Глава 17Гекзаметр для генерала
Москва. Финал
Летучка в оперативном штабе закончилась, и у Алмаза Ильясовича наконец-то выдалось несколько свободных минут – впервые за этот сумасшедший день. Войдя в небольшую, но уютную и прекрасно оборудованную комнату отдыха, служившую ему последние две недели личным кабинетом, начштаба с облегчением обрушил свое генеральское тело в сладко скрипнувшее упругое кожаное кресло и щелкнул пультом от «плазмы». Вместо ожидаемой зелени поля с линиями разметки и фигурками игроков на экране появился мужик лет пятидесяти в белой майке и пестреньких семейных трусах, оттопыренных вполне красноречиво, но в рамках закона о рекламе. Блудливо улыбаясь, он что-то закинул в рот и торопливо запил водой из стакана. На заднем плане, немного не в фокусе, видна была кровать с томящейся дамой богатых форм, над кроватью висели триколор и флаг с эмблемой Чемпионата. Рядом на полу валялось несколько футбольных мячей. «Спонсор российской сборной – натуральное средство “Нука-Нука”! – раздался энергический голос диктора поверх бодрого джингла. – “Нука-Нука” – и ты снова в игре! Не является лекарственным средством может вызывать головную боль реалистичные сны паранойю натоптыши диарею передупотреблениемпроконсультируйтесьслечщмврчм».
«А что, неплохо назвали, – Алмаз Ильясович сообразил, что в игре какая-то заминка, замена скорее всего, и телевизионщики впихивают в драгоценные секунды столько рекламы, сколько могут. – Главное, просто “Нука” была бы полная фигня. А вот “Нука-Нука” – совсем другое дело».
Он был доволен. Да что там, более чем доволен. Все и везде шло штатно: наряды безукоризненно соблюдали маршруты и сменялись минута в минуту, периметры контролировались, чрезмерно пьяных и горластых корректно выводили куда надо. Во всех секторах, включая номер первый, все было под полным контролем. Начальник службы охраны Самого счел нужным позвонить ему лично – и коротко, буквально в трех словах, но вполне однозначно поблагодарить. Но даже не это грело генерала больше всего. Операция «Баламошкин» прошла идеально. Стукнутый уже успел выйти на поле, бегал вполне шустро и терять сознание (что бы там ни трещали докторишки) явно не собирался. И самое главное, все, включая Того-кого-надо, знали, что не только блестящая реализация, а и сама идея изначально была его, алмазовская.
Алмаз Ильясович сладко потянулся и позволил себе то, чего давно уже не позволял: помечтать. Мечтать оказалось на удивление легко и приятно. Виделся ему какой-то необыкновенно светлый и просторный зал с колоннами, уходящими прямо в небо. Слышалась торжественная музыка – именно такая, по его представлению, должна была играть в служебном лифте, ускоренно возносящем персон особой важности к Райским вратам. Мерещились ряды очень значительных лиц, кто в мундире, кто в строгом костюме, смотревших на него ласково и со значением. Что-то небольшое ярко поблескивало золотом на алой квадратной подушке, а такой знакомый, родной голос говорил немного отрывисто, с трогательным легким меканьем: «…за безукоризненное исполнение служебных обязанностей, выдержку и находчивость, проявленные в кризисной ситуации…»
Необходимо было срочно выпить.
– Кукушкин! – позвал Алмаз Ильясович. Неприметная дверь в дальнем углу комнаты отворилась почти мгновенно, и в проеме показалась ладная фигура адъютанта. Серо-голубой мундир сидел на нем, пожалуй, даже чересчур хорошо, делая его похожим на франтоватого актера, изображающего капитана МВД.
– Здесь! – Кукушкин щелкнул каблуками, замерев по стойке «смирно», тут же, не дожидаясь разрешения непосредственного начальника, встал посвободней, широко улыбнулся и добавил совсем уже мимо устава: – Ну и здорово же вы все придумали, Алмаз Ильясович! – и, словно опомнившись, снова вытянулся.
Вот за этот вот идеальный сплав развязности и вышколенности, за эту молодцеватость вкупе с интимной искренностью и любил Алмаз Ильясович своего адъютанта. Сейчас – особенно сильно. «Ну, капитан Кукушкин, быть тебе майором», – подумал начштаба, а вслух сказал:
– Вольно! Вот что, Алеша, а ну-ка… а ну-ка – ну-ка, а принеси-ка ты мне вискарика.
– С огурчиком? – глаза Кукушкина тепло блеснули. Алмаз Ильясович имел в еде очень простые и здоровые предпочтения: борщ, бородинский, сочный хорошо прожаренный стейк (никакой крови!). Из спиртного же предпочитал полюбившийся ему еще в 90-е «Абсолют», а в минуты особенно хорошего расположения духа баловал себя 18-летним «Чивасом». Закуски же не признавал никакой, кроме бочковых огурчиков секретного посола кукушкинской бабки. Темно-зеленых, чуть сморщенных, с легким белым налетом и густым запахом, от которого рот мгновенно наполнялся слюной.
Вернувшись в смежную комнатушку, Кукушкин преобразился. Движения его стали точными и быстрыми, на лице застыло хмурое сосредоточенное выражение. Быстро натюкав код, он достал из сейфа плоскую походную флягу – зеркально-серебряную, без гравировки и прочего, но явно очень недешевую, – и отвинтил крышку-стопку, которая, в отличие от самой фляги, была украшена неброским, но изящным орнаментом: по периметру ее опоясывала извилистая змейка. Встряхнул флягу и вылил все, что в ней оставалось, в крышку – хватило почти как раз. Одной стопкой шеф никогда не ограничивался, и поэтому, нахмурившись еще больше, Кукушкин снова полез в сейф. Вытянул из него обильно позолоченную коробку, вынул бутылку, но сдирать пленку с горлышка не стал: шеф любил откупоривать сам. Протер салфеткой простое белое блюдце, поставил на стол рядом с бутылкой и стопкой. Открыл холодильник, на нижней полке которого стояла большая банка с мутной желто-зеленой жидкостью, влез в нее рукой, пошарил и вытащил огурец, оказавшийся последним. Кинув его на блюдце, Кукушкин щелкнул замками алюминиевого кейса, достал вакуумную упаковку соленых огурцов с этикеткой «Красная цена», аккуратно ее вскрыл и вытряхнул содержимое в банку. Пустую упаковку он тщательно завязал в два целлофановых пакета и убрал обратно в кейс.
Поднимая серебряную стопку с маслянисто-солнечной амброзией и выцеливая на блюдце лучший огуречный кружок, Алмаз Ильясович отвлекся на телевизор, где начинался, как он надеялся, последний уже рекламный ролик. И замер, завороженный безупречностью идиотизма, происходящего на экране. Человек десять здоровых мужиков в футбольной форме, встав в круг и приобняв друг друга за плечи, исполняли подобие греческого танца под тренькающую музыку, а в центре круга две крепкие загорелые девки, обе сладкие, медовые брюнетки с длинными вьющимися волосами – как раз в алмазовском вкусе, – держали на поднятых руках огромный пластиковый йогуртовый стаканчик. Небесно-синюю крышку его украшали г-образный орнамент, эмблема Чемпионата, название «Сиртаки», набранное угловатыми буквами, и слоган «Здоровеем за наших!». Зазвучал сочный распевный голос:
Знай, потребитель российский: купив наш продукт термостатный,
Смело ты гордому сыну Эллады себя уподобишь,
Что от обильных щедрот своих пастбищ молочных вкушает,
Скрывшись от знойного полдня под сенью смоковницы дикой.
Если же йогурт «Сиртаки» иметь на столе ежедневно,
Печень себя восстановит, как солнечный феникс, из пепла,
Ихор и желчь просветлеют, от пятен избавится кожа,
Станешь до ветра ходить, как тебе Аполлон предназначил.
Духом будь тверд, потребитель, пусть жадность тобой не владеет.
Не покидай магазина чертог без «Сиртаки» в суме переметной.
Помни, что бренда владелец, компания «Охлос энд Деймос»,
Щедрым является спонсором нашей прославленной сборной.
Виски ласково проскользнул внутрь обещанием прекрасного, белого с золотом, будущего. Алмаз Ильясович потянулся за облюбованным огуречным диском и почувствовал, что рука его стала вдруг одновременно и огромной, долгой, спускающейся к невероятно далекому блюдцу на дно километрового ущелья, – и маленькой, тонкой, словно конечность эмбриона. С головой творилось то же самое: она была и гигантской, как кошмарная переспелая тыква, и крошечной, как сушеная куколка. Воздух в комнате стал осязаемым, неприятным, как нудная нескончаемая работа, тошно надавил на лоб и переносицу.
Механически пережевывая огурец и совершенно не чувствуя его вкуса, Алмаз Ильясович закрыл глаза в легком приступе паники. Прислушался к своим ощущениям, подождал: наваждение быстро отступало. Генерал, не так давно взявший за правило относиться к своему здоровью с презумпцией виновности, нащупал пульс. Немного учащенный, но явно в пределах нормы, наполнение хорошее. «Духом и телом тот слаб, кто минутной пугается хмари, – решил он. – Тот, кто покоя за день не познал, поневоле устанет к закату». Алмаз Ильясович шумно выдохнул и открыл глаза; чувствовал он себя хорошо, пожалуй, даже как-то непривычно хорошо. Странное состояние ушло полностью, оставив его в приподнятом, энергическом настроении.
Реклама наконец-то закончилась. На экране появился Царьков, готовящийся вбросить мяч в игру от боковой линии, в динамиках засвистел-зашумел стадион и продолжил с середины фразы Жора Басов:
…Мудрым поступок славонского тренера всякий признает:
Вместо Пырдачича вышел на поле Новач легконогий.
Делают ставку на скорость и натиск недобрые гости.
Счет же, Аид побери, остается по-прежнему равным.
Пас, передача, ошибка! – и тотчас Царьков осторожный
Мяч, обработав, уводит поближе к защитникам зорким.
Мы же, с печалью отметив, что острых моментов покамест негусто,
То, сын Ильяса, обсудим, что кратно важнее футбола.
Вот, предположим, стоишь ты у края сухого канала
В десять локтей глубиной, шириной же с простую дорогу.
Тучный старик, что подобен огромному вепрю иль камню,
Рядом с тобою безмолвно сидит на краю акведука.
Смех переливчато-тонкий ты слышишь откуда-то слева
И, заглянув в акведук, видишь сразу источники звука:
Кто-то в него обронил, оборвавши шнурок, самоцветные бусы,
Их собирают с восторгом в пыли три дитя, что едва говорить научились.
Слышишь внезапно ты: справа доносится шум отдаленный,
Что подобен обвалу камней или смутному рокоту бубнов подземных:
По каналу, надежно зажатый на нем теснотой и краями,
Мчится бешеный бык, обезумевший волею злобной Гекаты.
Видно сразу: ни камень, ни жезла разящий удар, ни кинжала
Бег прервать не способны слепого от ярости зверя.
Только тучный старик, усыпленный жарой полудённой,
Может деток невинных спасти, завалив своей тушей дорогу.
Как же, Алмаз, ты поступишь? Достойным сочтешь ты обмен
Жизни, к закату склонившейся, на́ три рассветные жизни?
Или свершиться позволишь тому, что волей богов суждено,
Им лишь оставив решать, кто из смертных достоин спасенья?
Или… а вот и опасный момент! Ошибается Рожев, и тотчас Новач,
С боем мяч у него отобрав, начинает подобную вихрю атаку.
Пас Гручайнику. Делает ловкий славонец изящный проход,
Уподобив защиту России медлительным Сцилле с Харибдой.
Вновь ошибка! Конопчич с мячом у ворот. С ходу бьет наугад –
Мяч стрелой белоснежной летит прямо в руки Шаману.
Наш голкипер бросается… в сторону. Нет! Боги, нет!
В сетке мяч, словно раненый кролик. Это фиаско, о братья.
Впрочем, Зевс с ним, с футболом. К нему мы вернуться успеем.
Что решил ты, Алмаз хитроумный, у края сухого канала?
Свой ответ ты запомни, но вслух говорить не пытайся,
Ибо время пришло дополнительных вводных к задаче.
Знай же: тучный старик – Архимед Сиракузский. Не дрема
Им владеет отнюдь. Он в чертоге раздумий глубоких.
Этот гений из тех, что в столетие раз лишь Земля порождает,
Вскоре выйдет оттуда с открытьем чудесным, что тысячи жизней
Сможет спасти. Ну а пыльные дети в безводном канале –
Те, что в стекляшки цветные с восторгом нелепым играют,
Скорбны умом от рожденья, себя обслужить не способны,
Будут тяжкой обузой своим матерям до самой их ранней кончины.
Как тебе твист, о Алмаз, сын Ильяса? Теперь ты изменишь
Сделанный ранее выбор – иль будешь в решении твердым?
Знай, генерал, что над этой задачей паскудной немало
Маялось душ и умов, что тебя глубиной превосходят изрядно.
Скажем, Ульянов, зачем-то мечтавший Рабкрин перестроить,
Или же тезка его,
угодивший
в итоге
под лошадь.
Или затейник Жуньчжи, перестроивший так миллионы живущих,
Что по итогам Большого скачка они этот статус успешно сменили.
Также поэт Ювачев, Разбиватель окон и Учетчик порядка Вселенной,
Думал над казусом этим зловредным когда-то немало.
Может быть, выпав однажды из логики странной двуногих без перьев,
Он оказался в коротком полете всех ближе к разгадке ужасной.
Знай, генерал…
Что такое? Чей стон многогласный
Вдруг заглушил все привычные звуки на поле?
Магмой клокочут в нем ярость, и боль, и обида –
Словно у тысячи гарпий вдруг отняли разом добычу.
Это трибуны славонцев заходятся в горестном реве синхронном,
Видя, что счет на табло остается по-прежнему равным.
Главный арбитр подтвердил, что оставил решение в силе:
Гол не засчитан, поскольку Конопчич лупил из офсайда.
Честно скажу, о Алмаз, между нами: решение спорно.
Спорно весьма, так что я бы на месте славонцев про подкуп
Тоже бы громко кричал. Но на месте своем я, конечно,
Крикну четыре «Оле!». И добавлю: «Вперед, о Россия!»
Когда озадаченный почти невероятным двойным молчанием в комнате отдыха – сначала после гола, а потом после решения судьи, – Кукушкин осторожно высунулся из своей каморки, он увидел странное. Генерал неподвижно, почти в упор стоял перед плазменным экраном и с напряженным вниманием слушал комментатора. Опущенный вниз уголок рта придавал ему скорбный вид, но если бы Кукушкин видел Алмаза Ильясовича с другой стороны, он бы понял, что тот на самом деле улыбается – весело и зубасто.
Глава 18Желтый туман
Перу, горный перевал близ Мачу-Пикчу.
13 дней до финала
Ав машине ему приснился сон. И во сне он сразу же вспомнил, что уже видел его однажды, и вспомнил когда: много лет назад, в ночь последней ссоры с Иркой. Тогда он думал, что все плохое, что может с ним случиться, уже случилось. Сон, странный и тягостный, был рисованным в технике «Ежика в тумане», и в нем почти ничего не происходило, да и место было лишь одно: тесная комната со схематичным конусом лампы под потолком, цедящим мутно-желтый ватный свет. Комнату заполняли огромные безликие мужчины в глухих песочных плащах и низко надвинутых шляпах; от их одинаковых бесформенных фигур так и несло преступлением и неумолимой последовательной жестокостью. Они тесно обступали со всех сторон маленький круглый столик, в центре которого мерцал хрупкий кувшинчик с мертвым белым цветком, а слева и справа от него лежали плоские тарелки и коротенькие вилки с ножами, стояли толстые рюмочки с чем-то темно-красным.
За столиком, болезненно выпрямив спины, боясь пошевелиться, сидели мальчик и девочка, худые и бледные, с испуганными точками глаз. Медленно и неумолимо мужчины в плащах придвигали детей все ближе и ближе друг к другу, отрезали и подкладывали им на тарелки куски мяса совершенно подозрительного вида.
Еремеев знал наверняка – знал так, как это бывает только в кошмарах, – что вот-вот произойдет что-то ужасное и непоправимое. Знал, но ничего не мог сделать, чтобы помочь детям, не мог даже крикнуть, чтобы их предупредить: руки завязли в невидимом густом киселе, а вместо крика из горла сочился лишь жалкий скулеж. И тогда он заплакал – третий раз в своей взрослой жизни. Заплакал горько, безнадежно и беззвучно, слезами, не приносящими облегчения, стиснув во сне зубы.
Машину подбросило на особенно крутом ухабе, голову Еремеева стукнуло обо что-то железное, и он открыл мокрые глаза, не понимая, где находится. Увиденное заставило его похолодеть: окна джипа были наглухо залеплены ватой того самого тускло-желтого цвета, и на одно невыносимое мгновение им овладело чувство, которое, должно быть, испытывают люди, сходящие с ума: осознание того, что настигший его кошмар не возник вдруг неизвестно откуда, а был всегда, с самого начала – просто он, Еремеев, до сих пор как-то ухитрялся в упор его не видеть. И раз кошмар этот не имеет начала, то и не закончится уже никогда. А потом он поймал в зеркале заднего вида вежливо-вопросительный взгляд водителя, всмотрелся вперед через лобовое стекло и разглядел сквозь густую желтоватую мглу серое полотно дороги, круто берущей вверх и вправо, закручиваясь вдоль отвесной скалы, тоже едва различимой. Еще через несколько секунд старая машина, натужно ревя и бренча всеми незакрепленными деталями, прошла через невидимую стену, и взору Еремеева внезапно открылись чистое небо с потускневшим, безопасным для глаз кругом закатного солнца над самым горизонтом – огромное, почти бескрайнее, – и сине-зеленая долина глубоко внизу, на которую уже легли глубокие тени. Обернувшись, он увидел сквозь амбразуру окошка дугу горной дороги, зажатой меж склонами и пропадающей в плотных клубах тумана, окрашенного вечерним солнцем в цвет его кошмара. И понял, что никакой это не туман, а настоящее облако, медленно перекатывающее свое пустотное тело через перевал на пути к Мачу-Пикчу.
Город появился, когда водитель, осторожно газуя, миновал очередной тугой виток дороги среди скал – появился весь и сразу. Собственно, городом его можно было назвать лишь с большой натяжкой: десятка три приземистых, косолапых каменных домов в два-три этажа, надежно вросших в крутые узкие улицы. Через несколько минут машина въехала на микроскопическую площадь с часовней чуть выше окружающих домов, фонтаном размером с уличную поилку и неопознанной статуей в натуральный размер. Коренастая фигура в старинном камзоле сжимала в одной руке что-то похожее на свиток, а другой, казалось, грозила небу, которое, вспомнил Еремеев, было здесь ближе почти на три километра. Спугнув стайку чумазых детей, шумно пинавших мяч вокруг фонтана – удивительно, но мяч был новенький, ярко-белый, с какой-то неизвестной разноцветной эмблемой, – водитель остановил джип в центре площади. Еремеев распахнул дверь, спрыгнул с подножки – и едва не упал на выпуклые камни мостовой: ноги вдруг не захотели его слушаться, а голова стала огромной и пустой, как облако на перевале. Сильные руки подхватили его, легонько встряхнули и утвердили на земной поверхности.
– Это от высоты. Дышите глубже, пройдет, – смуглый сухопарый водитель, до этого лишь пожимавший плечами в ответ на все попытки Еремеева заговорить с ним сначала на ломаном английском, а потом испанском, теперь чисто говорил по-русски, смягчая окончания слов. – Вас ждут, – он махнул рукой в сторону крохотного одноэтажного здания, стоящего на краю площади с противоположной от ратуши стороны. Даже на фоне соседних домишек оно выделялось какой-то особенно разлапистой, основательной неуклюжестью. – Вещи и документы надо оставить здесь. В сумке.
Еремеев кивнул, кинул спортивную сумку на заднее сиденье, захлопнул дверцу. Головокружение действительно быстро отступало – вместе с желтым кошмаром. К ноге его, как толстый доверчивый щенок, прижался белый мяч. Он собрался было пинком вернуть его детворе, но потом передумал, наклонился, поднял, получая физическое удовольствие от прикосновения к упругой кожаной поверхности, и легонько навесил в сторону самой перепачканной футбольной команды на свете.
Он совершенно не боялся предстоящей встречи, хоть и не знал, что и кто его там ждет. Но торопиться в дом ему не хотелось. Еремеева вдруг охватило острое чувство физической реальности, правильности, обусловленности всего на свете: то, что происходило с ним, происходило именно с ним, с его сознанием, неотделимым от тела, и происходило это в конкретный момент в конкретной точке пространства. Каждая причина имела свое, раз и навсегда определенное следствие, и Еремеев точно знал, что где-то далеко от него Волга совершенно точно впадает в Каспийское море, что жизнь конечна, а лошади кушают овес и сено. И это было хорошо.
Он с наслаждением умылся в ледяном фонтане, погрузив лицо прямо в чашу, пригладил намокшие волосы, провел кончиком пальца по шершавой пуговице каменного камзола. И зашагал к маленькому дому с покатой крышей, окна которого в наступивших уже сумерках неярко мерцали оранжевым.
Чем ближе подходил Еремеев, тем более странным выглядел дом. Входная дверь, довольно грубо сваренная из металла, по неясным причинам была вынесена из плоскости фасада в крохотное, буквально метр на метр, подобие подъезда. А ее причудливая бронзовая ручка, выполненная в виде то ли птичьей, то ли драконьей лапы, не поворачивалась, как этого можно было ожидать, а сдвигалась вниз в вертикальной прорези. Еремеев протянул уже было руку, но тут его внимание привлекло окно слева от входа, сквозь которое, как оказалось, даже вблизи нельзя было ничего разглядеть, кроме бесформенных бликов оранжевого света. Подойдя вплотную, он понял, в чем дело: поверхность стекла, гораздо более массивного, чем обычное оконное, покрывала выпуклая волнистая рябь, а в его толще застыли мириады пузырьков. Среди них что-то едва заметно поблескивало. Присмотревшись, он разглядел мелкую, с ячейками в полсантиметра, сеть из тончайшей металлической проволоки.
Хмыкнув про себя, Еремеев решил до времени выкинуть из головы все непонятности и решительно потянул ручку вниз. Клацнув, дверь распахнулась, и он, едва втиснувшись в крошечное квадратное пространство, тускло освещенное лампой накаливания, тут же натолкнулся на вторую дверь – точную копию первой, только ручку на ней надо было сдвигать уже вверх. Рядом был прикреплен лист бумаги с размашистой надписью по-русски: «Закройте первую дверь». Сообразив, что оказался в каком-то подобии шлюза, он захлопнул дверь сзади и, подавив легкий приступ клаустрофобии, потянул вверх ручку перед собой. Скрытые механизмы заскрежетали, а потом вторая дверь неожиданно легко открылась, и Еремеев вошел в помещение с низким потолком, едва освещенное тем самым зыбким оранжевым светом, который он видел снаружи.
Судя по всему, комната, в которой оказался Еремеев, была единственной в доме. Десять на десять метров, не больше, обшитая панелями из темного дерева, потолочную балку поддерживают две квадратные деревянные колонны. Стены почти сплошь заклеены газетными вырезками; среди них попадались и совсем старые, побуревшие от времени, и сравнительно новые, успевшие лишь немного пожелтеть. Разобрать, что на них написано и на каком языке, он с ходу не смог: слишком уж тусклым и неверным был свет. Еремеев с удивлением понял, что все освещение комнаты состоит из четырех развешанных по стенам старинных ламп – то ли керосиновых, то ли и вовсе масляных.
Стены слева и справа были без окон, посередине левой, в окружении газетных вырезок, висела большая, в натуральный размер, репродукция картины, которую Еремеев сразу же узнал, несмотря на плохое освещение: это была «Зимняя ночь» Альфонса Мухи. В центре правой стены напротив картины горел большой дровяной камин, скорее даже очаг, такой, каким его рисовали в иллюстрациях к старинным сказкам; на огне стоял большой глиняный горшок, в котором что-то побулькивало. Слева от очага на невысоких козлах, накрытых широкой доской, было несколько глиняных кружек и примерно десяток початых разнокалиберных бутылок. Их содержимое, как и газеты на стенах, различалось цветом от красно-бурого до почти прозрачного, – видимо, это был импровизированный бар. Кроме кружек и бутылок, на доске лежало несколько пучков каких-то сушеных трав и стояла деревянная плошка с крупными белыми яйцами. А в углу за козлами неподвижно сидел в массивном деревянном кресле огромный жирный старик. Несмотря на жару, которую Еремеев уже начинал ощущать, он был закутан в старое пончо с едва различимым от грязи ромбическим орнаментом. Глаза старика были закрыты, а огромная выпуклая плешь, обрамленная длинными засаленными прядями седых волос, жирно поблескивала в свете очага. Безжалостная глубокая старость гротескно исказила его черты, преувеличила сверх всякой меры: огромный нос, толстые брыли щек, мохнатые брови, набрякшие складчатые веки, необъятный подбородок, – но странным образом даже сейчас было ясно, что когда-то эта разбухшая туша была породистым самцом. Еремеев вдруг понял, что хорошо знает этого человека, что в прошлом он не раз и не два его видел. Ему бросилась в глаза еще одна деталь: на стене рядом со стариком, совершенно не гармонируя с окружением, торчала большая желтая кнопка-шляпка, то ли пластиковая, то ли резиновая. Такими вызывают грузовые лифты или поднимают служебные двери в больших магазинах. От кнопки уходил в потолок толстый черный провод.
