Вместе и врозь — страница 7 из 34

И вот — Ленька подрос, повезла его к брату своему. Брат в Бологом жил. А там — озера. Пошли мы с Ленькой на пляж. Раздела его, он по бережку побегал, побрызгался, довольный.

Говорю:

— Ну, пошли, Ленюшка, поплаваем.

Пошел. Только как шагов пять сделал, назад. Боится. Я поплыла, показываю — не страшно, дурачок, хорошо… Подумать, сколько лет прошло, а помню и озеро, и день тот, и как вдруг обрадовалась, что не разучилась! Плыву! Да-а-а… Ну а парня никак затащить не смогу. Боится. И тогда я сказала Леньке:

— Наверное, зря я тебя, сынок, привезла сюда. Не надо было и пробовать. Не будешь ты плавать.

А он спрашивает:

— Почему?

— Трусишкой родился. Ничего не выйдет. Не будешь плавать.

Надулся, чуть не в рев.

— Буду, — говорит. И полез в воду. Я, конечно, рядом. Дошел, где ему до пупочка было, дрожит, слышно, как зубешки колотятся. И — бултых…

Подхватила его, чтобы не нахлебался, и давай показывать, как руками-ногами толкаться, как голову держать.

Осмелел, из воды не выгнать.

А через неделю заплавал. И вот что интересно: потом, когда уж он большим стал, бриться начал, если начну над ним подсмеиваться — насчет девчонок или про какие его художества говорить, — терпит, а как Бологое припомню, так пыхнет — и ходу. Не мог того слышать.

Вот так лежу, мечтаю, другой раз и задремлю.

Задремала тут вроде вполглаза, а сон возьми да и приснись. Будто отец наш живой откуда-то приехал и сидит за столом с Ленькой, водку пьет.

Надо же — такое только во сне присниться может: отец сроду больше трех рюмок не выпивал, и Ленька не горазд. А тут вроде бы стаканами они ее глушат. Оба красные стали и друг на дружку сердятся.

— И много ты добра налетал? — Отец его спрашивает.

А он:

— Мне много не надо. От добра человек только сатанеет и другому глотку готов перегрызть, чтобы еще больше забогатеть.

— Намек, значит, делаешь? Так, что ли? Только не крути, а прямо отвечай. — И вижу, сердится отец, из себя выходит.

И вроде бы Ленька ему отвечает:

— Нет, почему же намек. Я вас осуждать не имею права. Вы всю жизнь старались и в своем деле очень даже хорошим работником были. А мечты вашей я и тогда не понимал, и теперь не понимаю.

— Это какой мечты? Говори, сукин сын, выкладывай, все до конца говори!

— Ну, чтобы капитал сколотить, чтобы проценты шли…

— Дураком ты родился и дураком помрешь, — отец говорит, а сам руками размахивает, будто Леньку ударить хочет, — а убьешься ежели при своем летании, что сыну твоему останется? Что?

И тут будто бы отец заплакал, а Ленька его по голове гладить стал и успокаивать:

— Не расстраивайтесь, папа, не надо…

Здесь я очнулась, а сердце так колотится, так колотится, гляди, выскочит.

Врать не буду — напугалась. Даже гулять не пошла и до самого ужина на терраске сидела.


Народ тут, как всюду, разный. Есть которые нравятся. А есть — глаза б мои не смотрели!

Один особенно гадостный. Здоровый боров, пудов на семь, наверное. Шея толстая, салом налитая. Все на станцию бегает. А как вернется, так глаз у него и вовсе не видно — одни щелочки. Дыхнет, что из пивной бочки дух. И ко всем придирается — процедур ему, видите ли, мало дают, сестры грубо разговаривают, питание тоже не подходящее. И бухтит и бухтит. Но еще противнее, когда он про свои заслуги рассказывать начинает — и Беломорско-Балтийский канал будто бы он строил, и в Арктике работал, и на войне чуть ли не армией командовал. Всем уже надоел своими разговорами.

Сама-то я, правда, его не слушаю. Начнет, поворачиваюсь и ухожу. Но один раз все-таки сцепилась с ним. Из пустяка, верно, вышло, но я не смолчала.

Начал он сестричку Люсю мытарить.

Девчоночка совсем молоденькая — может, восемнадцать ей, а может, еще и восемнадцати нет, хорошенькая, обходительная, ко всем с улыбкой. Ну, прелесть девочка.

Так начал он ей выговаривать: и смотрит она на него не так, и вроде грубит, а вот если бы ей рубль дать, то по-другому бы небось разговаривать стала…

До слез девочку довел. Тут я не выдержала и говорю:

— Чего ты его слушаешь, Люсенька, не обращай внимания!

Как он взвился! И на меня: чего только не наплел. Ну, я послушала-послушала да тихонько так и сказала, вроде бы и не к нему обращаясь:

— Надоел ты мне, пошел вон отсюда.

Так что же вы думаете? Как открыл рот, так и позабыл закрыть. Что твой карась, из воды вытащенный.

И надо же, как раз в тот вечер Ленька меня проведать приехал. Мы аккурат в столовой сидели. Заходит. Загорелый. Улыбается. В хорошем костюме, синем — а это редкость, чтобы он пиджак надел, все в кожаной куртке крутиться привык. А тут при галстуке и со звездочкой.

Вошел и вроде бы извиняется:

— От ребятишек из интерната еду, так что при параде… Не удивляйся, спешил.

Это у них шефство такое — над интернатом для неполноценных от рождения ребятишек. И Ленька, когда туда ездит, всегда старается в самом лучшем виде быть. Говорит: им это, ребятишкам, для моральной поддержки надо — выглядеть!

