икогда не злоупотреблял этим словом так, как его переводчик Сергей Ильин). Набоков обожал Америку, отлично видя ее вульгарность; думается, он и Хемингуэя мог бы полюбить (любил же Сэлинджера), но не прощал одного - успеха.
Так ревновать к славе можно только очень похожего, кровно близкого писателя:
Хемингуэй (презрительно транскрибированный как «Гемингвэй») упоминается у него в собственных текстах лишь единожды - в послесловии к «Лолите»; там русская мода на Хемингуэя квалифицируется как признак дурного вкуса. Ни с того ни с сего обозвал хорошего человека современным заместителем Майн Рида. Еще в одном интервью заявил, что из всего Хемингуэя читал одно сочинение - что-то про bulls, balls and bells (быки, яйца и колокола). Пародия, как всегда, точная и на первый взгляд исчерпывающая, но отмочить такое про «По ком звонит колокол» мог только очень завистливый человек. Вообще ревность к чужому успеху ослепляла Набокова совершенно - неважно, был то успех в огромной России или в крошечном эмигрантском кругу; он разбомбил несчастного Поплавского (за то, что его признавали в кружке «Чисел»), набросился на «Доктора Живаго» (рявкнул что-то про «чаровницу из Чарской» - и это про кого, про Лару!). Не говорю уж о том, как от него досталось «тихим донцам на картонных подставках» - тут, может быть, и по заслугам… Хемингуэй отвечал Набокову совершенным молчанием. Вероятней всего, он его просто не знал. В 1956 году он почти не читал американских новинок, а потому «Лолита» прошла мимо него. «Тихий Дон» он считал шедевром, а подсунь ему кто Набокова - скорей всего, на пятой странице воскликнул бы, как Джек Лондон над Генри Джеймсом: «Объясните же мне кто-нибудь, что это за белиберда!» Правду сказать, чужого успеха он тоже не выносил: если ему в боксерском поединке разбивали рот, плевал кровью победителю в лицо и говорил, что на Кубе боец таким образом выражает уважение к противнику. Врал, скорее всего.
В общем, ненавидели бы они друг друга при личном знакомстве, как могут ненавидеть только кровно близкие, родные, в сущности, люди. И я еще не знаю, какой из двух типов мачизма-снобизма мне более отвратителен: тот, который основывается на бабочках, или тот, который базируется на ловле марлина.
Поклонники Набокова и Хемингуэя являют собой, пожалуй, одинаково отталкивающее зрелище. Противны и шестидесятнические мачо в своих свитерах с высокими воротниками, с небритостью, немногословностью, женофобией и крайним эгоцентризмом; малоприятны и архивные юноши, сочиняющие эссе о путешествиях, гурманствующие, цитирующие, высокомерные, уверенные в относительности всех истин.
Собственно, Набоков и Хемингуэй враждебны друг другу точно так же, как снобы девяностых и снобы шестидесятых: девяностники наезжали на шестидесятников просто потому, что своя своих не познаша. Еще неизвестно, кто больший совок - поклонник Хэма или обожатель Наба. К сожалению, именно такие поклонники здорово компрометируют двух одинаково больших писателей в глазах нормальных читателей: есть литераторы (в их числе и Маяковский, и Бродский), подражание которым немыслимо в принципе.
Тем не менее общественное сознание XX века во многом развивалось как непрерывное соревнование Набокова и Хемингуэя, своего рода большой русско-американский бокс между ними. В такой терминологии нет ничего дурного, Хемингуэй вообще любил употреблять боксерский язык, когда речь шла о литературе.
«Думаю, я уложил бы Флобера. Думаю, я простоял бы пять раундов против Мопассана.
Но против старины Лео Толстого я не пропыхтел бы и раунда. Черт побери, да я просто не вышел бы на ринг!»
Это его подлинные слова. Против Набокова он пыхтит вот уже сто лет. В 1954 году он его почти нокаутировал, взяв Нобелевскую. В 1957 году Набоков дал ему хорошей сдачи, на пятнадцать лет став чуть ли не самым известным американским романистом.
В 1961 году Хемингуэй застрелился, но драка продолжалась: Набокову был нанесен серьезный удар. Его в России не знали, а папа Хэм висел на каждой интеллигентной стене. В семидесятые папа Наб начал наступать, и хотя в 1977 году умер, но в 1985 году окончательно нокаутировал Хемингуэя. Мода на бородатого в России кончилась и началась мода на бритого. Но, по счастью, окончательных нокаутов в литературе не бывает, и сейчас Хемингуэй возвращается.
Он возвращается потому, что опять пришло его время. Время победителей, не получающих ничего. Несмотря на все свои пошлости, обычные, в общем, для представителя американского среднего класса, он сформулировал в своих книгах множество полезных вещей - вроде того, что на войне избавляешься от себя, а иначе там никак. Он не так уж много воевал, не очень хорошо знал окопную жизнь, но ему хватило. Он отлично разбирался в людях и действительно умел писать - вот почему, скажем, из хорошего поэта Константина Симонова так и не получился советский Хемингуэй. Симонов не умел писать прозу и не догадывался об этом. А Хемингуэй умел, что поделаешь. Он умел это делать не хуже, а иногда и лучше Набокова. Набокову слабо было написать рассказ вроде «Индейского поселка». И при всех своих прелестях и совершенствах, при всей точности и остроумии Набоков никогда не дарит читателю ощущения такой первозданной свежести, как Хемингуэй: говорить могу только за себя, но те, кто захотят возразить, по-моему, лукавят.