Основное пространство комнаты занимал длинный стол, сделанный, похоже, когда-то очень давно из того же темного дерева, что и стенные панели. Справа он метра не доставал до старика с его самодельным баром, а слева упирался в стену прямо под картиной. За столом сидели четверо. Двое расположились бок о бок в дальнем левом углу, под картиной, лицом к гостю – они о чем-то тихо и увлеченно беседовали, не обращая на тренера никакого внимания. Света в их углу почти не было, и Еремеев, только что вошедший с кирпично-красной, засвеченной последними минутами заката улицы, не мог разобрать никаких черт этой парочки. Зато третий человек, тоже сидящий лицом к двери, но уже в середине стола, напротив Еремеева, оказался прямо под лампой. Это был немолодой мужчина с мрачным, вытянутым худым лицом и очень высоким лбом. Зачесанные наверх длинные волосы с легкой проседью делил пополам небрежный пробор, придавая хозяину сходство то ли с престарелым хиппи, то ли с начинающим родновером, а густая неухоженная борода и усы были уже сплошь седыми. Он растопырил пятерню в кратком приветственном жесте, неожиданно манерном, и Еремеева немедленно накрыло второе за несколько секунд острое ощущение дежавю. Черт возьми, этого он знал тоже! Это же… это… имя мучительно вертелось на языке, но он никак не мог ухватить его и вспомнить.
И тут четвертый из сидевших за столом – спиной к вошедшему, напротив длиннолицего, – с грохотом отодвинул стул, встал (издав при этом отчетливый булькающий звук) и шагнул навстречу, оказавшись высоким грузным мужчиной за шестьдесят в грязноватой белой майке, широких армейских штанах и стоптанных шлепанцах.
Его Еремеев узнал сразу же. Перед ним, раскрыв руки для объятий и сжав в правой ладони два пустых винных бокала, стоял Жерар Депардье.
– Вообще-то со своими напитками сюда нельзя, – отпустив тренера, Депардье кивнул в сторону огромного неподвижного старика в пончо, который, как подумалось вдруг Еремееву, вполне мог быть мертвым уже несколько часов. – Но для меня как для… comment on dit…[7] за-слу-женного алькулиста сделали исключение. А я сделаю исключение для вас. Прошу, не отказывайтесь. Entre nous[8], – тут он делано понизил голос, – коктейли здесь отвратительные!
Утвердив бокалы на столе, он вытащил из правого кармана своих безразмерных штанов огромную, литра на полтора бутылку темного стекла, ловко вытянул пробку зубами, но не выплюнул на пол, как можно было ожидать после такого гусарского жеста, а вынул изо рта, вытер зачем-то о майку и благовоспитанно положил в тот же карман, откуда только что явилась бутылка. Точными экономными движениями, выдающими огромный опыт, он разлил по бокалам густое красное вино, которое в полутьме комнаты выглядело почти черным. Один бокал оказался наполнен ровно на треть, а второй, в нарушение всех правил винопития, почти доверху.
Между тем Еремеев, окончательно утративший чувство реальности, так основательно владевшее им еще несколько минут назад, вяло прикидывал про себя, насколько невежливо будет выглядеть, если он сейчас вытрет рот. Оказавшись в объятиях Депардье, он, имеющий некоторый опыт общения с галлами, ожидал формальных поцелуев в воздух слева и справа от щек – и тут же получил брежневский влажный засос прямо в губы. Судя по его вкусу, карман в левой штанине актера уже пустовал. То, что Депардье бегло говорит по-русски, лишь немного грассируя и иногда ошибаясь с ударениями, почему-то почти не удивляло Еремеева.
– Santé![9] – Депардье вложил ему в руку наполненный на треть бокал, поднес ко рту второй и одним движением кадыка уравнял объем вина в обоих. – Перейдем к официальной части. Итак, мы рады приветствовать специального гостя нашего клуба «Глобус». Формальности требуют, чтобы я представил вас остальным, но, полагаю, это излишне. Остаться неузнанными для людей нашей профессии…
Этой подсказки оказалось достаточно. Внутриголовной счетчик абсурда Еремеева, до этого трещавший непрерывно, перешел на слитный ультразвуковой стрекот, хрюкнул и замолчал навсегда. Он узнал всех сидящих за столом. Мрачный бородач напротив был известным американским комедийным актером конца девяностых Джимом Керри; Еремеев особенно любил его в роли козлины-адвоката в фильме «Лжец, лжец».
Что же касается тех двоих в углу… Глаза тренера наконец привыкли к полумраку комнаты, и теперь ему казалось странным, что он не узнал их сразу. Ближе к нему сидел коренастый немолодой азиат с коротко стриженными темными волосами, облаченный поверх белой футболки в мятый пиджак спортивного широкоплечего кроя. В лице его, круглом и набрякшем, с заплывшими узкими глазами и широким носом, было тем не менее что-то отчетливо лисье, утонченно-хитрое и насмешливое. Еремеева он, казалось, полностью игнорировал. Конечно, со времен «Королевских битв» он постарел почти на двадцать лет, но не узнать его было невозможно. А рядом с японцем вдруг блеснули очки в изящной оправе, выступили на мгновение из тени фирменные седые усы, и, кажется, даже промурлыкал что-то приветственное ласковый высокий голос.
Когда нужно удержать поползшую вдруг по всем швам реальность, человеческий разум проявляет чудеса гибкости. Привычные способы рационализации отказали, и еремеевское подсознание в поисках новых копнуло, видимо, куда-то глубоко в детство. Потому что он вдруг почти дословно вспомнил русскую народную сказку «Кот-воркот, Котофей Котофеевич». Котофей Котофеич из сибирских лесов милостиво улыбался Еремееву из-под ухоженных усов, а вот кругломордая Лиса Патрикеевна в его сторону даже не смотрела – то ли вывернув наизнанку пресловутую японскую вежливость, то ли не желая отвлекаться от важного разговора о том, как им теперь делить бычью и баранью туши. Находка сработала не так чтобы очень: Еремееву сильно захотелось укусить себя за запястье. Вместо этого он жадно приложился к бокалу. Депардье сочувственно причмокнул и деликатно отвел взгляд.
Вино, оказавшееся неожиданно крепким, подействовало быстро: в груди потеплело, комната обрела резкость, словно вошла в фокус. И главное, расхотелось себя кусать.
– Вижу, что мне осталось представить лишь нашего почтенного председателя, – продолжил галл, мягко взяв тренера под локоть. – Как раз его не узнать ничуть не зазорно. Точнее, вы наверняка узнали его самым первым, просто la tête, ваша голова отказалась этому поверить. Давайте попробуем еще раз. Я помогу.
Еремеев повернул голову вправо и вздрогнул: старик в пончо внимательно смотрел на него. Взгляд из-под косматых век был не по-старчески ясным и любопытным.
– Не узнали? Нет? Ah bien…[10] представьте себе, что у толстяка в пасти толстая сигара, а рукой он гладит тощую кошку… Да? Да! Вижу, что узнали! – Депардье комично округлил глаза, очевидно передразнивая Еремеева, одним махом допил вино и тут же вновь наполнил свой бокал из бутылки, не обратив никакого внимания на пустой еремеевский, так и застывший у того в руке строго вертикально. Со стороны могло показаться, что русский тренер замер, стараясь не расплескать какую-то невидимую драгоценную жидкость. – Не понимаю, что вас так удивляет? Изобразить, что человек умер, когда он жив, гораздо проще, чем наоборот. Хотя и второе вполне возможно. И в вашей, да что это я такое говорю, в нашей, в нашей с вами стране об этом знают лучше, чем где-либо еще! Дело в том, что обязанности председателя нашего небольшого клуба требуют полной самоотдачи. А когда у тебя к тому же еще и куча долгов, не считая неприятностей помельче… Кстати, пепел, развеянный над Таити и Долиной Смерти, был самым настоящим. Сала, которое выкачали из этого жирдяя перед инсценировкой, хватило бы еще и на Большой каньон. Не волнуйтесь, – он повысил голос, громко и отчетливо выговаривая слова одно за другим. – Старый cochon[11] глух, как горшок. Merde![12]
Над головой пригнувшегося в последний момент Депардье сверкнула бутылка и с буханьем разлетелась об стену. Еремеев, который выпустил старика из виду буквально на секунду, смотрел на того во все глаза: смежив веки, председатель дремал в своем кресле так же неподвижно и безмятежно, как вначале, только полы его пончо теперь колыхались. А на барной доске не хватало самой большой бутылки. В воздухе густо запахло текилой.
Несколько мгновений в комнате стояла почти полная тишина, оттеняемая лишь бульканьем горшка в очаге и тем тончайшим многоголосым писком, который Еремеев услышал еще снаружи. Потом из русско-японского угла тихо засмеялись на два голоса, высокий и басовитый, и продолжили свой мяукающе-бубнящий разговор.
– И последняя формальность, – Депардье если и был ошарашен воздушной атакой, то совершенно не подавал виду. Отхлебнув из бокала, он заговорщически приобнял Еремеева и подвел к окну справа от двери. Под ногами захрустели осколки, текилой пахло почти невыносимо, но галлу это, похоже, нисколько не мешало. – Вас должны были предупредить о полной конфиденциальности всего, что вы здесь увидите и услышите. Буду с вами предельно откровенен. En fait[13] никаких формальных обязательств никто на вас не накладывает. Если вы решите рассказать об этом кому угодно – это ваше дело, санкций с нашей стороны не последует. Скажу больше, даже предложение, которое вы получите через несколько минут, останется в силе. Впрочем, вы ведь сами понимаете, как будет звучать такая… l’histoire bizzarre[14] без доказательств. А доказательств никаких не будет, будьте уверены. Вот посмотрите.
В голосе Депардье зазвучала гордость. Он поднял руку с бокалом и двумя пальцами прикоснулся к стеклу.
– Видите металлическую сетку? Она не только в стеклах, но и в стенах, и в потолке, и в полу. Везде, без единого разрыва. Мы с вами внутри огромной клетки Фарадея, и никакой электронный сигнал через нее не пройдет. Никакие жучки, даже самые коротковолновые, не пробьют эту защиту. Конечно, можно попытаться снимать лазером звуковые колебания с оконных стекол, но только не с этих. То, что через них невозможно увидеть ничего, кроме света, вы уже поняли. А теперь прислонитесь к стеклу ухом. Слышите?
Еремеев прислонился и понял, откуда брался тот странный писк. Его издавало само стекло. Вблизи он звучал совсем иначе: больше всего это было похоже на совокупный шум множества ненастроенных радиоприемников, каждый из которых звучал в несколько иной тональности. Депардье довольно ухмыльнулся.
– Многослойный белый шум, который непрерывно подается на все стекла, полностью маскирует любую звуковую информацию. Здесь можно орать во всю глотку, а снаружи ничего не будет слышно, кроме абсолютно бессмысленного шума. Так что, если хотите покричать, n’hesitez pas[15]. О, я вижу, ваш бокал пуст. Простите мне мою невнимательность, давайте вернемся к столу. И да, разумеется, я далек от малейших подозрений, но даже если допустить, чисто умозрительно, en théorie[16], что на вас без вашего, разумеется, ведома повесили какое-нибудь записывающее устройство, то это тоже ничего не даст. Никаких сканеров или рентгенов у нас нет, мы поступаем гораздо проще и эффективнее. Вы заметили, что во всей комнате нет ни одного металлического предмета? Кстати, вы ведь оставили портмоне, документы и телефон в машине? В паспорте есть чип… – Увидев, как Еремеев вытаскивает из кармана сотовый, о котором совершенно позабыл, Депардье невнятно выругался и, бросив взгляд на старика, заговорил быстрее. – Надеюсь, вы к нему не успели сильно привязаться. Советую поскорее бросить на пол, старый говнюк не упустит случая…
В этот момент председатель, не открывая глаз, выпростал левую руку из-под пончо и хлопнул по желтой кнопке. Откуда-то сверху, сквозь потолок, послышалось громкое «жжжах!», и невидимая сила резко дернула телефон из руки Еремеева – вверх и с подкрутом. Он инстинктивно сжал кисть и тут же почувствовал жжение: телефон мгновенно стал горячим, как кипяток. Нет, даже горячее – как скороварка матери, за которую он схватился во втором классе. С полсекунды инстинкт самосохранения боролся в нем с инстинктом собственника, а потом первый победил, и телефон с шипением брякнулся на пол. Экран у него лопнул и выдавился из корпуса, а в образовавшиеся щели полезла, пузырясь, темная смолистая пена. Завоняло горелой проводкой, потянулся голубоватый дымок.
Поставив бокал на стол, Депардье с неожиданной для него ловкостью выхватил из кармана носовой платок размером с небольшую наволочку, сложил в несколько раз, аккуратно ухватил дымящийся телефон за уцелевший угол и закинул в глиняный горшок, стоящий возле двери.
– Песок. Как раз для таких случаев. – Он расправил платок, придирчиво осмотрел, понюхал и, удовлетворенный, запихнул обратно в карман. – Надеюсь, это последнее на сегодня. Вы не обожглись? Позвольте, я посмотрю. Bien, все в порядке. Присядем за стол и перейдем, наконец, к делу. Как говорит один наш общий знакомый, буду краток. Нам нужна от вас одна услуга, вполне выполнимая. Более того, il y a des chances[17], что вам вообще не придется ничего делать, все случится само собой. За это мы выполним одно ваше желание, которое вы прямо сейчас напишете на листе бумаги. Желание может быть любое реально выполнимое: достать луну с неба мы для вас не сможем. А вот сделать так, чтобы вы ее потрогали, если вдруг захотите… Еще одно условие: при выполнении вашего желания не должен незаслуженно пострадать ни один человек. Например, получить чужую бабу можно, но только при условии, что она сама захочет к вам уйти. Заставить ее мы не имеем права, но можем создать для этого, скажем так, максимально благоприятные условия. Правда, я не помню случаев, когда бы эти условия не сработали. Переживания брошенного мужа при этом не являются проблемой: если он имел глупость считать другого человека, хотя бы и бабу, своей собственностью, то страдает совершенно заслуженно. Ну или совсем уже простой пример: вы желаете много денег. Кстати, не самое плохое желание. Разумеется, кое-кто станет вам завидовать и страдать от этого. Но никакого нарушения, опять же, не будет. Потому что зависть – плохое чувство, недостойное гармонично развитого человека.
Депардье усадил Еремеева на свое место, а сам встал рядом. На столе перед тренером лежали лист бумаги, огрызок синего карандаша и песочные часы в дешевом пластиковом корпусе – всех этих предметов точно не было, когда он вошел. Скорее всего, их вынул откуда-то Керри, пока галл демонстрировал степени защиты дома.
– Подумайте три минуты и напишите свое желание. Это вас ни к чему не обяжет. Если вы откажетесь или не сможете сделать то, о чем мы вас попросим, оно просто останется невыполненным. Нам важно заранее убедиться, что желание выполнимо. После этого мы изложим свою просьбу. Наш опыт показывает, что три минуты – необходимое и достаточное время для того, чтобы человек понял, чего он действительно хочет. Если думать дольше, можно только все испортить. Итак, время пошло. Silence[18], господа! – Депардье перевернул часы, поставил на середину стола и отступил на пару шагов. Разговор в углу затих.
В верхней колбе еще оставалась почти половина песка, когда Еремеев закончил писать. Желание было коротким: дюжина слов. Он отложил было карандаш, потом, немного подумав, взял вновь и аккуратно вычеркнул предпоследнее слово. Вернул карандаш на стол и положил часы на бок.
– Génial![19] – Депардье тут же схватил лист, пробежал текст глазами и коротко, но очень внимательно посмотрел на Еремеева. Потом подошел к председателю и, почтительно склонившись, начал шептать ему что-то на ухо. Тот коротко кивнул. Галл аккуратно сложил лист вчетверо и, оставив на доске перед стариком, вернулся к столу. – Желание выполнимо, и второе условие тоже соблюдено. Теперь о том, на какую услугу от вас мы рассчитываем. Итак, Виктор Петрович, мы хотим, чтобы российская сборная проиграла в финальном матче. Как, с каким счетом – неважно. Важно только одно: русские должны проиграть.
Все в комнате молча смотрели на Еремеева: Депардье – с ободряющей улыбкой, двое в углу – с равнодушным интересом, Керри – кажется, с сочувствием. Выражение лица Председателя, совершенно неподвижного, не поддавалось расшифровке; ясно было лишь, что смотрит он очень внимательно. Тонко пели невидимые комары в стеклах и уютно, как-то по-детски побулькивало варево в горшке.
– Мент родился! – Галл шумно отодвинул стул, брякнулся на него и потянулся к стоявшей рядом бутылке, уже почти опустошенной. В углу тут же снова зашушукались. – Говорить ничего не нужно. Ответом станут ваши действия. Я откровенно рассказал, что мы от вас хотим и что готовы за это дать, а о наших мотивах мы рассказывать не обязаны. Впрочем, вам я расскажу и о них. Почему? – Депардье вылил остатки вина в свой бокал, с сожалением крутанул бутылку в руке и поставил под стол. – Потому что у нас с вами много общего. Больше, чем у большинства наших гостей, скажем так, и уж гораздо больше, чем у того типа, который был тут два года назад. Вот ему Джим ничего лишнего не рассказывал, только то, что нам от него надо… да тот бы и не понял. И желание у него было такое… очень предсказуемое, не чета вашему. Зато шуму среди местных он наделал. Нет, никаких утечек не было, тут все прекрасно понимают, что, если наш клуб сменит резиденцию, тут же прекратятся и более чем щедрые пожертвования… на благоустройство города. Но между собой они болтают, bien sur[20]. А тогда даже в здешнем salon de coiffure[21] появилась новая стрижка. Косме привез из долины целый мешок гидроперита, не знаю уж, что он там наплел, но, кажется, тогда постриглись все местные. Представляете: выходишь утром на площадь, а там сразу двадцать… – Депардье вздрогнул и одним махом вылил вино из бокала себе в рот. – Но вы – совсем другое дело. Во-первых, вы, футболисты, по сути те же актеры. Как и мы, вы играете в двухактных пьесах с перерывом на буфет, разве что финалы у вас обычно более предсказуемые. Кроме того, знаете, какое неофициальное название у нашего небольшого общества? Club of ten balls![22] Правда, я лично уверен в шести, максимум в семи, – галл громко заржал своей непонятной шутке, и его неожиданно поддержали: из угла донеслись мяуканье и лисий лай, а Председатель отчетливо хрюкнул. Даже Керри изобразил на своем лице подобие улыбки. – Поэтому я прямо отвечу на ваш незаданный вопрос. Да, мы ненавидим Россию. А еще мы ненавидим Соединенные Штаты Америки. Еще как! Ненавидим одрябшую Галлию и ожиревшую Тевтонию. Ненавидим чертовых Англию с Японией и обе Кореи в равной степени. Ненавидим Монако с Ватиканом, этих нанофарисеев. Даже эту загаженную чайками платформу в Северном море, comment s’appelle-t-il[23], Силенд – даже ее мы ненавидим точно так же. Потому суть любого государства в конечном счете – это насилие. Toujours![24] А его raison d’être[25] – забирать жизни своих граждан. Или хотя бы портить, если забрать пока нет повода. Все остальное – дороги, полиция, социальная медицина, образование – просто побочный эффект, выхлоп, пффф! – Галл шумно выдохнул и потянулся было за бокалом, но, увидев, что тот пуст, всплеснул руками и продолжил, яростно жестикулируя: – Зовите нас анархистами. Мы верим, что государство порочно по самой своей природе… Но при этом мы прекрасно понимаем, что без государства, без этой чудовищной машины тотального подавления, человечеству в его нынешней форме не выжить. Отмените сегодня все страны, сотрите все границы – и завтра вы получите реки крови. А послезавтра – новые границы и новые государства, стоящие на мокрой от крови земле, молодые и поэтому куда более жестокие.
Еремеев заметил шевеление в правом углу: оказывается, Председатель успел подняться со своего монументального кресла и стоял теперь за барной доской. Вынув яйца из деревянной плошки и положив рядом, он брал их по одному и вскрывал с помощью (тут тренера, никогда не отличавшегося излишней чувствительностью, передернуло) длинного заскорузлого ногтя на большом пальце левой руки. Ловко перелив несколько раз желток из одной половинки яйца в другую, он сбрасывал его в плошку, а скорлупки с остатками белка швырял себе под ноги. Покончив с яйцами, старик накрошил в посудину каких-то трав, насыпал сахара и принялся растирать содержимое большой деревянной ложкой. Засаленная бахрома пончо, свисающая у него с руки, обильно окрасилась желтым.
– Любые резкие изменения государственных границ, неважно каких, территориальных или экономических, – это всегда война и всегда кровь. Причем если война сегодня часто бывает виртуальной или, как говорят у вас… у нас, гибридной, то кровь всегда настоящая. Поэтому мы считаем, что сложившийся статус-кво в мире надо сохранять изо всех сил, пока государства не одряхлеют и не изживут себя сами. Зовите нас консервативными анархистами, только, ради бога, не вздумайте путать нас с этими тупыми ублюдками либертарианцами, которые так любят рассуждать о невидимой руке рынка за бокалом био пино-нуар из винограда, собранного поляками-поденщиками на склонах Бургундии, или за чашкой букамаранги, в мешке с которой приехала заодно и пара упаковок колумбийского белого. И как же пронзительно они начинают визжать, когда эта самая невидимая рука вдруг подгребает их за бледные жопы! – Депардье выхватил из кармана тот самый носовой платок и трубно высморкался. – Действуя на благо человечества, мы выбираем le moindre des maux, меньшее из зол. Уже много лет мы не даем ни одному из государств стать слишком сильным. Мы помогаем ослабевшим подняться на ноги, чтобы их не затоптали, и вредим тем, кто становится чересчур сильным и чересчур наглым. Кстати, – актер улыбнулся с явным лукавством, – тот… запомнившийся местным визит два года назад был связан именно со второй ситуацией. И надо сказать, что все в итоге прошло как по маслу. Рассказывать о желании того типа я не имею права, не могу даже намекнуть, но что касается нашего задания, то о его выполнении тут же узнал весь мир.
Старик между тем закончил растирать желтки, поставил плошку на стол и зашаркал к очагу с ложкой наперевес. С ложки падали, растягиваясь и поблескивая, длинные сопливые капли, попадая в основном на его пончо. Зачерпнув варева из горшка, он вернулся к доске, вылил все в плошку и быстро перемешал. Потом взял бутылку с самым темным содержимым и щедро разбавил полученную смесь. В воздухе запахло горячим спиртным, желтками, мятой и, кажется, чем-то вроде шалфея. Председатель еще раз быстро перемешал состав и начал неторопливо выставлять перед собой в ряд глиняные кружки. Одну, две, три, четыре, пять…
– Простите, что повторяю вещи, наверняка известные вам гораздо лучше, но сила России никогда не была ни в экономике, ни в нефти, ни в науке, ни даже в армии. Более того, были моменты, когда нам приходилось не то что помогать, а, скажем так, корректировать вашу экономическую ситуацию. Но парадоксальным образом это не делало страну сильнее, скорее даже наоборот. И лишь недавно мы поняли, в чем заключается настоящая сила, можно даже сказать, суперспособность вашей страны. Вернее, в чем заключаются условия для ее проявления. Ваша суперспособность – это абсолютное презрение ко всему материальному, причем не индивидуальное, а самое массовое, в масштабе всей нации. А высвободиться она может только тогда, когда между материальным и духовным возникает мощнейший градиент, неимоверное напряжение, как на поверхности черной дыры. Именно так сейчас и происходит: ваша экономика, ускоряясь, бесконечно падает в то самое место, где, выражаясь образно, солнце не светит, а ваш дух – тоже с ускорением, растущим от победы к победе, – воспаряет все выше. И чем бесполезней с материальной точки зрения эти ваши победы, тем мощнее они действуют. Что будет, когда атомные силы русского мира не выдержат и его дух оторвется от всякого материального притяжения, хотя бы и на краткий срок? Мы оба помним, как это бывало в прошлом, но предсказать то, что будет сейчас, это знание нам никак не поможет. В сингулярности никакие правила и закономерности не работают.
Разлив душистое варево в кружки перед собой, старик сложил руки на груди и замер. Бросив на него взгляд, Депардье заторопился.
– Сейчас ситуация опасна, но пока обратима. Но если российская сборная выиграет в финале… Впрочем, я и так сказал довольно. Добавлю лишь, что никак не пытался повлиять на ваше решение, да это и невозможно. Вы все сделаете правильно, я знаю. Наша встреча почти закончена, осталось соблюсти лишь одну традицию, небольшую, но важную. Comment on dit? Ах да, «на посошок»!
Депардье подвел Еремеева к барной доске с кружками, перед которой уже стояли в ряд слева направо Михалков, Китано и Керри, сам встал четвертым, а тренера поставил замыкающим. Брандо плавным, каким-то церковным движением взял первую кружку, подержал в руке, словно согревая, и протянул русскому режиссеру. Тот с почтением принял сосуд и выпил до дна, не отрываясь.
– Тут есть один важный момент, – раздался шепот в левом ухе Еремеева. – Чем больше своего, личного вложит Председатель в напиток, тем большую честь он окажет тому, для кого он предназначен. Есть мнение, что в современной мировой геополитической обстановке персональное благорасположение старого борова является высшим достижением для человека с любым социальным статусом. Согревающий жест – это довольно высокий уровень.
