Ванько́ устроил себе жилье в густых ветках огромного тополя. Побудило его к этому вот что.
Однажды он, идя по степи, наступил на что-то твердое. Это был какой-то черный предмет, облепленный землею. Ванько́ сначала принял это за револьвер, но это оказался бинокль, большой полевой бинокль, очевидно, оброненный каким-нибудь военным. Ванько́ тщательно его очистил и посмотрел кругом. Степной горизонт сразу приблизился чуть ли не к кончику носа. Тогда Ванько́ взлез на дерево и стал созерцать окрестность. Он увидал много вещей, которые были недоступны простому глазу. Увидал какого-то человека, лежавшего поперек дороги, должно быть, мертвого.
Увидал аиста, ковылявшего со сломанным крылом и, очевидно, не смогшего поэтому улететь с товарищами.
Смотреть в бинокль с дерева было так интересно, что Ванько́ решил устроить себе на тополе нечто в роде гнезда. Такой первобытный способ жизни был ему весьма по сердцу.
Из своей обсерватории он наблюдал за передвижением войск. По дороге то-и-дело таскались взад и вперед какие-то военные отряды, не то белые, не то красные, не то бандитские. Впрочем, красных можно было легко узнать по остроконечным суконным шлемам. Такие шлемы стали за последнее время попадаться все чаще и чаще.
Расставшись с товарищем Карасевым, Ванько́ пошел к своему тополю и легко взлез по хорошо изученным веткам. Там он лег в нечто в роде гамака, крепко сплетенного из веток, накрылся шинелью, которую подобрал возле убитого солдата, и, пощупав в кармане бинокль, стал размышлять о своей жизни.
Ясно было, что так продолжать жить нельзя. Надо было что-то предпринимать решительное, иначе становилось просто скучно. Воевать хорошо, когда знаешь, за что воюешь. Тогда и походная жизнь не надоедает. А когда просто так бродишь взад и вперед, то это хорошо до поры, до времени. Пожалуй, пойти в самом деле в Вырубово да порасспросить, за что большевики идут… Что и как? Но тут же в нем заговорил его дикий нелюдимый нрав. Одному куда спокойнее. А вдруг надоест с ними? А уйти уж будет неудобно, некрасиво как-то.
Вдали вдруг громко ухнула пушка.
Ванько́ привык к этому звуку. Он зевнул, плотнее завернулся в шинель и… когда открыл глаза, то солнце было уже довольно высоко.
«Вот проспал-то», — подумал Ванько́, протирая глаза, и взялся за бинокль.
Сначала он по обыкновению осмотрел черную дорогу, но на ней ничего не увидал, кроме ворон и галок. Затем он медленно стал обводить горизонт, задержался на секунду на каком-то темном предмете, похожем на разбитую походную кухню, а затем стал осматривать прогалины рощи. И тут его, очевидно, что-то очень заинтересовало, ибо он стал вглядываться все внимательнее и внимательнее… Удивление и затем тревогу изобразило его лицо.
Вдруг он слегка вскрикнул, быстро положил бинокль на дно своего гнезда, схватил нож, как обезьяна соскользнул с дерева и побежал что было духу в том направлении, куда только-что глядел.
— Сюда, сюда! — кричал он на бегу. — Сюда беги!.. Скорей, скорей…
МЫ оставили Катю плачущей на площадке вагона. Катя никогда почти не плакала. Но на этот раз обрушившееся на нее несчастье было настолько велико, что ей трудно было сдержать слезы. Отец и мать, очевидно, или попали в руки бандитов или погибли где-нибудь под откосом, куда, наверное, свалились раскатившиеся с горы вагоны. От этих мыслей у Кати сжималось сердце и страшная тоска подступала к горлу. Петя также безутешно рыдал и все повторял: «мама, мама». И эти его возгласы еще больше терзали Катю.
А поезд все мчался и мчался во мраке…
Мелькали какие-то платформы, где люди кричали: и махали руками, словно прося поезд остановиться. Какой-то начальник станции в красной фуражке неистово грозил машинисту кулаком.
— Сто-о-о-ой!
Но поезд не останавливался. Он даже не замедлял хода.
— Раньше Сущевки не остановится, — говорили пассажиры. — До Сущевки воды хватит, ну а там уж далеко будет от бандитов…
— Лишь бы до Полтавы доехать!
Но Катя твердо решила: вылезти в Сущевке и вернуться с обратным поездом. Уж погибать, так всем вместе. Может быть, отец с матерью и живы еще…
Поэтому, когда поезд стал тормозить и пассажиры сказали «Сущевка», Катя, схватив Петю, пробралась к выходу.
Мелькнули запасные пути и стрелки.
Но еще на ходу вагоны осаждались людьми, жаждущими ехать.
— Дайте мне слезть, — кричала Катя, — пустите!
— Куда ты, девка? С ума сошла?..
— Пустите!..
С неимоверным усилием она спустилась по ступенькам и соскочила на платформу.
Кто-то больно ударил ее локтем по лицу, она в клочьи разорвала себе юбку о какой-то гвоздь, но все-таки вылезла и побежала прямо к человеку в красной фуражке.
— Когда обратный поезд, — кричала она, — поезд на Тополянск?