Есть в Хемингуэе этакая американская невинность, здоровая чистота, настоящий масштаб - и хотя герой его почти всегда противен, зато природа вокруг него почти всегда хороша. Все набоковские закаты, описанные подчас очень изобретательно, не стоят одного хемингуэевского, написанного просто и грубо, как у Рокуэлла Кента какое-нибудь полярное сияние.
Я очень люблю Набокова, не подумайте, но сегодня предпочитаю Хемингуэя по единственной причине. И победа его кажется мне симптоматичной по той же причине.
Хемингуэй прекрасно понимает, что правых нет (и левых нет), что в борьбе плохого с отвратительным давно уже нельзя быть ни на чьей стороне. И репутация погибнет, и толку никакого. Однако некий рыцарский кодекс, усвоенный еще в детстве, заставляет его выбирать меньшее из зол и в сотый раз терпеть поражение. Вот эта обреченная борьба и привлекает меня по-настоящему, потому что быть ни на чьей стороне, высокомерно наблюдая за битвой титанов,- это позиция еще менее творческая и еще более бесперспективная, чем случай Роберта Джордана. Война бессмысленна, это самоочевидно. Но выбор делать надо, потому что всякий наш выбор в конце концов - это выбор между смертью славной и смертью бесславной.
Набоков, как известно, даже в разгар Второй мировой не пропускал случая напомнить, что Гитлер и Сталин для него, в общем, равны (и одинаково ему отвратительны). Хемингуэй тоже очень хорошо все понимал про испанскую республику, противостояние республиканцев и франкистов в «Колоколе» выглядит битвой бобра с ослом, и вообще, кроме Каркова, взгляду отдохнуть не на чем. Однако герой выбирает то, что ему на йоту ближе, а точнее - подпадает под очередной гипноз вместе со всем прогрессивным человечеством. Выбор в достаточной степени байроновский, и «По ком звонит колокол» - роман как раз об американском Байроне, немногословном, гордом, многое пережившем и уехавшем гибнуть за свою Грецию.
Негде приличному человеку погибнуть, приходится ехать черт-те куда.
Но Хемингуэй попросту не дожил до времен, когда настоящая Большая Война угрожает наконец всей Белой Цивилизации. Белая Цивилизация, конечно, далеко не ах.
Либералы по-набоковски отказываются делать выбор, и их можно понять. Набоков - их писатель, они его любят (правда, в последнее время часто предпочитают совсем уж примитивного Довлатова с его выродившимся, уже постнабоковским мужчинством).
Но я позволю себе выбрать позицию бессмысленного сопротивления, и в этом смысле Хемингуэй, конечно, мой писатель.
Я люблю его страсть к большим пространствам, его океаны и горы. Мне симпатичен его наивный американский демократизм, стремление выпивать с рыбаками и матадорами. Нравится мне и отчаяние его - оно плодотворней набоковского отчаяния.
Он без устали воспроизводил один и тот же сюжет - пушкинскую «Сказку о рыбаке и рыбке» с оттенком народной «Репки», к которым, в сущности, и сводится «Старик и море». Поймал дед рыбку, тянул-тянул - вытянул… но ни от плохой жизни, ни от плохой бабы это не помогает. Да и рыбки в наше время пошли все какие-то обгрызенные.
Но это не значит, что старику не следует выходить в море. Ясно же, что означает море в этой истории. Это, так сказать, жизнь. Каждое утро рыбак выходит в море и забрасывает свои сети, а Джордан минирует мост, а Морган возит контрабанду. И все это кончается одинаково. Но получается приличная литература.
И с литературой эстетской соотносится она примерно так же, как бабочка с марлином. 2003 год Дети Чехова Чехов был самым модным драматургом девяностых годов прошлого века. Но пришло новое время. Сегодня его ставить трудно. Это с блеском доказал фильм Киры Муратовой «Чеховские мотивы», который и навел меня на нижеследующие мысли. Более провальной картины у Муратовой, кажется, не было еще никогда (вообще, по-моему, не было явных провалов), а сейчас вышло так скучно, что хоть святых выноси. Я, собственно, не в претензии на хроническую муратовскую антропофобию, на врожденную брезгливость к человечеству, на фирменные знаки вроде повторов той или иной реплики и пр. Просто бесполезно браться за Чехова, когда его не любишь;
Муратова, как и Ахматова, в этой нелюбви признавалась часто. Причина в обоих случаях примерно одинакова: обе они аристократки, декадентки, элита, и не им понять разночинца, который испытывал к этой элите сложную смесь любви и ненависти.
Теория классовой борьбы, ныне совершенно похеренная, на самом деле вовсе не так глупа. Я стал это понимать, задавшись вопросом, чем на самом деле предопределены мои политические симпатии и антипатии. Не настолько же я идейный человек, чтобы ненавидеть кого-нибудь только за его взгляды. Господи, да из моих друзей две трети ненавидят мои взгляды; а между тем каждый, по Вольтеру, готов отдать если не жизнь, то по крайней мере несколько десятков рублей за мое право их высказывать.