Видимо, Китано не был в настоящий момент у Председателя в особой милости, потому что тот просто протянул ему вторую кружку, ничего с ней не делая. Японец принял ее с той же почтительностью, что и Михалков, и тоже выпил одним махом, но Еремееву показалось, что на его непроницаемом лисьем лице мелькнула тень неудовольствия. Зато Керри, кроме продолжительного согревающего жеста, удостоился постукивания пальцем по ободку своей кружки, и, принимая ее, впервые улыбнулся по-настоящему. С этой улыбкой тренер узнал бы его мгновенно.
Брандо тем временем уже снова тянул руку к столу. Взяв предпоследнюю кружку, он протянул ее Депардье подчеркнуто небрежным жестом, но когда тот со сдавленным вздохом потянулся было за ней, вдруг отдернул руку с кружкой, выпростал вторую из-под пончо и долгим движением обмакнул в нее сложенные вместе указательный и средний пальцы. Закончив эту процедуру, Председатель церемонно подал освященный напиток галлу. Депардье, к этому моменту уже дышавший так шумно и глубоко, что полностью заглушил своим винным выхлопом сложный запах смеси, вдруг упал на одно колено (громко икнув при этом), принял двумя руками глиняный кубок и, тряхнув остатками своей знаменитой гривы, торжественно опустошил его одним долгим глотком. Еремеев не смотрел на остальных, но явственно ощутил, как на соседе скрещиваются три жгучих рентгеновских луча зависти.
А дальше произошло вот что. Обеими руками Председатель взял со стола последнюю кружку и поднес ко рту, словно собирался выпить из нее сам (Еремеев сначала так и подумал; возможно, гостям клуба «посошок» не полагался). И замер в этой позе, закрыв глаза. Так прошло не меньше минуты, в течение которой никто в комнате не сказал ни слова и не шелохнулся. А потом старик издал громкий раскатистый храп. «Уснул стоя, как конь! – мелькнуло в голове у тренера. – Сейчас хряпнется». Но старик неожиданно распахнул глаза, приоткрыл рот, вытащил кончик свернутого трубочкой языка и наклонил голову – и Еремеев понял, что это был вовсе не храп. С языка Председателя сорвался огромный пенный комок слюны и исчез в кружке. Неотрывно глядя Еремееву в глаза, Брандо протянул щедро приправленный напиток русскому тренеру. Тот машинально принял теплый глиняный сосуд.
– Le sygile suprême, mon Dieu![26] Высочайшая честь! – Депардье торопливо шептал ему прямо в ухо, касаясь его губами. – Друг мой, если бы я так не любил все русское, я бы сейчас вас возненавидел… Что вы ждете? Пить все необязательно, достаточно просто пригубить…
Давным-давно, в другом веке, в другой стране и в другой жизни тренер их городского футбольного клуба Рудольф Михайлович, увидев как-то в раздевалке Витю Еремеева, читающего в одиночестве учебник по теории футбола (другим ребятам такая ерунда в голову не приходила: они посвящали все доступное время отработке ударов и приемов отбирания мяча), подошел к нему: «Витя, я тебе прямо скажу: парень ты перспективный. Вдумчивый. А главное, выносливый, как битюг. Только тормоз. Ты, когда думать не успеваешь, и не думай. Просто делай. Думать будешь потом, оно у тебя быстро-то не получается. Да и не страшно». И сейчас мозг Еремеева, заключенный в гулкую черепную коробку, вложенную в странный дом с поющими окнами, стоящий на крохотной каменной площади неизвестного перуанского городка, прицепившегося на высоте трех километров к склону черной горы, окруженной океаном желтого тумана, – мозг этот сработал в точном соответствии с советом Михалыча. Только что Еремеев стоял с полной кружкой в руке, глядя в глаза невероятному старику, который должен был быть мертв уже пятнадцать лет – а теперь кружка по-прежнему у него в руке, но уже пустая, а перед ним – страшная слепая голова древней статуи, сделанной из глянцевого желтого мрамора, который пузырится у нее в ноздрях и стекает на пончо долгими вязкими струями.
Даже оконный писк, казалось, боязливо затих. Слева, откуда только что исходило столько шума, царило полное молчание, но Еремеев не поворачивал головы. Он стоял и ждал, глядя только на Председателя.
– Кха! – На губах у того вздулся и тут же лопнул огромный сопливый пузырь.
– Кха! Кха! Кха! – Старик наклонился через стол, вытащил из-под пончо правую руку и сильно хлопнул Еремеева по плечу. – Кхаааа! О-сом!
Слева грянул многоголосый хохот, и тренер наконец оторвал взгляд от старика. Депардье ржал громогласно, закинув голову, японец заливался своим лающим смехом, сквозь который пробивалась тонкая михалковская фистула. Керри сидел прямо на полу, закрыв лицо руками и содрогаясь: со стороны могло показаться, что он рыдает от нестерпимого горя. Но звуки он издавал совсем не горестные.
Первым с приступом веселья справился Депардье. Вытащив из кармана свой безразмерный платок, он протянул его Председателю, а потом шагнул к Еремееву.
– Спасибо, Виктор Петрович! Вы полностью оправдываете наши ожидания. К сожалению, заседание клуба заканчивается, и нам пора прощаться, – на этот раз он ограничился крепким рукопожатием. – Уверен, мы с вами еще увидимся. И очень скоро.
Снаружи было уже совсем темно, безлунно и довольно холодно. Развратно пахло чем-то цветущим, вовсю орали местные высокогорные сверчки, а в левом ухе у тренера звенело. Шагая под незнакомыми глифами южных созвездий на желтый свет фар, Еремеев вдруг понял, что за весь вечер, с самого своего пробуждения от кошмара, не сказал ни слова.
Глава 19Камера-Обскура
Москва. 4 дня до финала
3 июня
На днях мой племянник Матис решил вдруг выяснить, почему я занимаюсь спортивной фотографией. Я собирался отделаться чисто прагматическим ответом, но быстро переключился на то, как я начинал семнадцать лет назад. Матис минуты три терпеливо слушал, после чего остановил меня и с высоты своих тринадцати посоветовал – что бы вы думали? – вести блог. Когда я спросил, чем его не устраивают мои Tumblr и Instagram (как-никак, 260К подписчиков), он вкрадчиво объяснил, что там я показываю чужие истории, а он с удовольствием узнал бы мою. Так я и поверил! Подозреваю, что паршивцу задали в школе эссе на тему «Интересная профессия», и он пытался сыграть на моем тщеславии, чтобы взять мой текст за основу. Я же считаю, что кадры должны говорить сами за себя, и мои говорят достаточно, раз их покупают и L’Équipe Gauloise, и Sports Illuminated. А иногда и Shudderbug.
Впрочем, текстовый блог, вот этот, у меня тоже есть, хотя я не сразу о нем вспомнил. Когда-то я использовал его для путевых заметок, правда, надолго меня не хватило. Но раз уж я, как только что выяснилось, все же еду в Россию на Кубок мира по футболу, хоть и с недельным опозданием, есть повод возобновить старую привычку. Матис, когда будешь списывать, не вздумай искажать факты. Вернусь – проверю.
7 июня
В комментариях к предыдущему посту вы интересовались моим «чисто прагматическим ответом» Матису. Пожалуйста. Cпорт – самая выгодная в денежном отношении фактура для фотографа. Жизнь большинства спортивных снимков (особенно тех, что сделаны на крупных соревнованиях) длится меньше суток, максимум пару дней – но платят за них щедро, настолько велик спрос.
Спорт продается лучше моды и новостей, потому что эпос доходчивее лирики и приятнее драмы. Спортсмены привлекательны тем, что полностью отдаются преодолению и борьбе и кажутся совершенно свободными от всего остального. Правда, сами они редко замечают этот миг свободы. Но мечту простого человека о неуязвимости для обыденной жизни они воплощают полнее, чем актеры и поп-звезды. А мечта – товар дорогой.
На моих глазах обороты и доходы в некоторых видах спорта выросли на тысячи процентов. Очевидный и самый яркий пример – футбол, превратившийся в монструозный бизнес. До начала чемпионата остается неделя, и он, если верить журналистам, будет стоить немногим меньше двух предыдущих, вместе взятых. Через мой объектив его увидят миллионы, и с какой стати мои фотографии должны обходиться дешево?
8 июня
Мои дотошные друзья, я не хочу погружаться в расчеты и готов допустить, что обычный фотограф больше зарабатывает на свадьбах. Я снимал свадьбы дважды, одной из них была моя собственная. Откровенно говоря, на фотографии развода я посмотрел бы с большим интересом. Думаю, на них Элоди выглядела бы действительно счастливой.
Один комментарий меня позабавил: «спорт – ключевой модный тренд, а потому нельзя сказать, что он сам по себе продается лучше». Это не тренд, это вторжение маркетинга на территорию спорта. Глядя на решительные лица красавиц на билбордах с рекламой спортивной одежды, я думаю о том, что современному человеку уже и побегать спокойно не дают. Даже в этой ситуации непременно нужно отлично выглядеть и что-то символизировать. Скорость и дальность бега мы пока еще можем определять по своему усмотрению, но я уверен, что в ближайшем будущем очередной «революционный» сервис за небольшую плату ограничит и этот выбор.
10 июня
Меня спрашивают, не боюсь ли я ехать в Россию. Короткий ответ – нет, не боюсь. А если вы готовы потратить свое время на длинный, то вот вам выдержка из моего чек-листа перед поездкой:
– газовый баллончик «Дефанс 200» с максимальной останавливающей силой;
– набор миниатюрных GPS-маячков с автономным питанием для отслеживания ценных вещей;
– книга слависта Гийома Понтьё «Как правильно разговаривать с глубинными русскими»; она только что вышла, пришлось заказывать срочную доставку чуть ли не из типографии.
Книжку я уже успел полистать, несколько вещей мне особенно запомнились. Во-первых, с русскими следует избегать разговоров на тему геев/феминизма (автор так и пишет их везде через дробь, уточняя, что в рамках его задачи эти понятия можно считать тождественными), поскольку реакция может быть непредсказуемой. Во-вторых, лучше полностью отказаться от упоминания некоторых животных, как то: свиней, козлов, баранов, а также почему-то петухов. При этом о курах говорить можно. Впрочем, в эпилоге (я по привычке сразу заглянул в конец) Гийом оптимистично заключает, что в целом русские вовсе не склонны к агрессии. Более того, как следует разозлить русского – это целое искусство. Видимо, задел на следующую книгу.
Думаю, вы уже догадались, что секрет моего спокойствия – в тщательной подготовке. Да и потом, стоит ли так уж бояться России человеку, чьи детство с юностью прошли в двадцатом арондисмане?
18 июня
Прекрасно, просто прекрасно. В первый же день в Москве украли мою камеру. Мою Hasselblad! А прицепить к ней маячок я, конечно, забыл. Упреждая ссылки на мое прошлогоднее интервью L’Équipe, которые, конечно же, сейчас повалят в комментариях: да, я прекрасно помню, что там говорил, и от своих слов не отказываюсь. Да, я по-прежнему считаю, что профессиональный фотограф хорошо снимет на что угодно, хоть на мыльницу, хоть на телефон, хоть на камеру-обскуру. И снимки с завтрашнего матча в Петербурге, разумеется, будут. Кроме того, мой компактный Kodak G1X по-прежнему при мне.
Но, черт возьми, как же я все-таки зол! Чертова Москва! Чертова Россия! Чертов чемпионат! Еду в полицию с заявлением о краже – как будто это мне чем-то поможет.
20 июня
Друзья, у меня для вас две вещи: одна невероятная история и одно невероятное фото. Фото я по условиям контракта не могу публиковать еще два дня, до выхода номера, зато историю расскажу сразу.
Начну по порядку, с поездки в полицию… да к черту! Моя Hasselblad, моя прелесть, она снова со мной! В целости и сохранности! Ее той же ночью принес молодой азиат в зеленой рабочей спецодежде (если присмотреться, таких в Москве очень много, кажется, всем городским благоустройством занимаются только они). Я столкнулся с ним за полночь на выходе из отеля – шел поужинать в ресторанчик напротив. Оказалось, он прождал меня несколько часов: в номер его, понятно, не пустили, а звонок с ресепшена я не услышал, видимо, был в душе. Объяснить им, что дело первостепенной важности, он либо не смог, либо постеснялся. По-английски парень не говорил вообще, да и по-русски, кажется, совсем немного, но с помощью портье я выяснил основные подробности. Я просто забыл мою прелесть в корзинке арендованного велосипеда, когда решил для знакомства с городом и поддержания формы сделать круг по Садовому кольцу. В гостиничный сейф она не помещалась, а оставить ее в номере без присмотра я не мог, решил отнести на ресепшен. Но когда спустился в холл, выяснилось, что в отель только что приехал целый автобус китайских туристов и пробиться к стойке через эту галдящую Хуанхэ, ощетинившуюся палками для селфи, нереально. Так что я решил просто взять камеру с собой.
Садовое кольцо оказалось несколько больше, а погода – жарче, чем я думал, поэтому к концу маршрута все мои мысли были только о прохладном душе. Это, конечно, слабые оправдания для моей позорной забывчивости, но дело еще и в том, что я не привык носить что-то в руках: рюкзак всегда за спиной, а камера – на шее. И в моей велопрогулке на шее уже болтался малютка Kodak – прихватил его для городской съемки. Да. Упреждая волну комментариев, скажу сам: моя Hasselblad – это, безусловно, она. А Kodak – он. Поверьте, это именно так. Если хотите, можете надо мной посмеяться, я не возражаю.
К счастью, вместе с камерой в корзинку завалился конвертик от ключ-карты с названием отеля и моим именем. Дальше, думаю, объяснять не стоит. Добавлю только, что техник-азиат оказался очень стеснительным парнем, он наотрез отказался от двадцати евро, которые я предложил ему в качестве благодарности, и быстро ушел. К своему стыду, я так и не запомнил его имя. Шавкхан? Шухрай? Шерхат? Когда снова увижу того портье, обязательно постараюсь навести справки.
Так что на матч Россия – Нижняя Вольта я прибыл во всеоружии. И на его 89-й минуте сделал свое лучшее – на данный момент – фото. Те из вас, кто подписан на электронную версию L’Équipe, его уже наверняка видели, а остальным пока могу только сказать, что называется оно «Переломный момент», а композиционно поразительно напоминает картину Дали, ту, которая с рыбой, тиграми и гранатами. Увидите – сразу поймете.
А еще по возвращении в Москву выяснилось, что ко мне наконец-то прикрепили переводчика. Но это получается уже третья вещь, так что об этом – в следующий раз. Добавлю только, что ваш покорный слуга благополучно выставил себя идиотом.
25 июня
Переводчика-волонтера, который теперь сопровождает меня на всех матчах и официальных мероприятиях, зовут Алиса. Она младше меня, но не сказать, чтобы так уж намного. Внешне она сильно напоминает ту особую южную породу галльских женщин, которые не атакуют вас с ходу высокими скулами и безукоризненными ногами, как северянки, а вместо этого незаметно, исподволь затягивают своими миниатюрными округлыми формами и черными вьющимися волосами, своей сонной, неопасной красотой. К счастью, у такого стреляного воробья, как я, устойчивый иммунитет к любым уловкам женской природы.
Итак, внешность у Алисы милая, но вполне ординарная, чего не скажешь об уме и чувстве юмора. В этом я убедился сразу же после знакомства, задав остроумный, как мне тогда казалось, вопрос: правда ли, что многие русские девушки мечтают о том, чтобы выйти замуж за галла? (Говоря по правде, я преследовал этим вопросом еще одну цель: сразу же косвенно дать понять, что серьезные отношения меня не интересуют; это очень полезно при выстраивании рабочих контактов с женщинами.) Не задумавшись ни на секунду, Алиса ответила, что это вряд ли, поскольку любовные треугольники в семейной жизни у русских девушек не в почете, а каждый галльский мужчина, как известно, пожизненно женат на своей мамаше. Как вам такое? Пока я стоял с открытым ртом, собираясь с мыслями для достойного ответа, Алиса вручила мне график встреч на ближайшие пять дней и удалилась.
Пишу этот пост, вернувшись с прогулки по ночной Москве. Без камеры. Кажется, впервые лет за десять. Специально не стал брать, чтобы все впечатления достались мне, а не объективу. Ночной город наслаждается прохладным ветерком, изгоняющим с его улиц духоту дня. Цветные фонарики мерцают над бульварами, расчерченными черно-желтыми резными тенями. Пахнет снедью, кофе, сладким кальянным дымом и – едва уловимо – чем-то цветущим. Музыка, звон посуды и смех из ярко освещенных окон, а у всех встречных прохожих – добрые открытые лица. Москвичи вовсю наслаждаются мундиалем и определенно переносят нашествие туристов гораздо достойнее наших столичных снобов. Пожалуй, мне здесь начинает нравиться.
Кстати, я говорил, что в России везде поразительно быстрый wi-fi?
2 июля
У русской сборной есть шансы добраться как минимум до полуфинала. Если бы мне кто-то сказал это пару недель назад, я бы даже не рассмеялся. Но их вчерашний матч с амазонцами… подписчики сами знаете какого издания уже видели мой репортаж с лучшими его моментами и понимают, что я имею в виду. Дело тут не в мастерстве и не в везении, хотя они тоже есть. Они скорее следствие, чем причина. Черт, на снимках это видно сразу, а вот как описать словами? Я фотограф, а не поэт, но все же попытаюсь. Печать. Да, точно. На русскую команду словно наложена печать сильных духом.
Некоторые из русских игроков нам с Hasselblad особенно интересны. Форвард, которого я про себя окрестил Талейраном. Капитан команды – почему-то под его снимками мне всегда хочется написать: «полицейский за день до выхода в отставку». Вратарь, тот самый «le Chaman», вокруг которого фанаты основали настоящий мини-культ и который мне почему-то кажется не совсем тем человеком, за которого он себя выдает. И еще один игрок, роль которого мне до сих пор не ясна – полузащитник со сложной фамилией, его я зову Арлекином. В игре он участвует мало, а когда участвует, нередко делает это так, что лучше бы не участвовал. При этом я не заметил ни одного признака недовольства им ни тренера, ни кого-либо из команды. Абсолютно темная лошадка.
Работа с отснятым материалом занимает гораздо меньше времени, чем я предполагал, и чтобы как-то занять один из вечеров, я уговорил Алису сходить со мной в ресторан. Откровенно пишу «уговорил», потому что, похоже, согласилась она из вежливости. Поверьте, уж я-то прекрасно умею отличить жалкие попытки заинтересовать мужчину напускным равнодушием от подлинного отсутствия интереса. Впрочем, мне так даже лучше. Главное, что со своей работой Алиса справляется прекрасно: ее галльский почти безупречен, лишь некоторые книжные обороты речи выдают в ней человека, изучавшего язык по учебникам.
Как мне объяснил атташе по культуре посольства Галлии на приветственной встрече, с иностранцами в России традиционно обращаются учтиво-предупредительно. Ему, наверно, виднее, но я бы сказал иначе: русские всегда держатся с благожелательным достоинством. Никакого заискивания я (напомню, фотографирующий людей уже семнадцать лет) не заметил даже у официантов.
За ужином я прямо спросил у Алисы, насколько ее устраивает нынешняя работа, при которой ей приходится по несколько часов в день проводить с человеком, судя по всему, не вызывающим у нее никакого интереса. Ответ заслуживает того, чтобы привести его цитатой: «О, поверьте, дело тут вовсе не в вас. Просто по моему опыту галльские, да и вообще европейские мужчины в целом не слишком интересны. Извиняюсь за такое обобщение от лица многих русских девушек. Но я не считаю, что вы как-то сами в этом виноваты. Дело, скорее, в жизненном укладе Старого Света. Понимаете, у вас все слишком долго и слишком предсказуемо, очень много времени уходит на раскачку. Вы как аксолотли в аквариумах, куда родители и само общество десятилетиями исправно подливают свежую воду». Я незаметно полез под столом в телефон гуглить слово «аксолотль». Поищите и вы, вам понравится, а я покамест прекращаю дозволенные речи. Завтра будет новый день.
5 июля
У русских странное отношение к деньгам. Если кто-то начинает зарабатывать (кстати, здесь почти никогда не используют этот глагол, говорят – получать) заметно больше денег, чем большинство из его круга общения, он этого почти всегда немного стесняется. Парадоксальным образом сочетая стыд с тщеславием. Алиса рассказала об одном своем разбогатевшем приятеле, который никогда не отказывает себе в удовольствии запостить фотки очередного дорогого отеля, в котором остановился, – но неизменно сопровождает их подробными выкладками, насколько выгодно на самом деле жить именно в таких гостиницах: там все включено, не надо тратиться дополнительно на завтраки, халат, тапочки, бассейн и все такое прочее. Кажется, русским до сих пор бывает стыдно за то, что у нас давно уже остается единственным поводом для гордости. Догадываюсь, что многие меня попросту не поймут, а столичные снобы, сидящие сейчас с бокалом розé в одной руке и айфоном в другой, так и вовсе закатят глаза, но все равно спрошу: как по-вашему, какую из наций следует считать более продвинутой?
Мы уже в Сочи, послезавтра русские будут здесь биться с тевтонцами в одной четвертой финала; думаю, не надо уточнять, за кого я стану болеть. А пока мы с Алисой на пляже. Сейчас тут пик сезона, умноженный на мундиаль, но, к счастью, у моего отеля собственный закрытый участок побережья. Мне хватило одного взгляда через фигурную решетку, за которой начинается общественный пляж, чтобы оценить все преимущества статуса официального фотографа чемпионата. Но вместе с тем я неожиданно почувствовал укол совести. Что это? Во мне вдруг проснулся тот юнец из двадцатого арондисмана, для которого три слова, выбитые у нас на каждом присутственном здании, еще что-то значили? Или я стал на мгновение немного русским?
Алиса пришла в слитном черном купальнике, который ей, надо признать, идет. Более чем. По правде говоря, мне хотелось просто смотреть на нее, не говоря ни слова – но вместо этого я с упорством закоренелого мазохиста принялся доканывать ее расспросами о том, как она относится к профессии фотографа. (Черт! До меня только что дошло, что я, во-первых, все время говорю с Алисой только о себе, а во-вторых, изо всех сил стараюсь ее заинтересовать: если не самим собой, так хотя бы своей профессией.) Алиса долго уходила от ответа, но когда я ее окончательно достал, со свойственной ей мягкой прямотой сказала, что, по правде, не считает фотографию мужским занятием. Мужчина, по ее мнению, обязательно должен уметь что-то создавать. Необязательно материальное. А не ловить всю жизнь чужие смыслы. Никогда не смотрел на свое занятие с такой точки зрения.
P. S. Сделал тайком на пляже несколько снимков Алисы – получилось ужасно. Пишу это сейчас и улыбаюсь. Потому что прекрасно понимаю, что это значит. Старушка Hasselblad ревнует.
8 июля
Способ заинтересовать Алису нашелся сам собой. Он пришел мне в голову в тот самый момент, когда после свистка судьи, возвестившего, что русские с боем вырвали победу из рук тевтонцев, мы с Алисой, взявшись за руки, орали и прыгали вместе со всем стадионом, и мне казалось – подпрыгни мы еще чуть выше, и поток ликования поднимает нас над трибунами и понесет прямо в небо. «Я хочу понять, что такое русская национальная идея! – прокричал я Алисе прямо в ухо. – Помоги мне!»
Господи, как же она смеялась. У Алисы очень красивый смех. Когда она смеется, ее голос словно надевает слитный черный купальник. Так вот, Алиса смеялась очень долго, а потом, немного успокоившись, достала бумажные салфетки, тщательно вытерла глаза и носик. Потом снова смеялась. А потом посмотрела на меня каким-то новым взглядом и сказала: «Хорошо. Я помогу».
Мы снова в Москве. Почти весь сегодняшний день мы с Алисой провели на улицах города, приставая к прохожим с одним и тем же вопросом: «Назовите, пожалуйста, русскую национальную идею». Всего мы успели опросить 119 человек в десяти разных местах города; несколько раз к нам подходили полицейские, но Алиса что-то говорила им по-русски и указывала на мой бейдж официального фотографа чемпионата, который я по ее настоянию прикрепил на грудь – прямо напротив сердца. Полицейские вежливо улыбались и отходили.
Сейчас я сижу в своем номере и смотрю на большой блокнот в клетку, которым предусмотрительно обзавелся накануне опроса. На листе ровно шесть строчек:
«Счастливая крестьянская страна. Один язык, одна вера» (1)
«Православие. Самодержавие. Народность» (2)
«Можем повторить!» (7)
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» (14)
«Мы русские, с нами Бог!» (17)
«Затрудняюсь ответить» (78)
11 июля
Приготовьтесь, сейчас будет много букв. Момент не самый подходящий, понимаю: час назад Галлия проиграла полуфинал со счетом 1:2, причем оба гола наши забили на предпоследней минуте. Я понимаю ваши чувства, но ждать не могу. И поскольку я больше не должен лицемерить, изображая самодостаточного человека, независимого от чужих мнений (в чем усердно упражнялся последнее десятилетие), не стану писать, что мне все равно, прочтете вы меня или нет. Мне важно. Мне важно, чтобы вы прочли всё и поняли причины моего решения. Поэтому читайте.
