обязаны слушать. Припоминая это сейчас, я могу сказать, что голос у него был тренированный. Аккомпанировали пению звуки арфы; наверное, арфисты оркестра решили немного подыграть…
Как долго это продолжалось? Не имею представления. Но по моим ощущениям, всеобщее оцепенение продлилось недолго. Чары стали спадать, сила, которой он принудил нас слушать себя, — выдыхаться. Возникло ощущение, что с Барбера спал некий волшебный покров.
Я начал осознавать всю абсурдность ситуации. Подумать только: Барбер, безвестный лондонец, дерзнул прервать великое представление, да еще и заставить публику вместо именитых певцов слушать себя! Наверное, из-за того, что я один тут знал Барбера лично, я очнулся раньше остальных, но и они тоже стали слегка беспокоиться, и было ясно, что скоро они окончательно сбросят с себя наваждение. И еще я очень четко и с некоторым ужасом видел, что Барбер и сам понимает, что его сила уходит. Он сник, весь как-то сжался, в глазах его читались страдание и паника — словом, он выглядел как избитый человек, умоляющий о пощаде. Катастрофа должна была вот-вот разразиться…
С некоторым трудом я поднялся с места и выскользнул через ближайший выход. Тяжело мне было не из-за толпы или чего-то подобного, а из-за необъяснимого ощущения, что, уходя, пока Барбер на сцене, я совершаю преступление и даже рискую жизнью.
На улице шел дождь.
Я быстро зашагал прочь, потому что хоть и находился все еще под некоторым влиянием того ощущения, которое описал, остатки здравого смысла подсказывали мне, что самое разумное — оказаться как можно дальше от концертного зала. Я слышал позади крики ярости и возмущения. Наверняка Барбера заберут в полицию. Мне не хотелось быть как-то связанным с этим делом.
Но вдруг я услышал, как за мной кто-то бежит. Я уже говорил, что улицы были мокрыми и потому пустыми. Ко мне подскочил Барбер и схватил за руку. Он задыхался от быстрого бега и весь дрожал.
— Глупец! — в ярости вскричал я, вырывая свою руку. — Какой же вы глупец! Как вы выбрались оттуда?
— Не знаю, — выдохнул он. — Меня отпустили… Ну, то есть, как только я понял, что стою там, перед всеми, я соскочил со сцены и бросился бежать. Что заставило меня это сделать? Боже правый, что заставило меня это сделать? Я слышу крик. Наверное, это гонятся за мной.
Я поймал кеб, втиснул Барбера внутрь и забрался сам. Кебмену я назвал выдуманный адрес в Кенсингтоне.
— Да, — зло сказал я, — что заставило вас это сделать?
Он скорчился в углу кеба, трясясь, как человек, только что переживший глубокое потрясение или пребывавший под влиянием наркотиков, действие которых прошло, оставив его в растерянности и беспомощности. Задыхаясь, он произнес:
— Да если б я знал! Господи, мне так страшно! Так страшно! Я, должно быть, сошел с ума. Что заставило меня это сделать? Если об этом узнают в конторе, я потеряю работу!
— Дорогой мой, — язвительно отозвался я, — наверняка узнают, как и многие другие. Нельзя так развлекаться безнаказанно.
Мне на глаза попались часы на углу Гайд-парка. Было почти без четверти десять.
— Ого, — сказал я, — вы, должно быть, пробыли на сцене больше двадцати минут. Только подумайте об этом!
— Не надо так, — жалобно попросил Барбер, — я ничего не мог поделать.
И добавил негромко:
— Это был Другой.
Я заплатил за кеб, и мы сели в автобус, проходивший как раз по той улице, где жил Барбер. Всю дорогу я осыпал его упреками. Мало ему было валять дурака самому, так понадобилось меня в это впутать! Я мог работу из-за него потерять!
Мы с ним дошли до двери его дома. Он выглядел совсем больным. У него так дрожала рука, что он никак не мог попасть ключом в замочную скважину. Я открыл дверь сам.
— Зайдите, посидите со старым другом, — попросил он.
— Зачем?
— Я так боюсь…
— А мне кажется, — резко ответил я, — что вы или пьяны, или под наркотиками.
Я затащил его внутрь, закрыл дверь и зашагал по улице прочь от его дома. Я был очень зол и обеспокоен, и вместе с тем считал, что Барбер должен получить хороший урок, и пренебрежение к его бедам пойдет ему только на пользу. К тому же я постоянно напоминал себе, что Барбер на самом деле — полнейшее ничто, маленький ничтожный человечек, не важнее клочка бумаги, валяющегося на тротуаре. Ведь я до сих пор — пора признаться в этом! — находился настолько под впечатлением произошедшего в концертном зале, что не мог не относиться к Барберу с некоей смесью уважения и, как бы абсурдно это ни звучало, страха.
Прошло около года, прежде чем мы встретились снова. Я слышал, что работу он все-таки потерял. Тамошний кассир, рассказавший мне об этом, говорил, что этот молодой человек всегда был способным работником, но в последний год начал вести себя очень странно, иногда бывал склочным и грубым. Он добавил, что Барбер то и дело спорил с руководством — «в те моменты, когда становился сам не свой», — и в конечном итоге это отказались терпеть.
— Но такое бывало только иногда, — объяснял кассир. — Он часто болел, порой приходил на работу совсем слабый, и это стало хорошим поводом от него избавиться. Он был странный, — значительно добавил мой знакомый.
Не имею представления, как жил Барбер, оставшись без работы. Наверное, мать немного ему помогала. Когда мы случайно столкнулись на улице, он выглядел больным и жалким, а его землистое лицо было больше обычного усеяно прыщами. Не знаю, заметил он меня или нет, но собирался пройти мимо; я остановил его и сказал, что он выглядит очень нездоровым.
— А вы умеете подбодрить, — сказал он и раздраженно продолжил: — Как можно ждать от человека, чтобы он хорошо выглядел, если внутри него живет нечто сильнее его и заставляет делать глупейшие вещи? Я не могу его не выпускать. Я никогда не знаю, когда оно завладеет мной в следующий раз. Сейчас я ищу работу, но даже если мне посчастливится ее найти, рано или поздно я натворю что-нибудь ужасное и снова окажусь на улице. — Он провел рукой по лицу. — Лучше не думать об этом.