Байрон заказал миниатюристу портреты своих друзей, этих «бессердечных парней», и оставил Англию без сожаления. С двумя тысячами фунтов, которые он занял у мистера Бёрча, партнера Хэнсона, и поручительством на четыре с лишним тысячи фунтов под гарантию его друга Скроупа Дейвиса Байрон сумел собрать для своего путешествия разношерстную судовую команду. В нее вошли: Джо Марри (в прошлом дворецкий Злобного Лорда), «чурбан» Флетчер — лакей Байрона, Роберт Раштон, его юный красавчик-паж, от которого он заразился «коровьей оспой», пруссак, служивший какое-то время в Персии и говоривший по-арабски, и его друг Хобхауз, который собирался написать книгу о своих путешествиях, для чего прихватил сотню перьев и два галлона чернил.
Второго июля 1809 года суденышко под командованием капитана Кидда отчалило из Фолмута; некоторые пассажиры ворчали, других рвало. Капитан Кидд развлекал Байрона морскими историями и рассказами о сверхъестественных происшествиях. В одном из них капитан заснул у себя в каюте и почувствовал тяжесть тела своего брата и прикосновение его промокшего мундира, не подозревая, что тот погиб во время службы в Ост-Индии.
Вдали от холода Англии, от ее мрачных небес, от всякого рода принуждений, которые, несмотря на сопротивление, он постоянно ощущал, Испания и Португалия вызывали у Байрона бурный восторг. На каждом шагу — красоты природные и рукотворные, дворцы и сады, утесы и пропасти, горы, бурые от мха, пробковые леса, нежная лазурь моря, химеры и фантазии среди резни и потоков крови.
После поражения Наполеона в Испании и Португалии в 1808 году Лиссабон, первая остановка Байрона, предстал опустошенным городом с британским гарнизоном и испанскими солдатами; тысяча кораблей Альбиона охраняли побережье. Никому не нужные мертвецы лежали с плошками для подаяния на груди в тщетной надежде на погребение. Тысяч десять собак, убитых французами перед отступлением, гнили на улицах. Здесь соседствовали красота и бойня, и каждая картина впитывалась его подсознанием, накапливающим этот жуткий материал для поэзии.
Опыт двух последующих лет, проведенных в путешествиях, складывался не только из апельсинов и яиц, вшей и жестких постелей, вонючих отхожих мест и «дурачеств» с мальчиками и девушками — эти годы подарили блистательный фон его поэме «Паломничество Чайльд-Гарольда» (изначально она называлась «Чайльд-Бурун»), безыскусной песне о юноше, глубоко несчастном, который проводит жизнь в «бунте, самом диком», злоупотребляет удовольствиями, временами предается скорби и, подобно Дантовым кающимся грешникам, спускается в загробный мир, дабы увидеть мучения умерших.
Подобное разнообразие видов и звуков — встречи с генералами и адмиралами, принцами и пашами, бесчисленные любовные волнения, классическая красота Греции, природная красота Албании, опасности и риски в отдаленных безымянных землях — все это изменило Байрона и как человека, и как поэта. Но кое-что осталось неизменным: меланхолия, источник которой коренится в детских травмах. Во время более позднего путешествия, с позором покинув в 1814 году Англию, он признался в «Альпийском дневнике», написанном для Августы, что мертвые леса засохших деревьев с безжизненными ветками и голыми стволами, лишенными коры и листвы, напоминают ему его самого и его семейство. Несмотря на свою веселость и легендарную общительность, Байрон был одержим мыслями об увядании, часто напоминающими слова Свифта об «умирании на самом пике», указывающие на потерю рассудка, — страх, который Байрон разделял с «Безумным Деканом»[18].
Пребывание за границей ознаменовалось также обильным урожаем требовательных писем его поверенному Хэнсону, так как тот недостаточно быстро пересылал деньги, а Байрон намеревался жить по-царски.
«Мне следовало бы вступить в армию, но мы не могли терять время перед отправкой по Средиземному морю к архипелагу», — писал Байрон матери, прикрывая тот факт, что идеализм в политике бледнеет перед ужасами войны. Когда он их увидел, для него не стало победителей: все были в конце концов жертвами. Это красноречиво показано и в «Чайльд-Гарольде», и в «Дон Жуане»: враг, жертва и ее союзник сражаются лишь для того, чтобы сражаться; трупы кормят воронье и удобряют поля.
Его письма пестрят наблюдениями и шутливостью молодого человека, вживающегося в обычаи чужой страны. «Я полюбил апельсины и говорю с монахами на плохой латыни… бываю в обществе (держа пистолет в кармане), а еще купаюсь в Тахо… езжу верхом на осле или муле, сквернословлю на португальском, заработал расстройство желудка и искусан москитами», — пишет он своему другу Фрэнсису Ходжсону. Они с Хобхаузом, столь непохожие по характеру, и на многие вещи смотрели совершенно по-разному. Хобхауза отвращало сладострастие, Байрон был им очарован. Для Хобхауза местные женщины, неопрятные и опасные, были «самой уродливой разновидностью животного мира», в то время как для Байрона черноокие португальские и испанские красотки с темными блестящими волосами, эти мастерицы интриги, были неотразимы и совершенно вытеснили из его сердца «ланкаширских ведьм».