Алиса посоветовала мне даже не пытаться понять смысл первых двух вариантов в блокноте, добавив, что если бы не свежая в памяти победа над Тевтонией, третьей строки, скорее всего, не было бы вовсе. Пролетарский слоган я помнил из университетского курса, он еще тогда поразил меня своей нарочитой бессодержательностью: во-первых, звучал он скорее как рекомендация со стороны, дескать, соединяйтесь, ребята, не пожалеете. А мы посмотрим. Во-вторых, он не вносил никакой ясности в цель этого соединения. В общем, это точно не подходило.
Следующий вариант произвел на меня сильное впечатление: он нес в себе богоборческий заряд такой силы, что Ницше просто разорвало бы в клочья. Понимаете, не мы с Богом, а он – с нами. Низведение верховной силы до послушного духа домашнего очага нации одной фразой – в этом определенно что-то было. Не уверен, впрочем, что респонденты понимали ее на таком уровне. В любом случае, даже по статистике до национальной идеи она не дотягивала.
Получалось, наш с Алисой лобовой метод не работал. Или что-то не то было с формулировкой вопроса.
А потом меня осенило. Я даже засмеялся, настолько все оказалось просто и очевидно. В самом деле, труднее всего заметить то, что у тебя перед самым носом. «Затрудняюсь ответить» – это и есть подлинная русская национальная идея. Идея воистину великая в своей простоте и безупречная в своей искренности.
Когда галл, выпучив глаза, повторяет вызубренную в детстве речевку «Свобода-равенство-братство», не замечая очевидного – того, что каждое из этих понятий исключает два прочих, русский отвечает прямо: «Затрудняюсь ответить».
Когда тевтонец, как ржавые гвозди, вколачивает свои три «К», русский говорит честно: «Затрудняюсь ответить».
Когда британец только набирает в легкие воздух, чтобы хватило на тираду о родине человеческого достоинства и прочее словоблудие, русский уже все сказал.
«Затрудняюсь ответить» совершенно не тождественно «Не знаю». «Затрудняюсь» – от слова «труд». Русские вовсе не отказались от поиска своей национальной идеи, напротив, они трудятся над ней в поте лица. Русские поняли одну простую истину, которая, увы, не придет Европе в голову даже под мескалином: сама суть национальной идеи – в ее поиске. Как только национальная идея принимает завершенную формулировку, она становится проклятием. Это русские понимают как никто.
Поэтому я остаюсь здесь. У этой страны есть будущее, и я хочу идти в него вместе с ней. И, надеюсь, с Алисой. Потому что подлинное будущее – неопределенно и непредсказуемо. Иначе это просто растянутое во времени прошлое.
Электронная заявка на долгосрочную визу уже подана. Все обязательства по старым контрактам я закрою, а новых не будет. Учетки в Instagram и Tumblr я уже снес, та же участь через несколько часов постигнет и этот блог. Пожелайте мне удачи, пока есть возможность. Я иду признаваться Алисе в своих чувствах.
Глава 20…же я су…
Москва. Финал
Ну точно как отец… не хватает только пива и рыбы. И растянутых треников. Не понимаю этого удовольствия наблюдать, как куча мужиков с серьезным видом отбирает мяч друг у друга. Хочется сделать, как Хоттабыч: дать каждому по мячу и чтобы все были счастливы. Еще больше не понимаю радости находиться в этой толпе, в этом котле вопящих и жующих людей, подверженных одинаковому настроению. И ладно бы они действительно поддерживали тех бедолаг, которые гоняются за мячом, – хуже, что они впадают в ступор от проигрыша, и тогда нахождение их на стадионе становится совсем бессмысленным. Когда наши забивали – ликованию не было предела. Но стоило пропустить первый, а тем более второй мяч, как вся эта многотысячная масса впала в такое уныние, которое ощущается даже через экран. Вот тебе и «помощь родных стен»! Я на себе чувствую, как эта тысячекратно усиленная пришибленность буквально висит на плечах у команды и сковывает им ноги. Это не действует только на нашего все время улыбающегося чернокожего легионера. Видимо, потому что он не русский и нечувствителен ко всей этой хрени. А толпа даже не реагирует на призыв тренера, который задрал руки и хлопает ими над головой, прося о поддержке. Его, бедолагу, жаль больше всего: полтора часа метаться в пунктирном загоне, не имея возможности выбежать на поле и забить самому. Полагаться на кого-то, на чей-то ум или скорость. Загоняться от чужой тупости или медлительности – сколько же нужно нервов.
А вот болельщики славонцев просто молодцы. Их в разы меньше, но слышны они гораздо громче. И даже не в громкости дело – их голоса похожи на звук мерно работающего механизма. Гул на низких частотах, который не смолкает ни на минуту. Более того – этот гул усиливается, когда славонцы пропускают мяч, и это дает ощущение подпитки, что ли… Да и форма у славонцев славная. В своих черных трусах и майках они похожи на шарики ртути, которые то рассыпаются по всему полю, то собираются около наших ворот. Они сродни косяку рыб, который по какому-то неведомому сигналу синхронно танцует затейливый танец. Зато форма наших невнятная. Я вообще не помню, чтобы наши спортсмены в любых видах спорта (не считая фигуристов и гимнасток) были одеты красиво. Я бы даже сказала – достойно. Может, я просто мало смотрю спорт? Ну вот теперь, например, наши бегают в красных майках какого-то размытого, будто вылинявшего, оттенка и в белых трусах. И напоминают разваренные вареники с вишней. А гетры с цветами флага – это апогей! Зачем флаги на ногах? Чтобы не забыли, за кого играют? Гол… 3:2. Какое же у него злое и сосредоточенное лицо. Оно не изменилось даже после этого забитого им мяча. А я сижу здесь и неведомо зачем словно подглядываю за ним в замочную скважину… какая же я…
Сука! Что ты хочешь от меня?! Что я понять должен?! Пропала неведомо куда, заблокировала телефон, а я даже фамилии твоей не знаю!
Что я не так сделал?! Ведь все хорошо было, так хорошо, как никогда раньше! Разве можно так вычеркивать человека из жизни, не объяснив ничего и не сказав, где он накосячил?! Из-за тебя я даже импотентом заделался! Думал, клин клином вышибу, но на Маринкин пятый размер и сочную задницу у меня ничего даже не колыхнулось, хотя раньше заводился с полуоборота.
Сука плоскозадая! Я теперь, кроме твоего плоского зада, ничего больше не вижу и, если бы не чемпионат, рехнулся бы, наверное! А благодаря ему пашу как конь и на тренировках, и в игре, а потом валюсь замертво, лишь бы не видеть тебя перед глазами, не слышать твоего голоса и не вспоминать, как пахнут твои подмышки.
Ты постоянно в моей башке, и я разговариваю с тобой все время. От злости на тебя меня того и гляди в клочья разорвет! Мужики ко мне уже и не подходят, только Царь попробовал беседу завести да чуть по зубам не словил. А тренер лишь смотрит глазами собачьими и задачи ставит – у него претензий ко мне никаких нет, потому что я через эту злость уже не один мяч забил и много крови противникам попортил. Мне ведь даже перейти в «Ювентус» предложили, да я их нахрен послал! Начали заливать, что с моим талантом мне в России делать нечего. Что страна моя хоть и великая, но сильно отсталая, что коррупции много и всякого дерьма навалом, а по части футбола вообще в полной жопе и что нечего мне тут, такому гению, загнивать. Меня же это еще больше выбесило. Ладно бы просто предлагали, но зачем хаять-то – мне в валенках и с медведями на улицах задолбись, и сникерсы их мне до одного места! Тем более что на то, что мне дома платят, я сам могу им эти сникерсы купить! Евгеша на меня из-за всей этой истории окрысился. Задело его, видите ли, что не ему, а мне этот контракт предложили. А еще больше задело, что я послал их куда подальше. Он-то сразу согласился бы, потому что ему все равно где играть – лишь бы платили хорошо. Он бы уже и эмблему их на своей заднице вытатуировал и всем показывал, а я, щенок, посмел от их манны небесной отказаться!
А мне никакой манны небесной не надо – меня и здесь неплохо кормят. Мне бы тебя, суку, увидеть, только где тебя искать?! Ну поржал я над твоей мечтой, но ведь не со зла! У меня этой романтики – песка и моря – в жизни много было. Я с четырнадцати лет по сборам, уже и не вспомню, сколько баб на пляже дрючил! Ну хочешь моря – будет тебе море! И сосны с пальмами в придачу! Да хоть на Луну – лишь бы засадить тебе по самое не хочу, утонуть в твоих соленых глазах и больше не выныривать…
Глава 21Рейс 482
Москва. Финал
Худшие десять минут в своей жизни – строго говоря, восемь, но Первый легко отдал бы год, чтобы и этих восьми не было, – пережил он во втором тайме, когда счет был 3:2 в нашу пользу. Начальник охраны передал ему телефон. Он почувствовал недоброе, очень недоброе: никто не стал бы отвлекать ерундой во время финала. Президент славонцев стрельнул глазами в его сторону. Пришлось показать ему «о’кей» большим и указательным пальцами. Говорил начальник штаба охраны. Пять минут назад, сразу после взлета, пассажир рейса Воронеж – Стамбул заявил, что у него бомба, и потребовал лететь в Москву смотреть финал.
– Кто такой? – сразу спросил Первый, уже догадываясь.
– Антонин Козлов, славонец. Смотрели – на него ничего.
– Что у вас по протоколу, если он изменит маршрут? – спросил Первый, едва шевеля губами.
– По протоколу сбиваем, – сказал начштаба тонким голосом.
– Сколько там?
– Девяносто три пассажира, пять экипаж.
– Действуйте по протоколу, – ответил Первый и отдал телефон.
В это время Нготомбо резко ускорился по своему правому флангу, как умел он один, Бог весть на каком резерве; защитник, мелкий и резкий, – Первый не разбирался в славонцах, – выскочил на него и прыгнул в попытке сделать подкат. Легко перескочив через пластающегося соперника, Поль рванул дальше. Слышно было, как дико заорал Остапченко, и Нготомбо подал на него, Остапченко головой скинул на Колчанова, тот поскользнулся и промазал по мячу, и тут уж подоспел славонец Дюжий и выбил мяч на нашу половину. Царь легко принял его и как из пушки зарядил в обратную сторону – казалось, в белый свет, как в копеечку, но на левом фланге не успели вернуться Феев и Баламошкин, и теперь они вдвоем устремились к мячу; Баламошкин прыгнул, но только неуклюже дернул головой и промахнулся, а вот Феев мягко уложил мяч на газон и сделал с ним несколько шагов к углу штрафной. Ударом, который принес его родному «Динамо» серебро в позапрошлом году в российском чемпионате, – фирменным ударом, какой отбивать бесполезно, – он послал мяч в левый нижний угол, куда при всем желании не допрыгнул бы Поводженчик, – и тот со звоном попал в штангу, закрутился как сумасшедший, прокатился по ленточке и ушел направо. Не все было потеряно, – Нготомбо со звериным своим африканским чутьем успел, казалось, но мяч пронесся мимо него, на миллисекунду опоздал Поль, на миллиметр промазал. Поводженчик, еще не веря своему счастью, посмотрел вверх, на небеса, – молился, видимо, благодарил, – и ответом ему едва слышно вдалеке загрохотал гром.
«Убью», – подумал Первый. На разгон облаков выделен был месячный столичный бюджет. Но «убью» относилось не только к мэру, главному разгонщику. Первый чувствовал, что именно такая лажа случится в конце. Все шло слишком гладко, мы побеждали слишком неотвратимо, пресса всего мира захлебывалась слишком восторженно, безопасность охранялась без сучка и задоринки, на площадях всех играющих городов шли братания, в вечной любви клялись молодые и пожилые. Они не могли не нагадить под конец, и то, что из Воронежа в Стамбул летел славонец, было предсказуемо. Закрыть границу, подумал Первый. Первый, собственно, не думал. Он леденел, каменел и повторял про себя самые черные ругательства, потому что суки, дикие, озверевшие суки пошли ва-банк. Теперь этот самолет зачеркнет всё – пять лет подготовки и борьбы за чемпионат, все миллиарды, выброшенные на стройки, всю церемонию открытия и закрытие, которое было теперь под вопросом; теперь все припомнят ему тот «Боинг», в котором, видит бог, он не был виноват ни сном ни духом и так орал тогда на министра обороны, что слышно было, кажется, сквозь три стальных двери бункера; теперь эти 98 человек, которых должен был сбить отряд ПВО под Липецком, зачеркнут все, что он сделал, и уже не докажешь ничего. Начальник охраны уже знал, да наверняка и другие знали. Надо было что-то делать и сохранять каменное лицо. Первый поманил адъютанта, того самого, который всегда его сопровождал на протокольных мероприятиях, – пул его именовал «чемоданчик», хотя никакого чемоданчика не существовало, давно перешли на более современные схемы.
– Третьего дайте, – сказал он очень тихо, но сквозь рев адъютант его расслышал безошибочно.
– Я, – отозвался по спецсвязи министр обороны.
– Слышал? – просто спросил Первый.
– Полная готовность, – четко сказал министр. Он с самого начала понимал, что сбивать придется, и командиру «точки», то есть дивизиона, 71635 все сказал в сильных выражениях. Он лично знал этого командира, так случилось, поскольку инспектировал Липецк полгода назад; это был отвратительный тип, убийца, мучитель солдат, и на него можно было положиться полностью. Он собьет, за ним не заржавеет. Он и не представит себе, какая там паника и детский визг на борту.
Первый подумал, что главные сволочи, конечно, пилоты. Правильный пилот в таком случае сделает что? Правильный выберет тихое картофельное поле или тихое озерцо, каких полно в той местности, – он лично купался в одном таком, когда был в гостях у одного сослуживца, – и при первых попытках террориста диктовать свои условия направит самолет не в Москву, а в землю, взорвет себя со всем экипажем и пассажирами, идиотами, летящими в свой вонючий Стамбул; и это будет поломка, авария, каких много, и не надо будет стрелять, и никто не зафиксирует выстрела, и никого не выставят людоедом, а самолеты – мало ли их падает? Но пилот будет до последнего охранять свою дешевую жизнь и полетит на Москву, до последнего надеясь, что Москва что-нибудь придумает; а Москва всегда придумывает одно и то же, Москва не российский вратарь, который как раз в эту секунду прыгнул и достал мяч, посланный Мличко в правую девятку. Российский вратарь мог себе позволить что-нибудь придумывать, а если бы на воротах стоял Первый, он вынужден был бы сбивать Мличко, потому что решается судьба игры, а с ней судьба мира.
Первый вообще не имел права ни на сентиментальность, ни на благородство, ни на достоинство. Любой, оказавшись на этом посту, понял бы его немедленно. Тут на кону ежеминутно была страна, и существовали только единственные ходы. Дестабилизаторов надо было сажать, шпионов – травить, террористов – сбивать. Речь шла о детях и о детях детей. То есть вообще не было варианта, при котором на связь с бортом выходит психолог или отважный бортпроводник обездвиживает смутьяна уколом в плечо: Антоний как его мать Козлов со всеми товарищами по несчастью должен был раскваситься с одного попадания, а рейс 482 – безвестно исчезнуть с радаров, со всеми взрослыми и детьми, купальниками и плюшевыми мишками. Шла третья минута этого ужаса, но изменений маршрута пока не было. Иначе ему бы уже доложили, что проблема возникла и снята. От Воронежа до Москвы полтора часа лету. На вручение как раз успеет… Не успеет.
Славонцы словно чувствовали все это и сидели на наших воротах, дожимая вратаря. У них просто, непереводимая игра слов, открылось второе дыхание. Мяч как заколдованный летал по треугольнику Джвигчич – Гручайник – Конопчич, они никак не могли выйти на убойную позицию, чтобы жахнуть по воротам, почти все наши собрались у собственной штрафной, разрушая и стараясь не нарушать, потому что нарушать сейчас было нельзя категорически, пенальти убил бы нас морально. Еще оставалось достаточно времени, чтобы победить в основное время. Махно Боа, главный арбитр финала, давал играть, не наказывая за мелкий фол и позволяя соперникам жестко рубиться, создавая шоу, достойное римских гладиаторов.
Первый сам не понимал, как может следить за игрой, но следил, сохранял лицо, дважды почесал левую бровь, и в это время он не молился, нет. Каким-то десятым чувством он понимал, что не время еще молиться. Он знал, что за ним стоит его фантастическая удача и удача эта зачем-то нужна в мировой схеме. До какого-то момента у него все будет получаться, потому что он сейчас почему-то нужен; его дело было – обратить эту небывалую везучесть на пользу России, хотя сама Россия была тут ни при чем. Просто нужен был он, может – как искушение, а может – как наказание; и потому все получалось, только надо было поймать момент, в который перестанет получаться. Если этот момент сегодня и одновременно собьют самолет и проиграют в финале, то большего свинства нельзя вообразить; но это явно был чужой почерк, не почерк его судьбы, и потому он такого поворота не допускал. Четко видел: не допускал. И по крайней мере наполовину был прав.
Но тут начальник охраны снова протянул ему телефон, и он знаменитой своей интуицией просек, что звонок очень плохой; не тот, которого он ждал, но почти не лучше. Звонил американец, по той личной линии, про которую и знали-то человек пять: они, два переводчика и еще один человек, которого даже упоминать не следовало.
– Я услышал по нашим каналам, что у вас там некоторая проблема, – мягко сказал американец. Он был, в общем, приличный человек, с ним можно было бы даже дружить, не будь он американцем, но в их положении дружба исключалась. – Я только хочу сказать, что крайние меры необязательны. Есть по крайней мере два варианта.
– Секунду, – сказал Первый. – Откуда информация?
– Ну, это мы можем обсудить на досуге, – сказал американец без тени высокомерия. – Сейчас надо что-нибудь делать, а вообще-то мы давно живем в прозрачном мире.
– Хорошо, – сказал Первый, – слушаю.
Но вообще-то это было ни на что не похоже. Он прикинул источник утечки – либо они слушают все переговоры в воздухе, что маловероятно, либо все его собственные переговоры, что невероятно вообще. Он подумал еще, что когда все закончится – чемпионат, в частности, – надо будет закрыться как следует, хватит полумер.
– Первый вариант – мы просто его посадим в любом городе по твоему выбору, на борту ничего не будут знать. Это не так сложно. По приборам это будет Москва, они привыкли верить приборам, к тому же сейчас низкая облачность. На месте можно будет разбираться.
– Не понял, – сказал Первый. – Вы можете контролировать все приборы?
– Иногда можем. Не очень часто и не везде, но можем.
Черт-те что, подумал Первый.
– А второй?
– Второй – мы берем его на буксир и отвозим в Харьков, и пусть разбираются они.
– Как – на буксир? – не понял Первый. – В воздухе – на буксир?
– Это новая технология. Мы ее пока только тестируем. Но в принципе она есть.
– Но как?
– Это долго. Мы как бы покрываем его сеткой, виртуальной сеткой, и он летит туда, куда мы ведем.
– Это можно сделать с любым самолетом?
– С твоим нельзя, – сказал американец, который вообще был малый сообразительный.
– Понимаешь, – сказал Первый, неприятно улыбаясь, – вы много чего умеете и все такое. Я даже не сомневаюсь. Но сейчас вас дезинформировали. Ничего не происходит. Я с удовольствием прослушал вашу рекламную информацию. И если нам понадобится, мы немедленно обратимся. Но сегодня ваша разведка тебя элементарно надула, и ты наверняка примешь меры. Мы хорошо понимаем, – он перешел на «мы», и это означало, что дружеский разговор окончен, – мы понимаем, что чемпионат, финал и все такое. Мы нервничаем, все нервничают. Но в смысле безопасности, тьфу-тьфу, все пока прекрасно. И если вы не надумаете вмешаться, то и дальше будет прекрасно.
Возникла пауза.
– Хорошо, – сказал американец. – Мы поняли.
– Спасибо, – сказал Первый и отдал телефон.
Это была последняя ставка. Если бы после этого 482-й был сбит, разговор бы всплыл. Решительно сегодня был день последних ставок.
Ровно в миг, когда он передал телефон, Мличко ошибся, отдав слишком слабый пас, Глыба перехватил мяч и двинул с ним в сторону ворот славонцев прямо по центру. Слева и справа от него мчались Баламошкин с Колчановым, а по правой бровке летел на своих длинных лосиных ногах Нготомбо. Славонцы, уже порядком уставшие, находились под гипнозом молниеносной контратаки и бежали назад совершенно деморализованные. Они ждали гола, они с ужасом видели этот гол.
И тут у Дюжего не выдержали нервы. Он подкатился в ноги Колчанову, который был с мячом в трех метрах от славонской штрафной и уж тут, верьте слову, не промазал бы, – подкатился так явно и нагло, что объяснить это можно было только полной утратой совести. Махно Боа был честный малый. Это был штрафной без спора, без пересмотра в VAR, без истошных криков и биения себя в грудь. Стадион вопил.
Начальник охраны протянул телефон Первому. Первый посмотрел на него очень неприятно.
– Он пьяный был, – ликующим голосом сказал начштаба. – Пьяный, товарищ главнокомандующий. Он просто буянил. У него нету ничего. Он стал вдруг блевать, и его скрутили.
– Все проверено? – спросил Первый, чувствуя себя гелиевым шариком.
– Да все, все. Он бухой был страшно. Просто там растерялись сначала, а потом поняли. И он скрученный сейчас, и они штатно летят в Стамбул.
Первый не допускал, что они врут. Они щадили его, конечно, и еще больше берегли собственные задницы, но сбивать лайнер и докладывать, что все штатно, они бы не стали. Все именно так и было: на борту буянил пьяный славонец, он требовал лететь в Москву на финал, потом его вырвало, теперь он летел в Стамбул, не подозревая, что его ожидает.
– Ну встретьте там, – ровно сказал Первый.
– Его встретят, встретят, – радостно хохотнул начштаба.
– Силен русский Бог, – сказал Первый и вернул телефон. Он поманил «чемоданчика», взял спецсвязь и дал Третьему отбой.
– Есть отбой, – сказал Третий без интонации. Непонятно было, знает он или нет.
– Вот из-за таких минут, – вслух сказал Первый. – Из-за таких минут.
И непонятно было, что происходит из-за таких минут: прибавляется седых волос или стоит быть президентом. Он поднял глаза и увидел навес. Навес над ним действительно был, и пока он действовал. Мир медленно стал обретать цвета. Внизу, на пятачке стадиона, славонцы выстраивали стенку, и видно было, как бешено жестикулирует Еремеев, объясняя, кто будет бить. Справа президент славонцев шевелил губами, то ли молясь, то ли давая советы. Его партнер сидел внешне спокойно, потягивая лимонад из огромного запотевшего стаканчика.
Они выстраивали стенку, словно это был их последний матч, и Первый вспомнил, как в Северной Корее, по слухам, расстреляли из зениток команду, проигравшую в полуфинале. Он тогда подумал: ну чем наши еще недовольны? Он бы никогда так не сделал, так какая же диктатура? Поводженчик командовал стенкой, словно действительно надеялся защититься. От кого он думал защититься, от русского Бога?
Наконец Махно Боа свистнул, и Глыба разбежался. Перед мячом он на мгновение притормозил и вдруг откинул его Заяцу, чего никто, кроме Заяца, не ждал. Александр ударил почти без замаха, и сильно, и убийственно точно, – ударил в тот нижний правый угол, который прикрывала стенка, но для него этот угол – о чудо! – оказался открыт; и тут случилось то, о чем любой вратарь будет вспоминать всю жизнь, бесконечно пересматривая этот момент и ничего не понимая. Самым загадочным комментаторы всего мира называли потом этот его прыжок, начавшийся до того, как Заяц пробил; то есть он почувствовал, что удар придется в правый нижний, и оказался на месте, и отбил мяч. Это был прыжок примерно на 6.50, то есть почти на всю ширину ворот, но с места; ни до, ни после Поводженчик так не прыгал. Это было похоже на рекорд Боба Бимона, притом что Бимону в Мехико было 22 года и росту в нем было 191, а Поводженчику 32 и карьера его шла на спад, а рост у него был 182, на 10 сантиметров меньше, чем, допустим, у Джанлуиджи Буффона. Он физически не мог так прыгнуть, но прыгнул – и отбил. А на стадионе установилась та тишина, которую дай Бог любому спортсмену услышать единожды в жизни: это было всеобщее беззвучное «аах», после которого овация начинается секунд через пятнадцать. И даже Басов не комментировал в эти пятнадцать секунд – потому что не понимал, что происходит. То ли русскому Богу ровно в этот момент надоело опекать страну, то ли он надорвался на случае Антонина Козлова, то ли Первый повел себя не совсем так, как следовало, хотя, если вдуматься, он опять вел себя единственным образом; но именно в этот момент фантастическая удача, сопровождавшая страну и ее сборную все эти две недели, а то и последние двадцать лет, показалось, стала удаляться от нее так же быстро и плавно, как стамбульский рейс от Воронежа. Никогда не знаешь, что ты сделал не так, иногда ты вообще все делал как надо, просто Богу надоело. И тогда поворачиваются вспять армии, сбегают накрепко прирученные матери семейств, горит захваченная тобой чужая столица, а в ней горишь ты сам.
Первый этого не понял. Он еще не до конца пришел в себя. Но Поводженчик догадался, что родился для этой минуты и что все остальные минуты в его жизни будут хуже. Это сладкое, но и горькое чувство, знакомое всякому, кто пережил звездный миг. Он поднялся и опять, уже во второй раз за последние пять минут, посмотрел вверх, и, словно отвечая на его благодарственную мольбу, оттуда неожиданно пролился короткий, но тяжелый крупный ливень, собиравшийся в жаркой Москве с утра, а может, все двадцать лет.