— Рехнулась? Туда и поезда-то больше не идут… С этим поездом все уедем в Полтаву…
— У меня там мама, папа…
— Ну, простись и с мамой и с папой…
И, не слушая ее больше, он побежал к паровозу, крича что-то машинисту.
И вот произошло самое страшное, хотя Катя в первый момент и не сообразила, чем это ей грозит. Поезд тронулся и медленно уплыл во мрак, а Катя осталась одна с Петей на совершенно пустой станции. Даже человек в красной фуражке, внушавший ей доверие своим начальническим видом, исчез вместе с поездом.
Человеку всегда неприятно и жутко быть одному, если одиночество это не добровольное, а вынужденное. Пустыня производит всегда гнетущее впечатление. Но еще более жуткое чувство вызывает покинутое жилье, дом, где когда-то жили люди и где теперь царит пустота и безмолвие.
Всякая, самая маленькая железнодорожная станция живет своей особой жизнью, мимо нее проносятся поезда, а если даже в данный момент и нет никакого поезда, то его ждут. Вот прозвонил телефон. Это значит, что поезд вышел с соседней станции. Завизжали проволоки семафора. Сторож пошел отпирать пакгауз. Все на станции живет и все имеет какой-то определенный смысл.
И тем страшнее покинутая станция, где люди в паническом ужасе бросили все то, что они с такой заботой строили и хранили. Бессмысленно торчат рукоятки никому ненужных теперь стрелок. Сиротливо зеленеет вдали огонек семафора. Этот зеленый огонь, обычно обозначающий, что путь свободен, теперь ничего не означает. С таким же успехом мог бы гореть и красный огонек. Из комнаты телеграфиста не доносится отрывочный неравномерный стук. На полу замерла неподвижными кольцами телеграфная лента.
И всю эту пустоту, всю эту внезапную смерть озаряет равнодушный фонарь, который будет гореть завтра и после того, как взойдет солнце. Фонарю-то ведь все равно, ночью ли гореть, днем ли. А потушить его заботливо на рассвете будет уже некому.
Как только затих вдали шум уходящего поезда, Катя вдруг поняла, что она сделала непоправимую глупость. Слезая на этой станции, она, быть может, погубила и себя и, главное, брата. А он-то ведь не мог сам рассуждать, и как бы доверял ее рассудительности.
От этой мысли Катя сразу перестала плакать.
В самом деле. Родители, очевидно, погибли. Даже если они и не погибли, то возвратиться на станцию Тополянск она уже не может. Стало быть, самое умное, что она могла бы сделать, это ехать дальше в Москву, к тетке, и там ждать известий от отца с матерью. Да, это было самое умное, что она могла бы сделать. Но она этого не сделала, и вот осталась теперь на этой мертвой станции без всякой надежды ехать вперед или назад, ибо поездов больше нет и не будет. И как только Катя ясно осознала свое положение и поняла, какая теперь лежит на ней ответственность за брата, она ощутила прилив нежданной бодрости. Ей захотелось спасти его и спасти себя во что бы то ни стало. Только бы жить и не погибнуть наперекор всем этим несчастьям.
Ей стало почти весело.
— Ну, Петя, сказала она, — попали мы с тобой в переделку. Надо как-нибудь выкручиваться.
Ее бодрый тон сразу подействовал на него успокаивающе.
— А мама приедет скоро?
— Скоро!
— А папа?
— И папа!
Вопросы эти опять сжали сердце, но она тряхнула головой и сквозь станционное помещение, пустое и мрачное, вышла на крыльцо.
Здесь пахло недавно стоявшими лошадьми и было темно как в погребе. Какие-то темные строения выступали во мраке. Где-то выла собака.
Если бы Катя была одна, она, пожалуй, опять заплакала бы от мучительного сознания своего одиночества и беспомощности. Но теперь она не принадлежала себе. Она должна была показывать пример Пете. Петя не плакал. Стало быть, она должна была во что бы то ни стало поддержать его в хорошем настроении.
— Вот что, — сказала Катя. — Посидим на станции до утра, а когда станет светло, посмотрим, что и как… Хорошо?
Петя зевнул.
Ему, должно быть, хотелось уже спать. Он уже давно прогулял свой час. И как грустно прогулял.
Катя прошла в буфет и села там на деревянный диван. Петю она уложила рядом, положив его голову себе на колени.
Как было ему хорошо еще вчера засыпать в уютной кроватке.
Но Петя почти тотчас заснул. В мертвой тишине, окутывавшей станцию, раздавалось лишь его мерное дыхание.
Катя сначала решила бороться со сном. Но когда она села, усталость взяла свое, и голова ее помимо воли стала падать то на одно плечо, то на другое.
Какие-то неясные образы возникли перед ней. Потом опять появилась темная пустая станция. Затем закружились перед глазами какие-то цветные круги… Катя заснула.
Проснулась она внезапно с чувством необъяснимой жути. Что-то словно испугало ее во сне. Она увидала опять все ту же темную станцию. До рассвета было, вероятно, очень далеко. Петя продолжал мирно спать, но ужас не рассеялся вместе с пробуждением, как это обычно бывает после нехороших снов. Напротив, теперь только наступило время испугаться по-настоящему.
Первое движение Кати было вскочить, схватить Петю и бежать без оглядки, спасти от неизвестного существа, подползавшего к ней в темноте. Но затем она поняла, что убежать она не может. Путь к двери был прегражден именно этим страшным существом.