Итак, компания, состоявшая из Раштона, Флетчера, Джо Марри, Хобхауза и Байрона, путешествовала, останавливаясь в гостиницах или казармах потерпевшей поражение роялистской милиции. Байрон и Хобхауз обычно оставляли свои визитные карточки у послов и консулов; иногда от этого не было пользы. Прибыв в Севилью, они были вынуждены снять помещение у двух незамужних сестер Бельтрам. Как отметил Хобхауз, они остались без обеда и без ужина, более того, их запихнули в одну небольшую комнатушку, столь непохожую на гостеприимные апартаменты, которые так нравились Байрону. Но вскоре все неудобства компенсировали прелести сестер, особенно старшей, донны Хозефы, которая стала его «наставницей» в любви; свою страсть они совершенствовали с помощью словаря.
В Кадисе во время боя быков, сидя в губернаторской ложе, Байрон испытывал зачарованность, смешанную с отвращением. Жестокость зрелища, кровожадность зрителей, более шокирующая, чем сами раны, наносимые людям и животным, — все это произвело столь глубокое впечатление, что Байрон посвятил одиннадцать строф «Чайльд-Гарольда» этому шабашу смерти. В кафедральном соборе он дал выход обычному для него отвращению к изобразительному искусству, с ненавистью глядя на творения Веласкеса и Мурильо, проклиная живопись, если только она ничего ему не напоминала, и чувствуя, что мог бы плюнуть на изображения святых. Однако донна Хозефа подарила ему нежнейшие мгновения и нежнейшие воспоминания и при отъезде Байрона из Кадиса отрезала ему на память локон длиной в три фута, который он переслал матери, чтобы та «сберегла» его до возвращения сына, хотя в то же время клялся, что никогда более не вернется в Англию.
Его противоречивое отношение к родине проявлялось на каждом шагу. Стоя на набережной вместе с Хобби, Байрон был свидетелем торжественного прибытия Артура Уэллсли, будущего лорда Веллингтона, и возмущался тем, что корабль Уэллсли идет под французским флагом, так как Наполеон навсегда остался для него кумиром. Он придерживался убеждения Чарлза Фокса[19], что падение Бастилии было величайшим и наиславнейшим событием в истории человечества.
Обдумывая дальнейшие приключения и сократические удовольствия на Востоке, намереваясь «сжимать в объятиях как можно больше гиацинтов», он отправил домой Раштона вместе с Джо Марри и просил мать проявить к парнишке доброту, утверждая, что непременно взял бы его с собой, если б не боялся, что таким юнцам опасно находиться среди турок.
В августе на пакетботе «Таунсхенд», направлявшемся в Мальту, Байрон привлек внимание шотландца Джона Голта. Потерпев крах как предприниматель и контрабандист, он переключился на занятия литературой и стал одним из тех, кто прилепился к Байрону, изучал малейшую смену его настроений и описывал их беседы. Байрон говорит, что обзавелся собственным Босуэллом[20], хотя Голт не обладал юмором Босуэлла, его человечностью и гениальностью. Увидев, как Байрон поднимается на борт, Голт решил, что в нем больше аристократизма, чем можно ожидать от человека такого возраста и чем требуют обстоятельства. Костюм Байрона был под стать столичному франту; у него было приятное и умное лицо, хотя и очень хмурое. Байрон, как и положено поэту, одиноко стоял у борта, опершись на бизань-мачту, и, казалось, изучал мрачные скалы, видневшиеся в отдалении. Дня через три, когда его настроение улучшилось, он достал пистолеты и стал подбивать всю компанию, включая Голта, стрелять по горлышкам бутылок шампанского, поскольку раскупорил огромное их количество.
По мере того как ширились его горизонты, росло и чувство собственного величия. Готовясь к встрече с королем Сардинии, он приобрел сногсшибательный придворный костюм, однако ему пришлось созерцать королевскую семью лишь в опере, из ложи, куда его пригласил британский министр, некто мистер Хилл. Еще более огорчительный случай произошел на Мальте, когда Байрон известил запиской о своем прибытии губернатора, сэра Александра Бола, и полагал, что, в соответствии с рангом, его будут приветствовать королевским салютом. Остальные пассажиры высадились на берег, а Хобби и Байрон до темноты ожидали на палубе, но, поскольку никаких почестей не последовало, подавленных и удрученных путешественников перевезли в порт в простой шлюпке.
В конце концов губернатор их все же принял и устроил в доме, принадлежавшем некоему доктору Монкриффу; вскорости они стали вращаться в кругах тамошних англичан. Намереваясь изучить арабский язык для своих дальнейших путешествий, Байрон купил учебник и нанял преподавателя, однако занятиям помешало очередное увлечение. Обаятельная красавица — прозрачная кожа, золотистые волосы, блестящие голубые глаза — такова была его новая «Калипсо», двадцатишестилетняя миссис Констанс Смит. Дочь австрийского барона, близкая подруга неаполитанской королевы и не очень-то любвеобильная супруга Джона Спенсера Смита, Констанс была женщиной авантюрного склада; история ее жизни вполне могла быть порождением пера лорда Байрона. В 1806 году в Венеции ее арестовали наполеоновские власти и под бдительной охраной отправили во Францию, в Валансьен; однако ей удалось бежать при весьма драматических обстоятельствах с помощью влюбленного в нее сицилийского маркиза, который и задумал этот дьявольски дерзкий план. Констанс переоделась мальчиком-пажом, они часто меняли гостиницы, иногда удирая ночью через окно. Наконец маркиз достал лодку и переправил ее через озеро Гарда и далее в Гарц, к ее семейству.