Главный телохранитель немедленно раскрыл над Первым зонт. Это было не нужно, поскольку происходило под навесом, но он сделал это рефлекторно и так и стоял со своим идиотским огромным куполообразным зонтом, попадая во все объективы.
Глава 22Эта страна
Москва. 3 дня до финала
– Хорошо, что тут еще можно достать нормальное пиво, – Оля поставила на низкий столик бутылку из-под «Короны», в горлышке которой по всем правилам торчал прямоугольный ломтик лайма. – Местное быдлопойло я никогда в рот не возьму. Митя, тебе прихватить?
Дима вместо ответа помахал своей бутылкой, полной еще на две трети, и проводил взглядом Олю, проследовавшую мимо него в коридор и дальше на кухню. Он находился в той стадии влюбленности, когда уже замечаешь многие недостатки предмета своего вожделения, но все они кажутся тебе настолько милыми и пронзительно трогательными, что в конечном счете любишь больше всего именно из-за них. Олина попа, чья хозяйка надела сегодня выцветшие джинсы на бедрах с широким золотистым поясом и коричневую футболку в обтяг, была, конечно, несколько тяжеловата, особенно в сочетании с небольшим ростом. Но в сердце у Димы ее вид неизменно вызывал сладкое томление. Еще Оля довольно легко потела, впрочем, этого нынешним раскаленным летом мало кто избегал, и Дима, тайно поглядывая на потемневшую под мышками ткань футболки, испытывал какое-то новое сложное чувство. Он прощал Оле даже ее бесконечных «мить», хотя обычно его дико раздражало, когда кто-то, кроме матери, называл его этим слюнявым детским именем.
Они встречались уже полтора месяца, и Дима надеялся, что сегодня Оля ему наконец-то даст. Все-таки согласие прийти к нему домой в субботу, когда родители прочно свалили на дачу, было вполне говорящим. Нет, они и раньше оказывались наедине, хоть и не так часто, как ему хотелось, но пока что он, выражаясь фразой из дебильно-молодежных американских фильмов, доходил лишь до первой базы.
Оля возилась на кухне – наверно, вытесывала фрагмент лайма для следующей бутылки. Устав разглядывать замершую на экране черно-бледную поганку ядерного взрыва (он поставил «Твин Пикс» на паузу, как только девушка вышла, хотя подозревал, что, промотай он минут двадцать или вовсе вруби другую серию в любом месте, Оля вряд ли что-то заметила бы), Дима переключил на антенну. Ему тут же пришлось убавлять звук, потому что уровень громкости у Первого канала, на который он попал, был гораздо выше линчевского. А в студии «Канарского вече», похоже, царили нешуточные страсти.
– …ничего не хочу сказать, но, меее, простите, ведь на английское происхождение футбола явным образом указывает само его название. Сама, меее, этимология этого слова… – мямлил козлобородый эксперт, седой и тощий, удивительно похожий на полковника Сандерса, забухавшего после того, как ФБР на допросе с пристрастием раскололо его на секретный рецепт из одиннадцати трав и специй, а заодно отжало и всю франшизу. Он собирался развить свою мысль дальше, но не тут-то было. Хозяин студии, невысокий человек, плотно набивший собою двубортный френч из стильно помятого черного льна и обтягивающие брючки – дальних кокетливых родственников кавалерийских галифе, остановил его властным жестом. И заговорил сам, подчеркнуто неторопливо, разделяя слова и четко артикулируя:
– Этимология этого слова нам, – Канарский сделал ударение на слове «нам», обведя рукой невидимых зрителей в студии, – прекрасно известна. А еще известно, что историю. Пишут. Победители. А победителями – не на реальном поле битвы, разумеется, а на информационном, только на информационном, – до недавних пор были именно англосаксы. Нет ничего удивительного в том, что такое замечательное русское изобретение, как полевая шалыга, они решили прибрать к рукам. А чтобы им по этим самым рукам не дали, придумали свое название. И внесли несколько косметических изменений в правила. Кстати. Вы знали, Сергей Сергеевич, что в русской шалыге не было никаких судей? Что полевые арбитры – это чисто британское позднейшее изобретение, искажение. Не было у русских никаких арбитров. Потому что нашим предкам. Просто. Не приходило в голову. Что кто-то может играть нечестно! Понимаете? Для них это было нонсенсом! Какие еще нормальному, думающему человеку могут потребоваться доказательства русского происхождения футбола?!
Сергей Сергеевич раскрыл было рот, но после следующей фразы Канарского с готовностью замолчал, поблескивая стеклами очков в тонкой оправе.
– Кажется, наш сегодняшний гость желает высказаться по этому поводу. Дадим слово. Тем более что если славонской команде сегодня вечером будет везти так же, как и раньше, то именно с ней наши парни встретятся через три дня, в финале. Шансы, скажем так, имеются. Итак, Падво Гандлич, эксперт по истории футбола Республики Славония. Приветствуем в нашей студии!
Славонцев как потенциального противника заранее недолюбливали (а также помнили, какими нашивками щеголял в сороковых особый батальон «Выльна Славония»), так что эксперта встретили разрозненными хлопками. Камера крупно взяла развалившегося в кресле неприятного жирного мужика средних лет с лысой головой.
– Падво́-о-о. Ударение на второй слог, – заговорил он по-русски, чисто, но как-то противно, развязно растягивая гласные. – Если уж говорить о победах Великобритании, то они, безусловно, были. И не только, как вы изволили выразиться, в информационном простра-а-анстве…
Дима, которого происходящее на экране затянуло помимо воли, неожиданно понял, что Оля, оказывается, уже вернулась и теперь стоит в дверях с бутылкой в руках и тоже внимательно смотрит телевизор. Заметив, что Дима потянулся к пульту, она остановила его словами: «Не переключай, давай послушаем эту пухлую гниду. Врага надо знать в лицо» – и присела на самый край дивана, поближе к нему. Вытянула свои трогательные чуть коротковатые ноги и рассеянным движением провела рукой по Диминой макушке. Провела и оставила прохладную ладонь у него на плече. Вниз по позвоночнику скользнул болезненно-сладкий разряд, и Дима с преувеличенным энтузиазмом приложился к своей «Короне», втягивая кисловатый напиток, ставший уже противно теплым и мыльным.
Слава богу, в свои двадцать девственником он не был. Уже три месяца как. Три месяца и пять дней, если быть совсем точным. В самом начале тусклого слякотного апреля после неудачного скоростного спуска в подземный переход на «Маяке» Дима оказался в Тоткинской «травме» с трещиной лучевой кости и с подозрением на сотрясение мозга. Отец подсуетился, дернул старые связи, и Диме досталась отдельная палата в комплекте с повышенным врачебным вниманием. Сотрясение в итоге не подтвердилось – зато на вторую ночь выяснилось, что его одухотворенная бледность, отчасти греческий профиль и волнистые волосы очень понравились дежурной медсестре Лиде. Диме стало можно пить воду, и в полночь Лида принесла полный стакан восхитительно ледяной влаги. Посмотрела, как мгновенно увлажнились его глаза после первого глотка, улыбнулась, погладила Диму по волосам и не убрала руку. Потом, не говоря ни слова, продолжая смотреть ему прямо в глаза, протянула левую руку к пульту от кровати, нажала и держала до тех пор, пока невидимый моторчик медленно, очень медленно привел спинку в полностью горизонтальное положение.
Вспыхнувшие было в смятенной Диминой голове опасения, что Лида пришла к нему из жалости, развеялись почти мгновенно, вместе со страхом, что у него что-то не получится. Тридцатилетняя медсестра знала, как получать удовольствие от процесса во всех его подробностях, и доходчиво, хоть и без слов, давала Диме понять, что она его – получает. Позже, вспоминая ту ночь, он так и не смог разъять ее на фрагменты: было ощущение трепетной силы в его руках, одновременно своевольной и покорной, было чувство, что его постыдное, неуклюжее тело вдруг полностью куда-то исчезло, растворилось, и было несколько картинок-вспышек, запечатлевших загорелую, почти слившуюся с темнотой палаты фигуру Лиды с двумя светящимися белыми пятнами восхитительно очерченных грудей.
Лида приходила и на третью ночь, и на четвертую. А утром пятого дня Диму выписали. Вопреки собственным ожиданиям, Дима не влюбился и никак не пытался связаться с медсестрой. На носу была первая полноценная сессия, и он целиком погрузился в учебу. А потом познакомился с Олей.
Падво, между тем, окончательно попутал берега. Начав с Британской империи, главной целью которой, по его словам, было принести закон и «цивильза-а-ацию» отсталым народам, он перешел ко Второй мировой, уравнял Сталина с Гитлером («разной у них, по большому счету, была только форма усов») и под общий возмущенный гул закончил тем, что присудил победу в ней союзникам – «дьфа-а-акто и дьюрэ-э-э». Странное дело, но Канарский, умевший мгновенно заткнуть и за гораздо меньшее, упорно молчал. Камера иногда давала его крупным планом: кубическое лицо ведущего казалось безмятежным; глаза он прикрыл и, вопреки обыкновению, ни разу не провел рукой по стриженной ежиком голове. Дима прекрасно знал цену шоу Канарского, ему самому, да и всем федеральным каналам – у него, с детства испытывавшего на собственной шкуре разницу между словом и делом, никогда не было особенных иллюзий насчет того, что происходит в России. Но сейчас он почувствовал болезненный укол: про его страну, какой бы она ни была, нагло врали, втаптывали в грязь то немногое хорошее, что хотя бы отчасти мирило его с действительностью.
Кажется, Оля тоже испытывала сильные эмоции, но иного характера. Дима уже знал ее достаточно хорошо для того, чтобы понимать, к кому относились слова про «пухлую гниду». Точно не к славонцу. И если Диму можно было назвать стихийным, урожденным противником системы, то Олина фронда носила вполне осознанный, интеллектуальный характер. Фейсбучный аккаунт с двумя сотнями друзей и полутора тысячами подписчиков, который она вела под псевдонимом Ольга Ненашева, каждые два-три дня пополнялся очередным эмоциональным постом, в котором Россия именовалась либо «дохлой империей», либо «Мордором», либо просто «этой страной». Раньше друзей было больше, но с некоторых пор Оля взяла за правило регулярно просматривать френдленту и без раздумий вычищать из нее всех уличенных в положительных или хотя бы нейтральных высказываниях об «этой стране». А этим безумным летом, когда Сборная каждой своей новой победой тысячами обращала самых упертых противников режима, Олина френдлента мелела на глазах.
– Совсем обленился, сволочь, – Оля отхлебнула из бутылки добрую треть. – Ничего нового придумывать не хочет. Опять подставной эксперт с отвратной харей, который как бы поддерживает оппонента, но при этом говорит такое, что бомбить начинает даже у либерастов. Аксиома Тревора для бедных. Точнее, для тупых. Быдло хавает и добавки просит. Смотри, сейчас его выведут под истерику кабана, а очкастый после такого станет совершенным зайкой.
Действительно, дождавшись пика общественного негодования, Канарский резко вскинул сжатую в кулак руку – жест, неизменно останавливавший даже самых зарвавшихся ораторов, сработал и на этот раз (возможно, немного поучаствовал и звукооператор, отрубивший микрофон славонца). Продолжая сжимать поднятый кулак, ведущий заговорил в своей фирменной манере: начав почти с шепота и умудряясь на каждом ударном слове удваивать громкость – так, что к концу своей короткой речи он уже орал в полный голос.
– Все вы знаете. Что свобода слова – главный принцип нашей передачи. Да. Каждый может говорить здесь все, что он думает. Это действительно так. Да. Свое мнение. Любые глупости. Даже подлости. Но не оскорбления. Нашей страны. Нашей истории. Наших героев. И вот мне сейчас говорит в наушник референт, что я не имею права никого прерывать. Останавливать. А если я это сделаю, меня могут тут же уволить. Что прямо есть такой специальный пункт в контракте. Да. Поэтому я хочу сказать всем. И нашему. Уважаемому. Гостю. Пусть! Пусть меня увольняют! Потому что есть вещи! Слова! Которые нельзя прощать никому! И я говорю: пшел вон! Вон из студии!
Падво (ударение на второй слог) уже волокли к выходу два здоровенных жлоба в черных джинсах и черных футболках, причем Диме показалось, что к моменту, когда они подошли, эксперт отъехал в кресле от стола и заранее приподнялся, чтобы изъятие прошло максимально комфортно. Выцветший Сергей Сергеевич старательно сливался с фоном.
– А завершит наше сегодняшнее обсуждение, – стремительно успокоившийся Канарский говорил уже совершенно нормальным тоном, – мнение еще одного эксперта. Итак, заслуженный историк-евразист, почетный академик РАЕН, исследователь быта протославян Бронислав Янович Радуга. Прямое включение с Клязьмы. Бронислав, вы нас слышите? Что вы как историк можете сказать о происхождении футбола?
– Непосредственно к материалу Зоркого мне добавить нечего, там все изложено доступно, – густо заокал бородатый Бронислав на фоне белых в крапинку стволов. – О позднейшем британском заимствовании славянской шмыг… шелыги имеется сразу несколько достоверных свидетельств. Я тут ничего нового не скажу. Однако в ходе исследований обнаружились интересные подробности, заставляющие пересмотреть происхождение самого слова «футбол».
– А что с ним? – поинтересовался Канарский. – Тут, кажется, все понятно: фут-бол, нога-мяч.
– То-то и оно-то, что и не нога, и не мяч! – обрадовался Радуга. – Многие почему-то забывают, что у древних русичей, когда они изобрели шелыгу, не было никаких мячей. Да и зачем они были нужны? Играли запросто, по сезону: зимой – пареной репой, зашитой в рогожу, а летом – молодыми дождевиками. Именно молодыми, несозревшими, потому что созревшие дождевики, как вы знаете, при ударе лопаются и все… того… обсеменяют. Мда. Так вот, английские путешественники впервые увидели игру в шелыгу летом, когда русичи по теплому времени играли в одних портках. Очень коротких спортивных портках, прошу заметить. Потому что попробуй-от в длинных побегать или того пуще – пнуть дождевик. Не шелыга будет, а смех один.
– Так…
– А теперь вспомним, что у слов «фут» и «бол» несколько значений. Фут – это еще и мера длины, размера. Тридцать сантиметров, – Радуга сделал характерный рыбацкий жест. – А «бол», вернее «болс»… Ну, все знают. – Он обвел руками невидимый круглый предмет размером с грейпфрут.
– То есть англичан поразила прежде всего не сама игра, а скорее игроки?
– То-то и оно-то! Поразили, еще как! Не видали они такого! Потому и назвали не «футбол» вовсе, а «футболс»! А последнюю-от буковку потом того… потеряли.
Студия неистово загрохотала.
– Верю! – воскликнул Канарский, дав публике пошуметь вволю. – Вот прямо вижу, как они смотрят, смотрят, а лица у них вытягиваются, вытягиваются! Хотя казалось бы – куда уж больше? Спасибо, Бронислав! Уверен, что через пять дней наши парни покажут именно такой «футболс». Тридцатисантиметровый!
По глазам ударили яркие цвета заставки, торопливо забулькала реклама.
– Га-га-га! Тридцатисантиметровые русские шары! Глубинный народ Мордора в восторге! – Оля хлебнула из бутылки, с ненавистью глядя в экран. – Представляешь, сколько их прямо сейчас гогочет? Сидят под драными коврами в своих вонючих норах, с водочкой, с пив… с «Балтикой» своей любимой, и гогочут. Наш-то как приложил англичашек! Так их, аристократов сраных! Рабский менталитет! Ах, Митя, ты ведь не понимаешь, как тебе повезло: ты тут все время, присмотрелся, принюхался, привык. Ты себе не представляешь, каково это – каждый раз возвращаться вот во все вот в это из нормального мира. Знаешь, еще в самолете, на посадке, сразу видно, кто отсюда: лезут молча, морда кирпичом, если, конечно, не успели еще поддать, всех расталкивают. Главное – успеть все свои баулы по полкам распихать, не глядя – лежит там уже что-то или нет, а если не лезет, кулаком утрамбовать! Меня-то, слава богу, давно уже за местную не принимают, я со стюардессами только по-английски говорю. А потом уже в Шереметьево стоишь среди всех этих рож и думаешь: «Оля, ну вот зачем ты вернулась? Что ты тут забыла?» А потом вспоминаешь: потому что должна. Потому что вот пишется здесь действительно лучше всего. Ты знаешь, Мить, единственное, что остается делать в этой стране, – это писать.
О том, что Оля пишет роман, Дима знал с первого дня знакомства. Жанр его она определяла как ироническую сагу в технике реверсивного нарратива, а в основе сюжета лежали отношения молодого бойца Росгвардии и его возлюбленной – бунтарки с хризолитовыми глазами и сложным характером. Боец, укушенный на разгоне митинга влезшим на мачту городского освещения оппозиционным школьником, проходит долгую череду эстетически-нравственных метаморфоз и в конечном итоге духовно оборачивается. Больше о романе ничего известно не было, поскольку Оля наотрез отказывалась показывать хоть что-то из неоконченного произведения.
Большинство Олиных подруг и знакомых тоже писали, довольствуясь, впрочем, малыми формами, так что все их совместные выходы поровну делились между посиделками в «Жан-Жаке» и походами на авторские чтения или презентации сборников рассказов молодых авторов, изданных в складчину тиражом в пару сотен экземпляров. Просто вдвоем они почти никуда не ходили, и временами Диме приходило в голову, что Оля, возможно, держит его при себе отчасти в качестве необычного аксессуара, выгодно подчеркивающего личные качества владелицы, которым можно пофорсить перед подругами. Чего-то среднего между новым айфоном и одним из африканских детей Анджелины Джоли. Видимо, три ночи с Лидой не то что изменили его – человек меняется крайне редко, если это вообще возможно, – а скорее активировали какую-то глубинную часть его личности, прежде спавшую. Потому что если Дима доапрельский от подобных мыслей гарантированно стал бы конченым неврастеником всего за пару ночей, то Дима нынешний просто допускал такой вариант отношений как один из вероятных – и, возможно, не самый плохой.
Последняя презентация запомнилась Диме особенно, потому что там его осенило пусть небольшое, но самое настоящее откровение. Проходила она в районе Чистых прудов в одной из отреновированных городских библиотек, облепленной стикерами с цитатами из классиков, бородами, очками, больше всего похожей на крафтовую пивоварню, только без пива. Миновав утопленный вровень с тротуаром вход с автоматическими дверями, Дима поразился обилию публики: зал, хоть и небольшой, оказался почти полным. Авторов на этот раз было целых восемнадцать; каждая зачитывала по одному из своих рассказов, вошедших в книжку. Дима, побывавший уже на нескольких подобных сходках, незаметно любовался сидевшей рядом Олей и мысленно загибал пальцы. Фраза «пусть обо мне говорит моя проза», за которой следует десятиминутное повествование о творческом пути автора, чьи сочинения еще в школе вызывали восторг одноклассников и ярость косной русички, – есть. Рассказ от лица кошки, обожающей свою стройную хозяйку с крапивными глазами, – имеется. Рассказ из серии «треп с подругой за бокалом красного о постаревших и поглупевших родителях с неожиданно трогательной концовкой» – ну а как же. Смешные зарисовки из офисной жизни немного неловкой, но очень милой и острой на язычок героини с глазами цвета травы – сразу в двух вариантах. Как только чтец замолкал, раздавались дружные аплодисменты, становившиеся, впрочем, с каждым разом несколько тише, потому что вместе с ними из зала утекали два или три человека – группа поддержки отстрелявшегося автора. Олина подруга выступала предпоследней, так что он сидел и слушал, слушал, слушал.
И вот на исходе второго часа, между любовной историей на фоне изуродованной Москвы под названием «Принцесса и оленевод» и юмореской «Кракозямба» о первых робких шагах бойфренда героини в искусстве кунилингуса, у Димы в голове неожиданно и четко, как на вокзальном табло, высветились три слова: «Графомания – это убийство». Несколько минут он любовался жестокой красотой фразы, не пытаясь ничего осмыслить, а потом – тоже внезапно, разом – ему открылся безупречный силлогизм, раскрывающий ее глубокий смысл. В самом деле, когда человек читает или слушает текст, сам он в это время как бы не существует, временно растворяясь в повествовании, отдавая тексту кусочек своей жизни. Хорошие тексты дарят взамен новые идеи, очень хорошие – новые ощущения, гениальные тексты не мелочатся и не церемонятся, грубо вбрасывая читателя в новые состояния, о существовании которых он раньше и не догадывался. А графомания просто отбирает у человека время его жизни, не давая взамен ничего. И если графоманский роман, на который у читателя уходит в среднем шесть часов, прочтет сто тысяч человек, одна 70-летняя жизнь будет загублена целиком. Графомания – это убийство.
В телевизоре начались длинные вечерние новости, разумеется, тоже туго набитые футболом. Мелькнул короткий репортаж из Тоткинской больницы под заголовком «Все правильно сделал»: Остапченко в накинутом поверх тренировочного костюма белом халате под вспышки фотокамер входил в палату к восстанавливающемуся после травмы Арти Фишалю. В руках у него были сетка с апельсинами и большой круглый букет ярко-розовых роз в кокетливой кружевной обертке. Лежащий в кровати Арти, с правой ногой, заключенной в сложный экзоскелет из блестящего белого пластика, заметно дернулся при виде вошедшего, но в следующих кадрах уже белозубо улыбался и тряс руки всем: врачам, медсестрам, нападающему, неизвестно откуда взявшимся нарядным девочкам с бантами и шариками.
– Прогнозы врачей самые благоприятные. Как говорят у нас, до свадьбы заживет! – закончила сюжет диктор с радушной улыбкой и тут же посерьезнела. – Через несколько минут мы с вами снова переживем лучшие моменты триумфального выхода сборной России в финал. Но перед этим – еще один важный сюжет.
На экране появились кадры вчерашнего полуфинала, точнее, перерыва между таймами, потому что на поле, в самом его центре, стоял всего один человек – снова Канарский. Кажется, в том же самом костюме, в котором только что щеголял в студии. Он вещал в знакомой уже позе, подняв сжатую в кулак руку; черная гарнитура делала его похожим на пилота частного вертолета.
– Наши парни сейчас отдыхают. Готовятся ко второму тайму. Я видел… мы все, затаив дыхание, смотрели, как фантастически, героически они играли в первом, и я уверен, что победа будет за нами! Тут и говорить не о чем! Но сейчас я вышел, чтобы поговорить не о футболе. Я вышел сказать спасибо! Огромное спасибо всем, кто участвует в нашей благотворительной акции «Скатертью по жжж… жарко сегодня в Питере!». – Подождав, пока смех и аплодисменты на трибунах стихнут, Канарский продолжил: – Во всероссийской благотворительной акции «Скатертью дорога», чей генеральный спонсор и устроитель, как вы уже наверняка знаете, «Жменьков-банк». И на счете акции уже семизначная сумма! Напомню на всякий случай, зачем и для кого мы собираем деньги. И отвечу на вопрос, который мне задали уже очень многие: а почему эта акция называется благотворительной?
Оператор взял общим планом «Трибуну предателей», длинный аквариум с толстыми, в два сантиметра стеклами, в котором на расставленных с большими промежутками стульях скрючились семь жалких фигур. С торцов этот групповой хрустальный гроб охраняли два рослых казака, стоящие по стойке «смирно» с шашками наголо, а над ним на электронном табло светилась красным собранная сумма. Камера задержалась на числе, потом план поменялся на крупный и плавно перешел от одного аквариумного обитателя к другому, ненадолго задерживаясь на каждом.
– Мы собираем деньги вот для этих вот… как их назвать? Граждан? Хотя какие они, к черту, граждане? Для этих неграждан! Да… Деньги на то, чтобы они могли уехать из нашей страны, нашей России – куда угодно! К чертовой бабушке! Туда, где их согласны будут терпеть. Потому что мы терпели их долго. Мы это умеем. Но даже нашему терпению пришел конец! Скажу честно: лично я, и не один я, считаю, что им самое место – в тюрьме! И еще совсем недавно они там и находились, но вчера личным указом Президента, – оратор разжал ненадолго руку и простер ладонь к небу, – были помилованы. С одним условием: в течение 48 часов после финального матча, после нашей победы – вон из России! Вон!
Стадион подхватил последнее слово и волной прокатил по периметру. Казаки-охранники вдруг ожили и сделали неожиданное: раскрыли зонтики. У одного он оказался черным, у второго – пестреньким, сине-лиловым.
– И теперь мы собираем деньги им на билеты в один конец и на жратву, чтобы они там не подохли с голоду, пока ждут грантов. Все уже поняли, почему эта акция благотворительная? Потому что она на благо! На благо России! Насколько чище тут станет воздух! – Ведущий сделал паузу, вынул из кармана лаковую плитку смартфона и продолжил: – Должен признаться. Мне стыдно! Я готовился к эфиру, замотался – и не успел сам перечислить деньги. Я перечислю их прямо сейчас. Ровно тридцать тысяч. Тридцать сребреников! За три секунды! Потому что с помощью онлайн-приложения «Жменьков-банка» в своем телефоне вы можете переводить деньги, оплачивать счета и управлять вкладами буквально за секунды. «Жменьков-банк»: удобно, быстро, безопасно!.. Так… Тут можно добавить комментарий. Пишу. Пусть им обязательно купят новую обувь и заставят переобуться в аэропорту. И к кадкам с растениями пусть их не подпускают! Чтобы никто! Из них! Не посмел! Забрать с собой! Ни щепотки! Нашей! Земли! Вон из России!