Все, кто в столовой был, внимание на Леньку обратили.

А он ко мне подходит и спрашивает:

— Ну, как, мама, отдыхаешь?

— Хорошо, — говорю, — сынок, отдыхаю.

— Лечат? — спрашивает.

— Еще как, — говорю, — лечат с утра до ночи, только и делают, что лечат.

— Никто не обижает?

Ну, я вроде подумала и говорю серьезно:

— Обижает тут один… — А сама смеюсь.

— Кто обижает?

Показываю на того толстого глазами, дескать, он. Ленька прямо как в театре разыгрывает: встает с места, вроде соображает, что же делать, потом поворачивается и тихонько так идет через всю столовую. Останавливается перед столиком толстого и, будто милиционер, спрашивает:

— Фамилия ваша?

— Бальзин, — говорит тот, — моя фамилия. А в чем дело? — И глазки у самого забегали, по сторонам озирается.

— Из какой организации?

— Главмосстройпроект, но в чем дело, товарищ?

— Там сидит моя мама, Бальзин. Присмотритесь и запомните. Если она еще раз пожалуется, мне придется вас перепроектировать, и тогда, возможно, ни жена ни сослуживцы вас больше не узнают. — Сказал и повернулся, пошел ко мне. Спрашивает тихонько:

— Не слишком?

— В самый раз, — говорю, — Леня. Таких обязательно пугать надо, а то очень уж они нахальные стали.

С полчаса Ленька со мной побыл, ужинать не стал, хотя и предлагала ему сестра-хозяйка, нет, не стал — дела. У него всегда дела.

На другой день все спрашивают: ваш сын кто?

Как ответить?

— Мне — сын. А вообще — человек»

Смеются. Ясное дело — человек.

— Кем работает?

Объясняю — летчиком. Опять смеются — просто летчиком?

Тогда я сама спрашиваю:

— А какие еще бывают летчики?

— Может, генерал он или большой начальник какой?

— Нет, — говорю, — не начальник и не генерал, хотя на войне был.

— И Героя на войне получил? — спрашивают.

— Нет. После войны. Он самолеты испытывает новые. Вот дали…

И все мне после того еще больше улыбаться стали.

Приятно, врать не буду. И неудобно как-то. Вроде нахвалилась. Хотя я ничего лишнего не сказала.


Скоро уезжать. Жалко. Привыкла я тут. Нравится. И боюсь врачам сказать, что лучше нисколько не стало. Печет сердце, как пекло. Неохота им говорить. Они старались. Это я понимаю. Видно, лучше лечить медицина пока еще не может. Чего же людям зря настроение портить? Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Верно говорю. Только от этого не легче — пожить-то еще охота.

Вот письмо намедни получила.

«Дорогая Евдокия Ивановна, здравствуйте!

Как вы себя чувствуете? Мы вас часто вспоминаем. И сына вашего, хотя видели его всего раз. Вы, наверное, очень счастливая мать — такого героя вырастили, и он к вам так нежно относится. Взрослый, а говорит: мама! Надо же.

Я тогда так растерялась и очень расстроилась, даже не поблагодарила вас, что заступились за меня. Спасибо вам, добрый и справедливый человек.

Желаю вам, Евдокия Ивановна, хорошего здоровья и счастья.

Приезжайте к нам еще. От всех девочек вам привет.

Если захочется, напишите, буду очень благодарна, а то скука — работаешь, работаешь, и даже в Москву съездить некогда. Только и развлечение — в кино иногда сходишь. И молодежи нет. У нас, сами видели, какие отдыхают.

Мария Федоровна, старшая сестра, на войне была, знаете, как она наших отдыхающих называет? Бэу, что по-военному значит — бывшие в употреблении. Конечно, это она не про таких, как вы, говорит, а как тот, толстый, фамилию его позабыла.

Ну, все, и так вон сколько написала. Целую вас. Людмила Попова».


Славная девчоночка эта Люся. Хотела ей сразу ответ написать, сунулась, в доме ну как шаром покати, клочка бумаги не оказалось.

Вообще-то что мне писать? А все-таки чудно — нет как нет. Зато, пока в комоде рылась, старенькую папочку нашла. Уж и позабыла про нее совсем. Открываю, а там справки всякие, бумажки потрепанные. И чего только нет" — удостоверение члена МОПРа отца нашего. Кто нынче помнит МОПР? Общество такое было. Международное, для помощи революционерам. Справка о прививке оспы. "Сия дана Габову Лене…" Видать, перед пионерским лагерем оспу ему прививали. Корешки хлебной карточки. Пятьсот пятьдесят граммов на день. Рабочая карточка, остальным норма меньше была. Справка из домоуправления на площадь, что излишков у нас нету. Излишки! Семнадцать с половиной метров комната на троих, какие там излишки…

Гляжу на бумажки эти старые и не пойму — горевать или радоваться?

Наверное, все-таки радоваться. Потому радоваться, что, как нынче говорят, по всем показателям жизнь лучше стала. Хоть хлеб, хоть квартиру взять. А что молодость прошла, так тут горюй не горюй, ничего не сделаешь.

Не скажу, верно, что мы за отцом худо жили. Он всегда хорошо зарабатывал. Да и неудивительно — специальность такая, всем нужная. Каждый просит — погляди, наладь, почини. И с часами тогда затруднительно было. А он такое старье налаживал, не приведи бог. Ну, ясное дело, и от людей всегда благодарность. Выручали, деньгами платили и продуктами, случалось, помогали. Так что мы, пока отец жив был, настоящей беды не знали.