«ВООООООН!» – весь стадион слился в одну разверстую гласную. Орали даже трибуны с иностранными болельщиками. Тут же стало понятно, зачем казакам зонтики: на «Трибуну предателей» обрушился град из скомканных бумажек, яблок, недоеденных хот-догов, пластиковых бутылок и печенья.
– Нормально выходит, – Оля загибала пальцы, что-то подсчитывая в уме. – С учетом того, что за три дня им накидают еще три раза по столько же. Повезло, нечего сказать. Кто они тут? Режиссер, который какую-то муть, если честно, ставил раз в год, препод, которого отовсюду поперли, журналистка-неудачница… Сейчас им ничего не грозит, их тут будут охранять круглые сутки. А в Европе встретят как героев, мучеников. Борцов с режимом. И главное, не надо ничего ни жечь, ни приколачивать. А может, кстати, вместе с ними еще и сборную отправят. В полном составе, во главе с этим их лысым.
– Почему сборную?
– Митя, ты что, правда думаешь, что они выиграют? У славонцев? Что им этот ящик с сушеными костями поможет, который они таскают на каждый матч? Нетленный Етислав, покровитель русского футбола? Да они сольют всухую. Потому что в дохлой империи все всегда так и заканчивается: сначала все прутся, потом ищут предателей, а потом сливают всухую. А в промежутках бухают. Ты думаешь, все эти иностранцы – они действительно приехали на футбол смотреть? Или, может, на Россию, поднимающуюся с колен? Они в заповедник приехали. В зоопарк перед самым закрытием – посмотреть на знаменитую колонию бешеных макак, пока те еще не отмудохали друг друга и не разбежались. А то, что пока еще зовут иногда на всякие встречи и переговоры, руку жмут – так и обезьяне руку жмут. Гринпис какой-нибудь. А потом бегут к раковине с бактерицидным мылом. И правильно делают. Обезьян можно бояться, можно жалеть, можно их даже любить. Можно держать дома, если запах не смущает. Но вести дела с обезьянами будут только психи.
Оля погасила пультом экран, обняла Диму за плечо, придвинулась почти вплотную. Меньше часа назад он мечтал только об этом.
– Митя, ты такой… хороший. Ты очень хороший. Мне плевать, что кто-то там может подумать. Пусть думают что хотят. Пусть смотрят. Пусть! Я к тебе отношусь как к совершенно нор… обычному человеку. Митя, ты такой хороший… Такой наивный. Ты правда веришь, что тут может быть… что-то? Вообще? В этой стране?
Со стены, из волшебного черного зеркала на Диму, только что все понявшего и об Оле, и о том, зачем он ей был нужен, смотрел двойник. Смотрел угрюмо, с вызовом. С чем-то таким в темных, сверкающих под мощными надбровными дугами глазах, чего не понять никаким олям на свете. Нелюбимый, ненужный, многократно отвергнутый и обсмеянный, с детства привыкший к шепоту за спиной, то фальшиво сочувственному, то откровенно злорадному, к тому, что любая дверь, любой порог может превратиться в непреодолимое препятствие. Дима был им, а он был Димой.
Дима увидел все таким, каким оно было на самом деле. Он сидел в кресле в прокаленной солнцем комнате, комната была обернута в старое высотное здание, окруженное горячим золотисто-зеленым городом – сердцем древней страны, которую душным кольцом охватывал остальной мир, скрытно-враждебный, заносчивый, мелочно недоброжелательный. Страна расправляла свои могучие плечи, и Дима в точности повторил это движение, исполненное скрытой мощи. И понял, что рядом, схватив его влажной рукой и дыша ему в лицо пивом, сидит поддатая девка с кургузой задницей, короткими ножками и темными кругами под мышками.
Оля вдруг заметила, с каким выражением смотрит на нее Дима, и запнулась на полуслове. Глаза у нее округлились.
– Меня! Зовут! Дима! – крикнул он прямо в испуганное лицо, стряхивая с плеча потную ладонь. – А мою страну – Россия, сука! А теперь – пошла вон! – И торжественно, церемонно даже ткнул кулаком в бледную харю. Оля болезненно ойкнула и выронила бутылку. Дешевое мексиканское пойло, неохотно пенясь, потекло по паркету.
Круто развернувшись на месте, Дима налег на колеса, толкая кресло вон из комнаты. Он старался двигаться как можно более плавно, чувствуя себя полным сосудом, боясь расплескать ощущение абсолютной правоты и выполненного долга. Никогда еще ему не было так хорошо и никогда еще он так остро не сожалел о своей болезни: по-хорошему, выдать ей надо было с ноги.
Глава 23Защита Феева
Москва. 102 дня до финала
Впервый четверг апреля левый полузащитник сборной России по футболу Виктор Феев, входя в пока еще свой дом, подумал, что, в конечном счете, все не так плохо, как могло бы быть, и что, при прочих равных, любой другой на его месте обязательно испортил бы все дело. Виктор был аккуратен. Прежде всего, за полчаса до этого, в машине, он решил, что скажет жене. Ничего лишнего – только то, что нужно. Лишнее он, мысленно скомкав, выкинул в воображаемую урну. Улыбнувшись хорошему броску, он перешел к вопросу о деньгах. Как раз включился красный на светофоре – машины одновременно остановились, и Виктор прежде всех.
Денег он сразу предложил ей много. Конечно, пока только в голове – и только мысленные деньги. Толстая пачка денег на старом кухонном столе. Ее благодарно широко раскрытый рот и глаза, тоже во всю свою ширь благодарные. И как будто кричащие: «Мне эти деньги даром вообще… Мне ты и только ты нужен! А все остальное – веником и под ковер, глаза б мои это остальное…» А он, конечно, откажется: решил – значит решил, окончательно и бесповоротно.
Загорелся зеленый. По улицам шли люди, еще не успевшие с зимы снять куртки, и казалось, что это идут куртки, а людей нет вовсе. Было холодно, темно и сыро – даже в салоне сыро. Машины позади Виктора гудели, улица к перекрестку сузилась, объехать или перестроиться не получалось. Так было уже довольно долго, машины встраивались друг за другом, гудели, становилось тесно. Виктор положил голову на руль, рядом с руками, закрыл глаза – и в очередной раз попробовал все вспомнить. Почему все получалось так ужасно глупо, и, главное, как он упустил момент, когда это началось, когда это еще можно было исправить. И останавливался он тогда только на красный – а на зеленый ехал. И не придумывал за жену слова. Ему больше не хотелось ничего представлять, воображать, не хотелось никого обманывать.
Вдалеке послышалась песня. То ли по радио, то ли на улице. А может, просто кто-то так ругался. Виктор Феев подумал, что время от времени останавливаться и размышлять полезно и уж точно лучше, чем не останавливаться и совсем не думать. И он поехал дальше, улыбнувшись.
На углу Лесной, в одном из тех больших домов, в которых магазины, кулинарии и кафе успевают закрыться прежде, чем туда заглянет первый посетитель, жила семья Феевых. Сам Виктор Феев был знаменитостью и, хотя время от времени его и раньше узнавали (правда, не дома – для соседей он всегда был безработным), чем ближе к чемпионату мира по футболу, тем чаще случайные прохожие, заметив на улице знакомую фигуру, останавливали его с просьбой на чем-то расписаться. Феева, как человека не очень разговорчивого, это вполне устраивало. Его жена Арина с детства мечтала о кино, но после рубежа в двадцать лет, совпавшего с рождением ребенка, оставила не только эти планы, но будто бы и стерла все, бывшее до Виктора – до его ребенка и его футбола. Не было ни дня, чтобы Арина не жалела о том решении. А вместе с ней и Виктор.
Их сын Сережа не был похож на ребенка этих двух людей. Сережа любил читать. Читал он все время: в папиной машине по дороге в школу; на уроках, спрятав под партой книгу; за ужином, обедом; перед сном и только встав с постели. Книги он выбирал по принципу больших, умных названий. Так, например, «Критику чистого разума» он прочел за день, а «Братьев Карамазовых» бросил на середине. Было большой удачей заметить на улице худого некрасивого мальчика с книгой в руках и признать в нем сына футболиста Феева. Ему было семь лет, и далеко не все жильцы большого дома на Лесной видели его хотя бы раз.
Виктор топтался у порога и смотрел на дверь. В предбаннике горела только одна желтая лампа – прямоугольная, сплющенная по краям. Время от времени она мигала, и в темноте теряли очертания предметы. Маленькие ботиночки и взрослые сапоги валялись рядом с желтым мусорным пакетом. Пришедшему с холодной улицы Фееву, в пальто, перчатках, с повязанным на шее шарфом, было душно. Пахло огрызками и недожеванной едой. Виктор повел шеей, попробовал вздохнуть и, быстро выругавшись, снял шарф. На двери искусственные трещины сходились к глазку. С улицы послышались сирена и чей-то гулкий смех. Не было никого на много километров, кто мог бы подсказать Виктору Фееву, что делать, говорить и как себя вести, когда он войдет в эту дверь. Он сжал кулаки, закрыл глаза и постучал.
– Ты поздно.
– Там стоит все.
– Есть будешь?
– Давай.
Вдвоем они, не отрываясь, глядели на микроволновку. Внутри медленно, с гудящим звуком, кружилась тарелка с макаронами. В соседней комнате чихнул Сережа. Микроволновка щелкнула, тарелка с макаронами остановилась, и Виктор с женой одновременно моргнули. Арина положила перед мужем еду и встала у телевизора, напротив.
– Спасибо. А ты?
– Мы ели уже, – Арина включила телевизор, переключила несколько каналов и снова выключила, – не знали, когда вернешься.
– Понятно.
Сережа снова чихнул. Арина не двигалась, будто чего-то ждала. Виктор посмотрел на тарелку и громко начал говорить то, что готовился сказать за полчаса до этого, в машине:
– Нам надо поговорить.
– Да, да, – Арина не смотрела на него, – ты ведь уже продумал все? Неважно. Сам решай, ради бога. Только не говори ничего.
Виктор не думал, что разговор будет таким. Волнуясь, он всегда представлял себе футбольный мяч – летящий не в ворота и даже не к его ногам, а просто низколетящий над полем. Сейчас мысленный мяч в голове Феева лежал в траве. Арина вложила руки в карманы брюк и тихо, на выдохе, сказала:
– Надоело.
– Квартира за тобой, точно.
– Хватит уже.
– Нет, я… – Махнув рукой, Виктор задел тарелку и начал собирать упавшие макароны с пола.
– Да поняла я. – Арина посмотрела прямо на Феева. – Сережа остается со мной.
На улице загремел трамвай, несколько людей ему вдогонку неразборчиво что-то закричали. Виктор убрал тарелку и, нахмурившись, посмотрел на Арину. Из всех мыслей осталась только мысль о сыне – необдуманная и нерешенная. Виктор Феев думал, что был готов поступиться всем, лишь бы оставить в голове один футбол. А сейчас он почувствовал, что без Сережи там будет то ли чересчур тесно, то ли, наоборот, слишком просторно. В общем, как-то неправильно и глупо. Тихо, глядя прямо на жену, Виктор сказал:
– Не могу. Сережа мой тоже.
– Да какой он твой, господи.
– Арин, нельзя так, я не могу. Мне Сережа нужен.
– Я тебя останавливаю, что ли? Иди сам у него спроси. Или тебя благословить? Можешь Королю своему, или как там его, – Арина говорила быстро, широко открыв глаза, – позвонить, посоветоваться. Я же подожду! Времени – вагон, буквально!
– Истеричка.
– Козел.
Виктор Феев, шумно отодвинув стул, встал и пошел мыть руки. Над умывальником, глядя в свое лицо, Виктор услышал, как жена, крича, что-то кинула на стол. И в тот же момент подумал: если напоминать себе почаще, что есть люди, которым жить гораздо сложнее и глупее, то и его жизнь станет намного легче и интересней. Виктор Феев помыл руки и, улыбнувшись своему красивому отражению в маленьком зеркале над раковиной, вышел из ванной.
Семь лет назад, решив, что скоро в их прежнем доме станет тесно, Феевы переселились в новую квартиру. В день переезда Виктор и Арина совместно приняли два решения, предопределившие судьбу их сына, – его назвали Сережей и заочно посвятили в футболисты. И в тот же день Арина заказала обои с амазонскими графитными мячами, а Виктор – подоконник в виде футбольных пластиковых ворот. Спустя семь лет, входя в комнату Сережи и пытаясь подобрать верные слова для разговора, Виктор Феев подумал, что подоконник можно было и не менять.
Сережа, до этого отвлекшийся на разговор родителей, пытался заново найти в книге место, где остановился. Место не находилось, буквы сливались в одно большое и непонятное предложение. Книга была новая – «Дао дэ цзин». На обложке старый китаец, сидя на осле, смотрел куда-то далеко и улыбался. Сережа протер глаза. Он сидел у приоткрытого окна, положив голову на свой футбольный подоконник. Сережа смотрел на потолок и думал о китайцах. Ему очень хотелось встретить какого-нибудь одного китайца, чтобы спросить, как они все-таки смотрят. Это ведь ужасно неудобно – все видеть будто через щелку. А может, в Китае все сплющенное: дома, машины, школы? Тогда, конечно, понятно. В комнату зашел Виктор – Сережа опустил голову и притворился, что читает.
– Привет. – Феев, сложив руки на груди, облокотился на дверь. – Как день?
– Читаю.
– Да я вижу. Поздоровался бы хоть, весь день не виделись.
– Привет. – Сережа чихнул.
– Будь здоров. И не скучал совсем?
С улицы послышался приглушенный смех. Виктор закрыл окно и посмотрел на сына.
– Жарко будет, – Сережа не поднимал голову от книги.
– Ты не простудился? Чихаешь.
Виктор забыл не только все слова, которые готовил для этого разговора, – он, кажется, забыл все слова совсем. На ум ничего не приходило. Сережа опустил книгу и посмотрел на отца. Громко, как будто говоря о чем-то неважном, он спросил:
– А о чем вы там сейчас с мамой говорили?
– Ты слышал?
– Немножко, – Сережа снова спрятал за книгой лицо.
– Короче. Мы с мамой… Хотим пожить отдельно. Попробовать. Понимаешь?
– Это из-за футбола этого твоего?
Сережа опустил книгу. Съежившийся, худой – иногда Виктор боялся, что стоит моргнуть, и сын исчезнет, будто его и не было никогда. Виктор улыбнулся.
– Ну почему из-за футбола. Просто, – Виктор подошел к Сереже, – мы устали друг от друга. Вот ты когда-нибудь уставал от кого-то?
– Только глупые устают. – Сережа снова чихнул.
– Будь здоров. Ну, значит, мы с твоей мамой очень глупые.
– Нет, это только ты дурак. – Сережа встал со стула и подошел к двери. – С мячом своим только играешься, и все. А больше не умеешь ничего!
Виктор Феев посмотрел сквозь сына – на подоконник в форме футбольных ворот. Спустя семь лет он больше был похож на связанные сеткой пластиковые трубы. И стены в комнате – с футбольными графитными мячами. Они почти не изменились. Виктор стиснул зубы и закрыл глаза. Ему представились смех Баламошкина, и тренер с громкими красивыми словами, и Царьков. Виктор хотел поделиться этим с сыном: людьми, красивыми словами, болельщиками на стадионах, самими стадионами, прожекторами. Закрыв глаза и глубоко вздохнув, он начал говорить:
– Сереж, футбол…
– Херня этот твой футбол!
В комнате становилось душно. Виктор подумал, что зря закрыл окно – в конечном счете здесь просто станет нечем дышать. Арина возилась на кухне, громыхали сковородки, и включался-выключался телевизор. Сережа сжал кулаки и старался не поднимать на отца глаза.
– Не ругайся. Понятно? – Виктор почти кричал. – С мамой хочешь жить?
– С мамой, – Сережа сказал уверенно, но тихо.
– Понятно. Херня… Живи, что. Эгоист мелкий.
– Сам такой. Гад.
– Ты что говоришь? Понимаешь, что говоришь, вообще? – Виктор подошел к Сереже, поднял руку, но быстро убрал ее в карман. – Я закончил этот разговор.
И Феев вышел из комнаты. Сережа стоял у двери и думал о китайцах. Интересно, а бывают ли китайцы в очках? В очках, наверное, их глаза должны казаться больше. А вместе с глазами и все остальное: дома, машины, школы.
В четыре часа ночи Виктор Феев встал с постели и подошел к окну. Светало. Сын снова спал в их с женой постели – в своей ему снились кошмары. Виктор тихо оделся, достал спрятанные под шкафом сигареты и вышел на улицу. До Чемпионата оставалось всего два месяца.
Он снял пальто, вытащил из пачки сигарету и закурил. За домами поднималось солнце. Фееву захотелось с кем-то поговорить – казалось, если этого не сделать, то все останется как прежде, непонятно, глупо. Можно было написать Царькову, но Виктор и так советовался с ним слишком часто, к тому же – поздно, ночь. А больше будто бы и некому. Из всех знакомых у него остались только футболисты. Феев выпустил дым от сигареты в воздух. Сквозь серый густой свет Виктор видел похожие кирпичные дома, синие знаки на дороге, вывески. И снег. Он появился как-то совершенно незаметно и так обыкновенно, почти что скучно, шел уже давно. Снег падал часто, сильно – и вот уже вся Лесная улица вместе с большим домом на углу и всеми остальными похожими кирпичными домами была покрыта снегом. Виктор поднял голову с белыми от снега волосами и улыбнулся. Глядя на апрельский снег, Виктор Феев подумал, что если, несмотря на снятое пальто, снег продолжает идти в апреле, то и он как-нибудь справится с разводом, Чемпионатом мира по футболу и со всей своей, в сущности, неплохой и не такой уж бесполезной жизнью. И, бросив окурок в рыхлый снег, он вернулся обратно домой.
Глава 24Кринжово
Кринжово – Москва. Финал
На трибуне C сидел мужчина солидного телосложения. Футболка, натянувшись на животе, раскрывала не совсем спортивный образ жизни болельщика. Она предательски ползла вверх, обнажая то, что обнажать не стоило. Горизонтальные красно-сине-белые полоски спереди неаккуратно сморщились. Сзади эти же цвета, только вертикальные, пока еще могли показаться опрятными. Красные атласные штаны блестели в свете лужниковских прожекторов, на левом колене расплылось грязное пятно неопределяемого цвета. Его ноги в высоких белых кроссовках с аккуратно завязанными шнурками непрерывно отбивали асинхронный ритм. На голове мужчины, непонятным образом сохраняя равновесие, высился огромный контейнер с пивом. Заполнен контейнер был только наполовину. От него прямо к толстым губам мужчины тянулась тонкая трубка. Прозрачный сосуд каждый раз опасно наклонялся, когда его владелец обращался с очередным комментарием к соседям. Он покачивался, грозясь излить содержимое на своих жертв, несмотря на крышку сверху. Пивосос, впрочем, беспечно вертел головой в разные стороны, стараясь и уследить за перипетиями матча, и успеть донести свои мысли до присутствующих:
– Много там всякого народу. Но такие вот, как славонцы, – говорун, брррыкая и вздрагивая плечами, передал свое отношение ко всем славонцам, – неприятные. В рейтинге доставучести занимают второе место. После тевтонцев. По любому поводу будут к тебе приставать. То на шведском столе еды недостаточно, то сигнал wi-fi слабый, то постельное белье в номере не каждый день меняют. – Мужчина доверительно посмотрел на семейную пару, сидящую слева от него. – Вот вы! Да, вы. Вы дома у себя каждый день белье меняете? – с интересом вгляделся в молодые лица и, не дождавшись ни ответа, ни даже взгляда, продолжил перечислять вражеские недостатки: – У бассейна только после того, как повесили объявление на славонском, полотенца пропадать перестали.
Не делая никакой паузы после обвинения славонцев в воровстве отельных полотенец, пузан перенес внимание на трубку. Громко посопел, раздувая и без того огромные ноздри, и на пару секунд окосел, сфокусировав взгляд на колесике, которое открывало доступ к напитку. Все лицо его в этот момент выражало расстройство чувств. Мужчина как будто с сожалением задумался о том, что вот, мол, с кем приходится в игры играть… Наконец он покрутил колесико, и к его губам по трубочке побежал шустрый янтарный поезд. Мужчина, как и каждый раз, когда отпивал из своего контейнера, потопал кроссовками по бетонному полу и, блаженствуя, прикрыл глаза. Щеки надулись, кадык тактами отмечал количество проглатываемого пива, правая рука при этом производила движения, похожие на движения дирижера, управляющего симфоническим оркестром. Напившись и негромко, но акцентированно рыгнув, он медленно открыл глаза. Впрочем, не до конца. И такими вот почти открытыми посмотрел на поле:
– Мы работаем на рост, а они на нарост.
Окружающим эта фраза была уже знакома. А вот смысл ее… Смысл оставался загадкой. В предыдущий раз она, кажется, относилась к врачам. (Тогда как раз на поле выбегала медицинская бригада сборной Славонии.) Но утверждать это со стопроцентной уверенностью было нельзя. Впрочем, соседи мужчины по трибуне не очень внимательно следили за пьяноречивцем. Тем более что некогда им было вдумываться. До конца игры оставалось пятнадцать минут, и то, что Сборная ведет 3:2, притягивало к событиям на поле неотрывно. Высокий молодой блондин справа привстал, да так и застыл в полуприседе. Он был похож на робота, у которого внезапно кончилась зарядка. Простояв в таком положении довольно долго, блондин вернулся в кресло только после того, как мяч ушел за боковую. Россия отчаянно отбивалась и была в нескольких шагах от успеха, надо просто выдержать. С неуверенностью и опаской примеряли сейчас на себя ее граждане позабытое чувство большой победы. Победы не когдатошней, которой привыкли гордиться, а сегодняшней, гордиться которой еще только предстояло. Надеялись, что предстояло. Весы истории слегка качнулись в сторону несчастной и всеми нелюбимой страны. Осталось их только удержать.
– А у нас так всегда – никакого выбора! Господи, – пьяно умилился мужчина, – из кого там было выбирать-то… Э-эх… Из Кудабежатьшвили, Колуна и Деревянова? Хе-хе-хе… Не, ну Вайсберг еще есть. Выбор, етить его… И вот, кстати, когда выбора нет, у нас значительно лучше получается. Сейчас вот гнем, славатегоспади, этих злавонцев. – Левая, свободная, рука указала на поле, правая придерживала шланг.
После такого спонтанного поворота в повествовании, кивком отбросив длинные, по плечи, волосы назад, мужчина попытался выпрямиться. Сделав пару не очень удачных попыток, он криво улыбнулся, опять развалился в кресле и продолжил:
– В Отечественную Европа получила по полной программе. Потому что разозлили, потому что первые начали… В девяностых предел настал. Выбирай – не хочу… Зато теперь! Мы же кто? Мы – Россия! У нас миссия… Ну не такая, как у этих… Ну вы меня поняли… У них своя. А у нас своя. – Последовала небольшая пауза. – У нас величие. Нас нельзя по живому… Мы молчать не будем. Это пусть некоторые, всякие, под Ротшильдов, или кто у них там самый крутой, ложатся. А мы… Мы – это мы!
Мужчина потряс кулаком в воздухе. И тут же, словно в подтверждение его слов, как бы повинуясь его команде, все повскакивали с мест, стараясь получше разглядеть момент, в котором Баламошкин с Остапченко убежали против двух защитников славонцев. И должны были решать судьбу противостояния. Забей они, и времени отыграться у противника почти не осталось бы. Евгений сместился вправо и увел за собой обоих защитников. Навстречу ему выскочил Поводженчик. Оставалось только отдать точный пас на бегущего параллельным курсом Баламошу – забить в пустые может любой… С трибун неслось многотысячное «ну… НУ… НУ!!!». Весь тренерский штаб славонцев и вся их скамейка запасных с ужасом наблюдали за надвигающейся на их ворота судьбой. Иван активно жестикулировал, показывая, куда именно он ждет пас. Но Остапченко решил сыграть момент до конца. В попытке уйти от ближайшего защитника он протолкнул мяч еще дальше, и с правой, вложив в удар всю силу, бахнул в ближний угол.
В «Ювентусе» плохих вратарей не держат. И никогда не держали. Поводженчик успел перекрыть ворота. Мяч он отбил и левой рукой, и левой ногой. Со звонким «ты-дым-щ» тот полетел обратно, в сторону Остапченко, вращаясь и уходя чуть выше головы нападающего сборной России. В пылу борьбы Евгений не успел сориентироваться и остановил его руками. Момент, который мог бы принести этой сборной и этому нападающему мировую славу, был безвозвратно потерян.
Вслед за тем, как разочарованная публика опять расселась по креслам, где-то сбоку послышалось вначале несмелое, а потом нарастающее «Россия! Россия!! Россия!!!». В эпицентре скандирования стояли двое в высоких кокошниках, мужчина и женщина средних лет. Они кричали громче всех. У мужчины в поднятой вверх руке был зажат хот-дог. Надкушенная сосиска уже наполовину вылезла из булки и тряслась в такт скандированию, с каждым разом увеличивая амплитуду колебаний. Наконец, размахнувшись, мужчина в кокошнике резко бросил недоеденный символ болельщиков в сторону поля. Отмечая траекторию полета, несколько капель горчицы и кетчупа упали на зрителей передних рядов. До края поля было недалеко, и хот-дог вполне мог бы приземлиться под ноги бегущих в очередную атаку славонцев. И, возможно, в общем шуме и гвалте его падение просто бы не заметили. Но тут сидевший до этого неподвижно больше часа стюард вскочил со стула и в высоком прыжке поймал сосиску-нарушителя. Прыжок этот был настолько удивителен, что зрители тут же захлопали, закричали: «Молодец!» и засмеялись. Стюард внимательно рассмотрел, что именно он поймал, и выбросил хот-дог в стоявшую неподалеку урну.
– Мы работаем на рост, а они на нарост.
Сделав пару глотков, мужчина в атласных штанах опять заговорил:
– Это ничего. Это мы только силу набираем. Мы упорные. Наша правда в величии, а величие наше – в мире. Во всем мире. Они думают, мы их хакаем. А нам это и даром не нать. Они уже просто не знают, куда от нашей логики бежать. Потому что это ло-ги-ка. Мы наивны, но не лицемеры. У нас такая глубокая душа, что любое западное сыкло в ней просто утонет. Вот поэтому они наших девчонок так любят, – неожиданно закончил мужчина и почесал оголившееся уже выше пупка брюхо.
На поле между тем пошла настоящая заруба. Вышедший на замену Аро Чашка жестко вступил в борьбу с Рожевым и как бы случайно въехал Валику локтем в нос. Защитник сборной России рухнул на газон «Лужников», закрывая лицо руками. Чашка нагло ухмыльнулся и показал судье, что никого не трогал и что защитник просто тянет время.
С самого начала чемпионата Чашка демонстрировал полное отсутствие уважения как к команде хозяев, так и к России в целом. Свое первое интервью на российском телевидении он начал с известного галчаковского приветствия: «Хай живе перемога!» Чем вызвал бурю негодования в Рунете. Галчаковцы воевали во Второй мировой на стороне Тевтонии и соревновались с тевтонцами в ненависти и жестокости к цыганам и евреям. Аро довольно улыбался в кадре и рассказывал о том, что хуже страны, чем Россия, нет на свете. Что ему не нравится «весь этот пафос» вокруг мундиаля, который проводится в стране-империи. Что новенькие красавцы-стадионы – выброшенные на ветер деньги. Что сборная России – это сборище недофутболистов, абсолютно неконкурентоспособных в Европе. Сам он играл в славонском клубе, но все знали, что после чемпионата перейдет в топ-клуб.
Вообще-то, в самой Славонии Чашка был известен как мот и плейбой. Поговаривали, что Миа Шарк, какое-то время бывшая его подругой и сама весьма вольно трактовавшая любовь, не говоря о верности, так вот, даже она жаловалась на неуемный нрав Ароганчика. Пару раз в газетах появлялась информация о ночных гонках с полицией, когда его доставали из машины в состоянии сильного опьянения. Целый год не давал покоя СМИ случай, когда Чашка вместе с друзьями, возвращаясь из бара, так разогнал свой автомобиль, что тот, наехав на небольшой бордюр, пролетел сорок семь метров по воздуху и со всего маху воткнулся в круглую стелу, установленную на въезде в один из городков на севере Славонии. Что удивительно, никто не только не погиб – никто даже не получил никаких травм. Пьяные друзья просто вылезли из машины и пошли себе дальше. Небольшой штраф за повреждение стелы и устное внушение закончились дружеской совместной фотографией с начальником полиции на фоне груды железных обломков.
После его выхода на поле преимущество славонцев стало подавляющим. Россияне отбивались как могли. Над полем раздавался грозный рык Царя, призывавшего не прижиматься к воротам. Валик Рожев через раз отправлял мяч то за боковую, то на угловой. Нготомбо неожиданно накричал на Боа и ожидаемо получил желтую. Ароганчик таранил оборону россиян как сумасшедший, он словно вдохнул в свою команду новый импульс, новое желание, новую силу.
– А нашим-то, нашим чего на них оглядываться? Ну девки понятно… Попадаются такие… Шлюхи… А нам-то что? Нормальным. Чем нам-то там намазано? Их демократия – мерзавец на мерзавце и мерзавцем погоняет. Давно уже надо угол зрения поменять. А то, ишь ты, оплот, твою дивизию… Не, Китай не выход, – контейнер уже был почти пуст, и мужчина сделал быстрый заход на Восток, – их очередь следующая. А сейчас люди на всей Земле смотрят и видят, что, кроме нас, других образцов для подражания нет. Да, мы не такие симпатичные и нежные, но мы однозначно прямее и честнее. Вот что они делать будут, когда Россия Кубок возьмет?! Они будут удивляться. А мы примем это как должное. Это и называется – справедливость.
Последовала небольшая пауза, во время которой Дюжий исполнил штрафной, назначенный за снос все того же Чашки. Удар получился откровенно плохим. Мяч полетел сильно по центру ворот, но значительно выше их. Взбешенный Ароганчик подбежал к Дюжему и, несмотря на то что тот значительно больше и старше его, что-то зло и, показалось, с угрозой выговорил ему прямо в лицо. На повторе было ясно видно, как во время этого эпизода слюна так и брызжет на Дюжего. Защитник сборной Славонии сжал зубы, еще секунда – и на поле разгорелась бы нешуточная схватка между игроками одной команды, но Махно Боа был рядом и быстро вмешался, затушив не успевшие как следует разгореться страсти.
– Ты только посмотри, – мужчина из сектора С толкал локтем соседа-блондина. – Они же сейчас драться между собой будут. Где тут помощь и взаимовыручка? Не сильны они в этом. А мы сильны! Да и президент у нас такой – умеет слушать и понимать, видеть суть. Наши, хоть и негодяи, но честные, они плоть от плоти, они сам народ и есть. Поэтому, какие бы передряги нам ни грозили, Москва как стояла, так стоять и будет. Третий Рим. То-то же… – Он приложился к трубочке, но на этот раз по ней ничего не потекло – пиво закончилось. – Гхм… Тьфу ты! Вон, смотри, в VIP-ложе Депардье сидит. А кто он такой? Для западных – да, герой: налоги заплатил, куча народу на него работает и зарплату получает. А для нас? Ну актер, это мы знаем, помним. Ну и что? Мы еще кое-что помним. Что он проститутка и гомик, между прочим, тоже помним. Так какого рожна он там сидит, а я тут? Почему эта образина VIP-благами пользуется? Почему не я, например?
И тут блондин впервые оторвался от событий на поле и внимательно посмотрел на назойливого соседа. А затем, почти без паузы, произнес необычно низким басом:
– А вы, знаете ли, очень на него похожи. Волосы, глаза, овал лица, нос… Нос тоже сломан. Только у вас в левую сторону. Левша попался, да?
– Да что вы все, право слово, как сговорились. Не похож я на него совсем. И младше я. И во всем другом тоже – не-по-хож! Вот!
Мужчина ткнул в сторону блондина свой паспорт болельщика, на котором было видно фотографию мужчины и большими буквами значилось: Максим Львович Леопардов. После чего добавил:
– Да, такая вот необычная фамилия. Прадед в зоопарке работал. Оттуда и фамилия. Так получилось. Зато не колхозная или, как теперь бы сказали, фермерская. И вообще. Давайте не отвлекаться. Давайте футбол смотреть. А то еще, глядишь, чего такого и пропустим.
Именно после этих слов Гручайник, как на гоночном болиде, промчался мимо Рожева, что в конце такого матча выглядело странным – усталости у него совсем не наблюдалось, – и подал точно на Чашку. Вложив всю свою страсть и ненависть в удар, Ароганчик пульнул так, что поначалу показалось – он промахнулся, ведь мяч оказался за воротами. Махно же Боа сразу указал на центр поля. 3:3. Повтор подтвердил правильность решения арбитра. Повтор и порванная сетка на воротах в «Лужниках».
Сборная Славонии устроила кучу-малу прямо в штрафной площади. Вокруг в полном оцепенении стояли игроки сборной России и безучастно наблюдали за чужой радостью. Наконец крики и объятия были остановлены решительным жестом рефери, приглашающего команды разойтись по своим половинам. Правила требовали срочного ремонта сетки на воротах, и техническая бригада уже спешила туда. Чашка не торопясь потрусил по краю поля, по той части, где было особенно много триколоров. Пробегая мимо российских болельщиков, он слегка, как бы поправляя, приспустил футбольные трусы, под которыми стали видны трусы нательные. Бело-сине-красные. И сделал рукой движение – едва видимое, но в то же время ясное и понятное, не оставляющее других интерпретаций, кроме одной – безобразной.
Трибуны взвились в экстазе ненависти к провокатору. Боа не разобрался в эпизоде и, вероятно, решил, что это обычная реакция болельщиков противоборствующей команды. И ничего не предпринял. Однако на этом дело не закончилось. Добежав до трибуны правительственной ложи, Чашка встал на одно колено в сторону президентов и стал поправлять щитки на правой ноге. Теперь уже камеры неотступно следили за каждым его движением и жестом. Щиток Ароганчика был по-галчаковски наполовину голубой, наполовину желтый. На нем ярко красным цветом на всех экранах горел всему миру понятный знак – кулак с поднятым вверх средним пальцем.
Когда рефери подбежал к Чашке, тот уже поправлял гетры. Но боковой, бывший непосредственным свидетелем истории с красками и рисунками, не преминул рассказать о ней главному. Махно Боа подошел к Ароганчику и достал желтую карточку. Трибуны немного возмущенно погудели и затихли. Счет стал равным. Россия не проигрывала.
– Извини, дружок. Мне отлучиться на секунду надо.
Максим Львович Леопардов пробрался к выходу, прошел мимо хот-догов и пива, остановился у внешних перил и достал старинный мобильный телефон с антенной.
– Председатель? Мне кажется, что русские таки проиграют. Наша ставка на то, что они всегда поперек, что тренер выберет именно этот вариант и откажется от своего желания, может не сыграть. Пора ли задействовать план Б, или вы считаете, что надо еще подождать? Да… Да… Разумеется. Вам виднее, Председатель.
Максим Львович нажал на красную кнопку завершения вызова: «Сколько можно это терпеть?»
Остров накрыл туман. Он проникал везде. В кельи монахов. В храмы. В кровать к наместнику. Просачивался в траву и в грядки монастыря, в колодец, в кабину трактора, стоящего у дороги. Стены трехглавого Успенского собора, принимая на себя томную и липкую влагу, быстро сырели, по их беленым бокам струились желтоватые ручейки. В это время суток солнце должно еще было вовсю светить – до Полярного круга всего сто пятьдесят километров. Летом оно закатывалось за горизонт и покидало эти края только для того, чтобы почти сразу же выскочить с другой стороны. Сейчас же из-за густого тумана все стало по-киношному нереально: в большом ангаре притушили освещение, но полностью оно не выключилось, где-то тускло горит над выходом дежурная лампочка, где-то одинокий прожектор пытается пробиться сквозь искусственные клубы, с ворчанием ползущие из беспризорной дым-машины.
Они не стали выходить на Монастырском причале. Получилось немного в обход, по грязной и пыльной дороге. Группа людей в серых балахонах прошла по Сельдяному мысу и свернула на Приморскую, медленно двигаясь в сторону монастыря. Впереди всех, едва поднимая ноги от земли, ступал грузный и, очевидно, очень древний старик. Он осторожно перекатывал живот слева направо и делал шаркающий шаг левой ногой, затем живот плыл справа налево, и теперь уже правая нога продвигалась на несколько сантиметров вперед. При каждом шаге в разные стороны разлетались комья грязи. Еще трое участников этой серой процессии шли от вожака в паре метров сзади и не спешили его обгонять. Один из них, который и шага сделать не мог без того, чтобы не выкинуть какое-нибудь коленце, поднял правую, согнутую в локте, руку вверх и изображал походку старика, явно насмехаясь и призывая товарищей разделить с ним веселье.
Второй, из-под капюшона которого выглядывали густые седые усы, не одобрял потехи вертлявого и строго поглядывал на него, когда тот был особенно надоедлив. То ли он не считал нужным потешаться над стариком, то ли ему не нравились шутки вертлявого, а возможно, радоваться жизни мешали два тяжеленных чемодана, которые он нес преувеличенно осторожно и заботливо. Короткий шаг уставшего человека сопровождал уверенный стук каблуков, которому на этой дороге – с покрытием из грязи и многочисленных луж – взяться было просто неоткуда. Странность эта, впрочем, не привлекала внимания его спутников. Время от времени усатый останавливался, ставил чемоданы на придорожную траву и быстро проводил мягкой губкой по красивым лакированным ботинкам.
У третьего в руках был то ли посох, то ли обычная толстая палка. Он как будто и не шел даже, а плыл над землей. Глаза, как это бывает у слепых, были плотно прикрыты, – ведь они часто за неимением надобности и просто чтобы не пугать окружающих закрывают этот ставший бесполезным канал информации. Удивительно, но третий не пользовался палкой, чтобы избежать столкновения с каким-нибудь препятствием, и не поднимал голову вверх – еще один типичный для слепого жест. Наоборот, движения его были уверенны, и даже мелкие камни, там и сям валявшиеся на дороге, он обходил с грацией танцора искусных и загадочных восточных танцев.
Не доходя до монастыря, у огромного треугольного валуна, который лежал на пересечении улицы и переулка, путники повернули направо и остановились у подъезда двухэтажного деревянного дома. Над входом горела, переливаясь разноцветными огнями, таинственная вывеска «Перунов скит».
– Вот точь-в-точь как во сне: «Перунов скит». – Насмешливый обежал вожака и, стоя перед подъездом, медленно перечитал вслух название гостиницы. Не от сомнения, а как бы наслаждаясь тем фактом, что сон оказался явью. После чего повернулся к остальным, и в его широкой улыбке и высоко поднятых бровях явственно читалось: «А я что говорил!»
– Ну раз узнал, открой нам эту дверочку, любезный. А то эти чемоданчики удлинят мои руки до самой земли.
– Кринжово. – Сиплый голос старика выдавал усталость и раздражение. – Мы мало что знаем про это место. По правилам, надо было слухача запускать. Опасность звуковых волн никто не отменял. Эх… если бы не спешка… Рискуем, ребятки, рискуем…
– Дон, – усатый заискивающе склонил голову и сделал такое движение, как будто хотел поклониться еще ниже и поцеловать главарю руку, но в последний момент потряс чемоданами и виновато посмотрел на сжимающие увесистую дубовую трость толстые пальцы в алмазных перстнях, – я полностью разделяю ваше беспокойство. Мы сильно рискуем. Но Депардье… Он настолько уверен. И пусть он чувствует только поверхностные колебания, все-таки его второй – человек. Он общается с ними без переводчиков. Дон, при вашей-то силе… Простите меня, но вы бы почувствовали угрозу задолго до нашего прибытия на эту святую землю. Ну а если что-то пойдет не так, мы успеем принять меры.
Председатель развел руки и громко нараспев произнес:
– Two beginnings two ends gray – crow from the porch away – water sprinkled on the door – give protection furthermore – bird stand there firm uphold – rock inaugurate turn bolt[27].
И двинулся к услужливо открытой вертлявым входной двери.
Посреди вестибюля возвышался каменный стол. Точнее сказать, это был огромный камень, только сверху обработанный и блестевший ровной поверхностью. Он как бы вырос из пола и по форме напоминал исполинский пень в лесу. Гладкий, с отлично видными годовыми кольцами. На столе располагался только один предмет – отлитый из бронзы казанок со стеклянным колпаком. Жидкостный компас, точнейший магнитный прибор. В центре его блестела алюминиевая картушка.
Председатель уселся в северное кресло. Керри в западное. Михалков в восточное. Кресло, которое, если верить стрелке, располагалось с южной стороны, занял Китано. Палку он положил себе на колени. Брандо раскрыл походный саквояж, который всю дорогу до «Перунова скита» прятался в складках его балахона, и достал из него пузатую бутыль внушительных размеров. Темное стекло в свете разлапистой хрустальной люстры казалось матовым. Горлышко перекрывала серая сургучная печать. Этикетки не было.
– У нас мало времени, господа. Начнем.
Председатель на удивление легко, с подкруткой подбросил бутыль над столом. Сверкнули две молнии, полетели куски сургуча, с легким «чпок» пробка вышла из горлышка, и сосуд плавно соскользнул по лезвию меча прямо в руки Брандо. В комнате густо запахло миндалем. А на коленях Китано опять лежала просто палка.
Разлив жидкость по пяти бокалам, старик торжественно произнес:
– После долгих лет познания и испытаний мы как никогда близки к одному из поворотных моментов в мировой истории. Милостью и волей Повелителя Голиафа и создателей мы приняли наших вторых в максиме и абсолюте. Объединив силу первых и вторых, мы осознали предназначение каждого. Совместный циркадный сон привел нас сегодня в это место, для того чтобы мы, Избранные, решили судьбу Земли еще раз. Да свершится.
С этими словами Брандо приподнял бокал и постучал им по столешнице три раза. Керри, Михалков и Китано приподняли свои бокалы, хором произнесли:
– Да свершится!
И тоже три раза стукнули бокалами по столу.
– Я, Кремень, складываю первого и второго. Я, Кремень, кладу на этот благословенный алтарь силу и мужество. – Брандо взял свой бокал и на этот раз не стал стучать им по столу, а залпом опустошил и бросил через правое плечо на пол. Стакан разбился.
– Я, Мяч, складываю первого и второго. Я, Мяч, кладу на этот благословенный алтарь быстроту и решимость. – Керри в точности повторил ритуал.
– Я, Спесь, складываю первого и второго. Я, Спесь, кладу на этот благословенный алтарь желание и превосходство. – Выпитый Михалковым бокал ударился о стену, и матовые брызги темного стекла бисером разлетелись по комнате.
– Я, Червь, складываю первого и второго. Я, Червь, кладу на этот благословенный алтарь начало и конец. – Китано выпил, открыл глаза и посмотрел на свой бокал. И только после этого тоже бросил его через правое плечо.
– Я, Депардье, складываю первого и второго. Я, Депардье, кладу на этот благословенный алтарь похоть и пьянство. – Максим Львович Леопардов сплюнул в писсуар лужниковского туалета серо-кремовую слюну.
Пятый, пустой бокал на каменном столе завибрировал и разломился на несколько кусков. Зазвенела и погасла на секунду люстра. Послышался гул, похожий на гул поезда, проносящегося мимо и улетающего дальше в тоннель «Гиперлупа». Председатель кивнул. Он приподнялся и с силой ударил тростью по полу:
– Да свершится. Теперь нам остается только ждать. И надеяться. Джимми, принеси еще бокалы.
Никто из собравшихся не заметил, как из перстня на указательном пальце правой руки Председателя во время удара посоха выпал средний по размерам, не более карата, бриллиант и закатился под основание алтарного стола.
Тараканы мешали. Отвлекали от гипотезы о разномерных многообразиях и попытались стащить карандаш. Григорий Яковлевич Перельман карандаш спас, а затем быстро, пока не забыл, стал записывать решение.
Сидящий на Никольской башне сокол забеспокоился, заклекотал и резко взмыл в воздух.
Степан Яхов, пациент психиатрической больницы номер девять города Хвоба, придумал стихотворение:
Как только ты мечты предашь,
Погаснет солнце, мир исчезнет.
Сломаю крылья, кану в бездне.
И все.
Шабаш.
И демонтаж.
А в Троицком соборе в Соловецкой Марчуговской пустыни сами собой зазвонили колокола.
Глава 25Тренер
Москва. Финал
Ветер нам в спину… Дует… Повезло… Правая нога – раз, два, три… Левая нога – раз, два, три… На удачу. Нет, не суеверие. Никто не увидит. Типа нервное… На удачу… Держим-держим-держим… Нет, не все равно. Не только игра… На тебе все, Витя, держится. Крути их, крути… Двигаемся хорошо… Лютик физикой их не зря… Столько, сколько надо. Ровно столько. Работают, хотя наелись по самое не хочу… Так-так-так, замена еще есть. Подождем. Не время… Сколько там осталось? Ага…
Тринадцать… Но надо быстрее…
Без замен. В перерыве посмотрю. Перед дополнительным. Если доживем… Держим-держим-держим… Давид… Царь… Баламоша… Куда? Эй! Томба… Остап… Правая рука, сука, щемит. Все эти травмы. Натирай не натирай. Массируй не массируй. Плечо вылетало. Локтем втыкался. Лучевую ломал. К дождю всегда ноет. Не играю давно. Возраст. Ну конечно. «Есть в возрасте любом хорошее…» Будет тебе, Виктор Петрович, хорошее… Как всем, так и тебе… Что, в сущности, твоя жизнь? Дети есть… Нормальные… Вика не звонит. Совсем. Даже сейчас. Я не виноват, сама выбирала… Перебесится… Жена. Три. Дом. Два. Машины. У каждого. Не считается. Книжку написал. «Судьба Тренера». 507 страниц…
Держим-держим-держим… Раз, два, три… Раз, два, три… Мличко… Наполи… Тридцать пять миллионов… Поводженчик… Юве… Пятьдесят миллионов… Конопчич… Бавария… Пятьдесят семь миллионов…
Двенадцать минут…
Крути их, крути… Вот так они Европу и взяли. Здоровенные, полкоманды – метр девяносто и выше. Четко и без вопросов доказали тевтонцам, что их номер – шестнадцатый. А мы все еще держимся… Дюжий… «Арсенал»… Тридцать пять миллионов… Джвигчич… Опорник… «Реал»… Был же выбор на «под нападающего», был… Лешка Крутой из «Газнефти», Захичелаев из «Динамо», Иванов из «Нарзана»… Тут уже команда выбирала. Вовремя я у Мурачеллы подсмотрел… Все в Гугл-доксе высказались. Проголосовали. Опля! Коллективная ответственность, ничего не попишешь! Демократия, короче, в действии… Кого еще можно было взять? Кашкадава… травмирован… Сарматов… сам бы придушил… Кондрайчук… сильно Твиттер любит… «Подорожники»… ну да…
Одиннадцать одиннадцать…
Гера звонит. Регулярно. В Калининграде – то еще счастье играть. Совет? Только сам. Только зубами. Никого не слушать. Агент, да. Вот с Кольшей надо будет поговорить. Переподписать на год. А потом с юристом. Так, сам пусть, сам… Вытяну я Геру, интересно? А куда я денусь! Все отцы так. И я так. Кстати, да, надо ему сказать про креотинин. И к сестре заедет. Раз, два, три… С правой начал? Или с левой?
Карьеров… Болтун его профессия: «Наши болельщики, они как глас Божий – такое ни одному тренеру не придумать, что они с трибун подсказывают». Хорошо бы ему научиться не только с закрытыми глазами максимально концентрироваться… Ладно хоть дал нормально с Президентом поговорить. Стол шикарный. Надо узнать, где такой же достать. Не в «Икее» же…
Десять тридцать семь…
Лежать. Не надо вставать. Англосаксы, как всегда. Свистят через раз… Врача на поле… Мельников, не торопись. Чемоданчик большой. Поле мокрое. Андрей, дай им воды попить. Устали. Славонцы дышат тяжело. Пусть тоже попьют. Атака за нами будет. Разыграть! Держим-держим-держим… Бей! Еще! Твоюжмать… Поводженчик… Юве… Пятьдесят миллионов… Ограш…
Зариф… Где ты сейчас? Футбол смотришь? В Начевани есть спортбары, где футбол можно посмотреть. Но ты наверняка дома смотришь. Это мой матч, Зариф. И я их сделаю. Я их так сделаю, что десятилетиями вспоминать будут. Я на этом стадионе в финале Кубка гол забил. После реконструкции многое поменялось… Запах травы такой же… Зариф… Жалко… Менталитет другой, разумеется, но такое не забудешь… Встреча в аэропорту… Совместная работа… Свободное время… Зариф… Как ты смеялась над моим новым халатом!
Девять и одна…
Ну наконец-то! Спокойнее… Милай, пусть фраера от этого нежно блеют… А я так почти каждую игру теперь летаю… Как тогда, в детстве… Расслабься, Витя, все хорошо… Вот оно, поле, прямо под тобой… Молодец, качественно поработал… Казаркин активен в центре. Удачная замена… Давыдов далековато из ворот вышел… Справится… Перекос на правый фланг. Нормально… Андрей, страхуй за Вальком. Все правильно делает, но медленно. А там Гручайник… «Барса»… Шестьдесят миллионов… Если качнет Валька, за ним никого… Крути их, Витя, крути… Они тоже люди. Хоть и лица у них нехорошие. Ох, нехорошие…
На чемпионате Царь из защитника «Газнефти» монстра сделал. В него верить надо… Я верил… Валек лажал в каждой игре перед турниром. Я-то видел почему… И как только рядом Царь оказался, пазл сложился… В «Комспорте» написали, что ПСЖ готов его за пятнадцать купить. Врут. Там понимают, что его вместе с Царем брать надо. А это невозможно… Басов в него не верил… Видео свое дебильное на ютуб выложил… «Кто подставил Валика Рожева»… Дурак ты, Жорик! Он самого Гручайника съел… Почти… Царь! Страхуй! Фффууу…
Восемь сорок девять…
Все… Сели… Силы закончились… Даже не на исходе… Просто закончились… Лютик хоть и бог физики, но не всемогущий… Побегай тут с этими лосями… Листик бы коки всем… Смешно… Кокки-какки… Перу, да… Это потом-потом… Прижались… Сил нет… Нету сил… Заряд остался… Крути их, Витя, крути… Они тоже люди. У них тоже мышцы и связки… Держим-держим-держим…
Кто? Какой звонок? Какая Виктория Викторовна? Потом, скажи ей, пусть потом… Нет! Стой! Дай сюда! Алло! Да… Да… Да… И я… Ты даже не представляешь, как я тебя… Обязательно… Пока-пока… Виктория Викторовна… Не зря… Все не зря… Телефон… Отдай телефон… КАЗАР, НЕ СПИ! О чем он все время думает? ГОРИШЬ! Финал же… Финал…
Вот… Гручайник… «Барса»… Шестьдесят миллионов… Простил… В упор бил… Ваня орет… Пусть орет… Толку от этого сейчас мало, но хоть славонцев попугает… Правая нога – раз, два, три… Левая нога – раз, два, три…
Восемь сорок девять… Стоп! Как так? А… Девятнадцать…
Егор Карьеров, пресс-секретарь… Куда полез? Ты! Ты с «Гераклом» вмешался… Как я просил ничего не трогать… «Народная команда… Пора выигрывать… Сам…» Ну раз Сам, тогда сам с усам… Какие планы строили… Сезон нужен был еще, чтобы всем короны посбивать… Нет, подавай все сейчас, и побыстрее… И десять раз подряд… Молодежь только-только голову поднимать начала… Если бы Кашкадава не травмировался, сейчас бы играл вместо Царя… Хмм… А вот тут бабушка надвое сказала… Ага, приехала и сказала… У Джабы зрение отличное, но неширокое… Андрей все поле видит… Опытный, типа шахматист…
Когда к славонцам готовились, отдельно про травмы говорили. По разбору получалось, что у них полкоманды на уколах играет. А ведь вон как по полю летают… У одного ахилл, у другого перелом… Завтра в планы скаутам поставлю… Завтра…
Восемь ровно…
Зариф… Познакомились случайно… В аэропорту… Бежала по проходу на каблучках своих, смешная такая… Чемоданы столкнулись, ее раскрылся, все вывалилось… Футболки, рубашки, платье с вышивкой, серебряный пояс… Брошюры какие-то… Нижнее белье… Покраснела так, растерялась… Вокруг все стоят, пялятся… Я помог… Спрашивал потом, куда она так летела… Не помню, говорит, будто ветер подхватил и понес к выходу… Вроде на такси хотела побыстрее в город… Встречались много, в рестораны ходили, в гости к друзьям… Оказалось, она знает кого-то из моих, а я из ее… Легкая и веселая, душа любой компании… Крутила Escort Original всегда и так смешно говорила «первоклассный купаж», слегка картавила, а «ж» выговаривала губами. Табачный вкус всегда чувствовался, но не мешал… Fine Cut, понимаешь… На рынке однажды халат понравился, плотный такой, я взял. Принес – Зариф смеется: «Совсем кавказский мужчина стал. Архалук купил». Целый месяц подначивала… Кинжал советовала завести… И на тренировки так ходить… Чтоб уважали… Я себе представляю… А Зариф красавица… Б…! Пенальти! Не успел Валек за Гручайником… «Барса»… Шестьдесят миллионов… Пробросил мяч, выскочил на рандеву с вратарем… Давыдов броском в ноги… отбил… но мяч, сука, полетел к линии штрафной на Баламошу… а там двое его «приняли»… получилось, он красиво снес одного из них на газон… Желтая карточка… Хорошо, конечно, что не красная… Но что толку-то… Гручайник вон с Дюжим обнимаются в нашей штрафной… Они уже считают, что мы проиграли… Обступили со всех сторон… Лыбятся…
Пять и пять… Так мало…
Правая рука повисла плетью… Болит и ноет… Андрей, Мельников, посмотри… Три серьезные травмы… И все на правую руку… Натирай-натирай… Массируй-массируй. Плечо посмотри еще… Будет тебе, Витя, хорошее… Как всем, так и тебе… Ну, Ваня, крути его, крути… Держим-держим-держим… Правая нога – раз, два, три… Левая нога – раз, два, три…
Глава 26Вариации на тему тевтонской эстрады
Москва. Финал
Ночь путала Петербург. Менялись местами улицы, проспекты, арки, тупики. Бывшее днем ясно видимым и четко различимым к ночи теряло все свои черты. Люди рассеивались по домам, на тротуарах исчезали лужи. Грязно-желтые лампочки, освещавшие Петербург, казались грубой и нескладной пародией на солнце. Звезды исчезли, от луны остался только полумесяц. Ночь была слышна во всем. Ее глухо бормотал под нос холодный ветер, ее скрипели шины одинаковых машин, ее пели пьяные во внутренних дворах. Всех она путала, кружила, изменяла – как изменяет каждый раз любого, стоит тому только подойти к окну. Так изменялся парк и все в нем: кроны деревьев, ветви, сучья; дрозды и белки; два человека, шедшие друг за другом, – молодая девушка и уже давно не молодой мужчина. Она держала руки за спиной и шла немного впереди. Она улыбалась. Он мял в кармане пальто бархатную коробочку. Он подбирал слова. Она – виолончелистка, победительница конкурса Чайковского, «…девушка, выхватившая пистолет и одним выстрелом уложившая всех стариков, в том числе и…». Он – Президент России.
В стране все было хорошо. Никто не угрожал извне, некого было бояться изнутри. Каждая проблема была решена так, как хотелось каждому жителю страны. В тюрьмах сидели все убийцы, обманщики и воры – непойманных в России не осталось. Больше не было жалоб – все были совершенно всем довольны.
В тот день, когда Президент сказал: «Попался, голубчик!» – и выловил последнего оставшегося в стране коррупционера, он зашел в свой кабинет, заперся на ключ, сел в кресло и закричал. Он кричал громко – Президента было слышно во всем Кремле, и даже стоявшие намного дальше туристы из Китая, фотографировавшиеся со статуей Владимира с крестом, слышали этот жуткий долгий крик. Впоследствии администрация объяснила это испытанием новых самолетов (хотя в народе устоялся слух о духе президентства, воющем в зависимости от атмосферного фронта и предсказаний гороскопов). К Президенту стучались, бились в дверь, но он не в силах был не только ответить – он, казалось, не в силах был даже подойти к замку. Крестившимся помощникам не оставалось ничего, кроме как стоять за дверью и бледнеть. Крик стих только глубокой ночью, и в ту же самую секунду Президент вызвал к себе пресс-секретаря Карьерова. Они шептались до утра. Отвечая на расспросы много позднее, после первых слухов, Карьеров неизменно пояснял, что дело у президента было личное, и, улыбаясь одними усами, добавлял – музыкальное.
Проходили часы, дни и недели. Президент снова стал обыкновенным Президентом, и в его обыкновении было быть справедливым, проницательным и мудрым – то есть попросту лучшим. Тот день забылся. Но со временем близкие Президенту люди стали замечать, что у него, при той же манере разговаривать и хитро улыбаться, изменилось выражение глаз – как будто все, что раньше Президент делал, исходя из принципов и глубочайших убеждений, теперь он делал с механической точностью затормозившего, но бессознательно, по правилам инерции, продолжающего движение автомобиля. В голове у него больше не осталось места ни для экономического кризиса, ни для экстренного съезда НАТО. Все мысли Президента бесконечно возвращались к двадцати годам, прожитым в одном и том же кресле. Все мысли Президента откатывались назад. Каждый час в кабинете или перед очередным министром равнялся дню, проведенному за этот (и предыдущий, и тот, что был до предыдущего) президентский срок. Так постепенно, медленно и тяжело Президент возвращал себя назад. Он вспоминал чиновников и президентов других стран, вспоминал жалобы на него в газетах и в соцсетях (и постоянное вранье, что он их не читает). Как вода в фонтанах Петергофа, текли назад все двадцать лет в одном и том же кресле. Сменялись люди, лица, слова и вечно забывавшиеся имена, как будто преследовавшие его всегда и бывшие везде. За эти двадцать лет Президент слышал все имена на свете – сейчас они ему не были нужны. Он искал только одно лицо и одно имя – свое. И нигде Президент не мог его найти. В каждом воспоминании и в каждой своей мысли он видел только Президента.
Вернулся Президент к самому началу во время сна – ему приснились в первый раз услышанные слова: «Поздравляем, господин Президент». Тогда пропало его имя, тогда остался только Президент. В ту ночь он встал с постели, подошел к окну и тихо, глядя на неродную и никогда не бывшую ему в действительности близкой Москву, произнес: «Я не люблю этого». На окне появился холодный отпечаток его слов и сразу начал таять. Президент России лег обратно в постель. За стенами гудели машины, люди, шумел город. Но ничего из этого не мешало Президенту. Засыпая, он не думал о людях, лицах, именах. Засыпая, он думал только о любви.
Парк, в котором ночью с молодой девушкой гулял Президент, находился на перекрестке двух поэтов, сводя вместе в топонимике безмятежной идиллии улицу Маяковского и улицу Некрасова. Последняя, рассеченная посередине меловым пунктиром, начавшись с магазинов платьев, салонов обуви и небольших кафе, продолжалась до вечнозеленой, как будто луговой, черты, шла параллельно ей и обводила тонким контуром ее пространство по окружности. Дальше дорога под прямым углом уходила в улицу Маяковского – улицу узкую до неприличия, отгороженную, однако, от тротуара, как будто в виде извинения, аккуратным металлическим забором.
У этого парка не было видимого входа, так же как не было ни одного заметного выхода – и вместе с тем каждый житель Петербурга хоть краем уха да слышал о нем. Красные клены в этом парке чередовались с повислыми березами, стелившимися под ногами гуляющих в виде пологих лиственных ковров. Самый высокий и древний дуб уходил бурыми ветвями далеко в небо, истончаясь и растворяясь, еще не доходя до кроны, в окружной дороге светлым запахом и чистым светом. В этот парк не попадали просто так, стоимость входного билета равнялась причине посещения, длительность пребывания – значимости причины. Срок Президента в парке определили двадцатью годами, хотя сам он об этом, конечно, знать не мог. По ощущениям он был там только полчаса.
Девушка наклонилась и тихо запела себе что-то под нос. Президент кашлянул, прислушиваясь. Тихо шумели листья. Он протер лысую голову, и на мгновение рука Президента побелела.
– Красивая.
– Кто красивая? Что вы там в нос себе бурчите? – Девушка обернулась. На ее волосы падали крупные призмы света.
– Ночь. Ночь красивая.
– Ночь?.. И ночь красивая.
– Сядем?
– Давайте сядем.
Президент поморщился, но, пропустив девушку на скамейку, сел рядом. Мимо никто не проходил. Коробочка в кармане Президента щекотала его пальцы бархатом, и ощущение это протекало вверх по нервным окончаниям, замирало на мгновение в районе шеи, но неизменно доходило до глаз – смотревших на руки девушки, которая села рядом с ним. Руки легко лежали на ее коленях.
– А вы сегодня ведете себя как-то… Как-то странно!
– И вы. То есть не так. Вы – чудесная. Как ночь.
– Как ночь? Послушайте, ну это, наверное, уже температура!
– Ночь красивая.
Никогда в жизни до этого Президент так не боялся. Он смутно помнил свое первое предложение – тогда только закончилась учеба, он всего несколько лет как вернулся из Москвы в родной холодный Ленинград. Тогда действительно еще было «рука об руку», действительно был «великий долг». А потом все рассыпалось. И великий долг, и рука об руку. Президент не любил вспоминать о первом браке. Поэтому, не зная, что сказать, он начал вспоминать о другой своей первой встрече.
Впервые он увидел ее на награждении. В Кремлевском дворце Президент, как каждый год до этого, встречал, подбадривал и поощрял молодых красивых музыкантов. В тот день в его голове стучали молотки, но со стороны заметить это было невозможно. Когда после нескольких брюнетов в смокингах к нему подошла она и пожала ему руку, Президент заметил, что его руки, руки до того касавшиеся, казалось бы, всего, к чему можно было прикоснуться, его собственные руки теперь дрожат. Президент списал это на тяжелый день и перед сном выпил таблетку аспирина. Прошло время, а аспирин так и не подействовал.
Вызвав Карьерова в ночь, названную в народе «ночью крика», Президент пять минут смотрел на него красными слепыми глазами, а затем приказал запереть дверь. Стоявшая снаружи охрана мимикой и жестами попыталась уговорить Карьерова оставить щелку – но пресс-секретарь в ответ лишь пожал плечами. Президент молча показал Карьерову на кресло напротив своего стола и отошел в угол, к окну. Он заложил за спину руки и уперся лбом в стекло. Пресс-секретарь остался стоять. Так они молчали еще пять минут. Наконец Карьеров не вытерпел:
– Как ваше самочувствие?..
– Есть к вам одно дело, – перебил его Президент.
– Да?
– Оно касается… Оно личного характера.
– Прекрасно понимаю.
– Да?
– Да.
Президент говорил порывисто, коротко – и все в стекло. Поэтому Карьерову, желавшему услышать каждое слово Президента, приходилось щуриться.
– Да… Карьеров, – услышав свое имя, пресс-секретарь вытянулся в струнку и втянул живот, – вы помните музыкантов?
– Музыкантов, господин Президент?
– Ну да, молодых. Руки… Жали.
– Руки жали?
– Да.
Ничего подобного пресс-секретарю Карьерову в голову решительно не приходило.
– Ах, музыкантов! Ну конечно!
– Виолончель.
– Виолончель, господин Президент?
– Виолончелистка. Найди мне ее.
И он нашел.
Президент не любил браться за дело, обстоятельно не подготовившись. Поэтому, прежде чем снова встретиться с ней, он изучил ее досье. Там было все – телефоны ее, родителей и брата, профессии всех остальных членов семьи и порода кошки – норвежская лесная. На этом моменте Президент поморщился – он все же предпочитал собак. Там был ее школьный аттестат (сплошь четверки, одна пятерка за физическую культуру и две тройки, нацарапанные, очевидно, поверх неудов – по химии и физике), отзывы преподавателей Консерватории и зачем-то несколько страниц с изображением виолончели. Их Президент перелистнул. Там была вся ее жизнь – и в каждое предложение Президент хотел вставить свою дрожащую руку, больную голову и пустое сердце. У нее, казалось, было все, она сама, казалось, была всем – маленькой девочкой, послушной дочерью, ученицей средней школы и одаренным музыкантом. Президент увидел ее всю целиком – с начала и до сегодняшнего дня. Последние страницы досье составляли адреса и телефоны. Президент читал их невнимательно, по диагонали – его глаза скользнули по цифрам, словам и буквам до имени виолончелистки. Президент захлопнул досье, лег в постель и закрыл глаза. Заснуть в ту ночь он так и не смог. В ту ночь Президент влюбился.
– А теперь как будто бы заснули. Может, у вас что-то случилось?
– Случилось.
– Что? Хотя не договаривайте – будет пошло.
Все звуки – птиц, ветра, голосов – сошлись в одной точке и бесконечно растянулись в Президенте. Так много звуков, что будто бы и ничего не слышно. Президент подумал о том, как год назад, всего какой-то год назад все звуки для него имели свои названия, следствия и причины, все он расставлял по категориям и полкам. В коробочке, от крышки до самого дна, был весь Президент до этого момента, на дне коробочки была надежда. Президент обернулся на виолончелистку. Она смотрела на него и хмурилась. Президент встал на одно колено перед ней (это у него вышло не сразу – на той неделе Президент споткнулся на лестнице в Кремле и с того времени хромал). Девушка нервно засмеялась:
– Может, мне уже милицию вызвать?
– Я хочу…
– Вам помочь встать? – Девушка поднялась со скамейки, но двинуться дальше не смогла.
– Хочу просить…
– Не договаривайте. Что за глупости? Зачем?
Президент холодно посмотрел в глаза виолончелистки и протянул ей коробочку.
– Я хочу просить о своей отставке.
Президент открыл коробочку – и из нее вылетело все, бывшее Президентом. На дне осталась одинокая бумажка; место, где нужно было подписать, было подчеркнуто. Парк захлопнулся над головой Президента, исчезла девушка, исчезли деревья, птицы и скамейки, пропали Ленинград, холод, «ночь крика», Карьеров и разговоры лицом к стеклу. Остался только Президент – на одном колене, с открытой коробочкой в руках.
Во второй раз он увиделся с девушкой практически сразу после прочтения досье – Карьеров устроил встречу в Кремле. Потом были рестораны, парки и кафе. Она влюбилась в него довольно скоро – примерно тогда же, когда он от нее начал уставать. Но все равно из разу в раз он соглашался на встречи и ждал их больше всего на свете. Не из-за нее он любил вылазки из кабинета, а из-за того, что с ней начиналась отдельная от кресла жизнь. Во время работы, на встречах, конференциях или перед очередным министром он уже не мог, как прежде, расставлять по полкам мысли. Все в его голове смешалось в сплошную непонятную черту, бежавшую из кабинета к молодой виолончелистке. Все чаще администрация смотрела на него недоуменно (правда, никто вслух ничего не говорил), пресса все острее про него писала. Президент перестал хитро улыбаться – и вместо этого начал смеяться. Увидев в первый раз смеющегося до икоты Президента, Карьеров вытер пот с лица и про себя начал читать заупокойную молитву. Но Президент этого всего, казалось, не замечал. В кабинете он думал о воле, а вырвавшись на волю старался не думать ни о чем. На воле он гулял, смеялся, свистел под нос тевтонскую эстраду. Так продолжалось несколько месяцев. Со временем, когда вокруг него начали появляться новые люди, все больше смотревшие не на него, а на его кресло, Президент понял, что жить жизнью прошлой, жизнью Джекилла без Хайда, он больше не может. И он решил избавиться от Президента, оставив только парк в Ленинграде. Но срок был и в парке. Точно такой же срок, что был у Президента раньше. Двадцать лет ровно до той минуты – и наверняка не меньше после.
– Oh, Mr. President! Look![28]
– Yes?[29]
– Your boy. Rozhev, if I’m not mistaken? And he is good! Really![30]
– Yes. He is one of the best[31].
На финале чемпионата мира по футболу было шумно. Славонцы только сравняли счет, забив русским третий гол. До конца матча оставалось минут двадцать, и в этот момент лица болельщиков и игроков были похожи друг на друга, как никогда до этого. Красные, потные, застывшие по дороге между счастьем и предчувствием экстаза, все смотрели на мяч и не могли отвести от него глаз. Не смотрел на мяч только Президент России. Ответив президенту ФИФА на английском, снисходительно наклонив голову в сторону президента Славонии (что на языке высшей власти означало высшее пренебрежение напополам с сочувствием), Президент постарался снова уловить мысль, сбитую совершенно необязательной и ненужной репликой. Мысль не вспоминалась. Тогда Президент стал следить за матчем, и потихоньку его это даже увлекло – он начал шепотом подбадривать игроков. Особенно ему нравился великан Роман Глыба. Но Президент поймал себя на том, что даже в эти моменты он подмечает и запоминает каждое движение соседних президентов и снова расставляет их по красивым и упорядоченным полочкам в своем мозгу. Президент вжался в кресло, прищурил глаза и начал следить за каждым человеком на стадионе. Больше Президент ни о чем не думал. Если бы он подумал о чем-либо еще, то он бы снова закричал.
Глава 27Следим за руками
Москва. Финал
Мы в небе, высоко над землей. Смотрите, пожалуйста, смотрите. Мы так высоко, что солнце, которое еще только начинает клониться к позднему по летнему времени закату, с нами на одной линии. Может, чуть ниже. Цвет у неба сплошной, куда ни посмотри, нигде нет ни облака – ни над нами, ни вокруг нас. Лишь тянется далеко внизу кривая лента сине-оранжевых дождевых облаков, а гораздо ближе – прямо над нами, в зените, – грозно проступает сквозь плоскую синеву черничное подбрюшье космоса. Воздух здесь такой тонкий, что его, считай, и нет вовсе. Здесь нет еще ни звуков, ни прикосновений, ни даже холода. Как нет и того, кто достоверно подтвердил бы наше существование.
Побудем тут чуть подольше. Кувырнемся еще раз в разреженном воздухе, посмотрим вниз на выпуклую чечевицу Земли, видимую во всех подробностях, различимую в мельчайших, почти до физической боли, деталях. Насладимся свободой и невесомостью – ведь обратного пути не будет. Скоро Земля захватит нас, прижмет к своей поверхности, пропитает своими страхами и надеждами, заземлит и не отпустит до самого конца.
Если честно, она и так нас уже держит, с самого начала. Так держит – не вырвешься. И невесомость мы чувствуем по той же самой причине, что и космонавты на орбите: мы падаем. Только они месяцами, годами падают по бесконечной касательной, описывая сотни и тысячи мучительных петель вокруг планеты. А мы летим отвесно вниз.
И времени у нас не так уж много.
Большая часть планетарной поверхности под нами (да, она точно приближается, но это пока едва заметно) разделена на серовато-коричневые квадраты и прямоугольники, иногда почти идеальные, но чаще перекошенные, искаженные. Квадраты сливаются в большие кластеры с застрявшими между ними зелеными фрагментами сложной формы. В центре видимого пространства зелени совсем мало, а серое образует почти правильную структуру: большой круг, из центра которого тянутся во все стороны и ветвятся изломанные лучи. Все вместе это похоже на старую напитанную пылью паутину. Слева сверху по диагонали, отсекая от круга нижнюю четверть, тянется извилистым пищеводом лента темно-зеленого, почти черного цвета (земля между тем приближается все быстрее: чтобы это заметить, уже не нужно напрягать внимание). Точно под нами, там, где лента образует большую петлю, а облачный фронт уже сместился левее, мы замечаем что-то особенное.
Сначала это выглядит как белое зернышко с темным пятном посередине. (В мире появляется первый звук, тонкий свист воздуха, сопротивляющегося нашему падению.) Потом – как крошечная жеода вытянутой правильной формы. (К звуку прибавляются холод и давление, а контуры на земной поверхности растут, расползаются на глазах во все стороны, все быстрее и быстрее.) Потом – как невозможное яйцо, сваренное вкрутую и разрезанное вдоль: абсолютно симметричное, с квадратным желтком ярко-зеленого цвета. Непреодолимая сила направляет нас в самую его сердцевину.
Мы падаем, падаем!
Когда до конца падения остаются считаные мгновения, время вдруг растягивается многократно. Пожалуйста, продолжайте смотреть. Мы уже так близко к земле, что видны и дороги, и деревья. И прогулочные кораблики в темной реке, которая огибает исполинскую овальную конструкцию со сверкающей на солнце стальной крышей, нарезанной на квадратные секции. Крыша не сплошная, она образует толстое вытянутое кольцо с дырой в центре, контуры которой точно повторяют форму здания. В этой дыре виден прямоугольник, составленный из тонких полос двух оттенков зеленого, потемнее и поярче, окантованный и разлинованный белыми линиями. По его поверхности неестественно плавно, как в замедленной съемке (или в кошмарном сне), двигаются разноцветные человеческие фигурки. Мы слышим звук. То ли мощный и очень низкий, распадающийся на отдельные такты, гул, как при землетрясении, то ли тиканье часов планетарного размера, укутанных мегатонной ватных клочков.
Замедление неожиданно заканчивается, движения людей становятся естественным неторопливым бегом, а тяжкий гул превращается в оглушающий рев. В последние доли последней секунды перед столкновением с зеленой плоскостью мы вдруг (как во сне!) по невозможно крутой дуге меняем направление и несемся от центра поля к человеку, который стоит на одной из его коротких сторон, перед большой П-образной конструкцией из белых труб, на которую натянута белая сетка: рослому, неширокому в плечах, в футболке, шортах и гетрах спокойного травяного цвета. Он смотрит в сторону, но в самый последний момент поворачивается к нам, и мы успеваем заметить, что у него доброе, чуть нахмуренное лицо с глазами точно такого же, как и форма, цвета травы. Есть в нем какая-то асимметрия, едва уловимая. Точно, вот оно: правый глаз немного темнее.
Говорят, разноцветные глаза бывают у самых больших обманщиков.
Иван Давыдов, основной вратарь Сборной, готовится к пенальти. До удара секунд тридцать, ему хватит (раньше хватало). Рев русского сектора справа от Давыдова стихает, переходя в почти что лепет, в коллективный восторженный вздох тысяч грудных клеток. Давыдов знает, что будет дальше, и наслаждается, пока может. Ни в одном из интервью – да что там интервью, ни в одном из самых откровенных разговоров, которых в жизни у скрытного от природы Ивана было совсем немного, никогда и никому он не признавался в том, как любит эти мгновения. Последние несколько лет он старательно и последовательно создает имидж эдакого твердосплавного суперпрофи, очень сдержанно, почти – но все-таки именно что почти – не реагирующего даже на самые сильные проявления фанатской любви. Это вполне соответствует внешней стороне его натуры, да и вообще, публика по-настоящему любит как раз тех, кто к ней равнодушен. Но перед самим собой Давыдов (почти) честен, и поэтому (почти) ничего не мешает ему получать сейчас острое удовольствие. Поток обожания он ощущает физически, как упругое течение жаркого воздуха вокруг себя. Сквозь себя.
Давыдов поднимает и разводит в стороны руки в перчатках с прихотливым ребристым профилем на ладонях, немедленно приобретая сходство с гигантским хамелеоном. Запрокидывает голову, закрывает глаза. Шум стадиона снова резко меняется, превращаясь в слитное шипение.
– Ш-ш-ш-ш-ш…
Несколько секунд Давыдов стоит спокойно, едва заметно покачиваясь вперед-назад, пока на него накатывает невидимая исполинская волна, каждый пузырек пены в которой – поток воздуха, проталкиваемый чьими-то легкими между нёбом и языком. Потом начинает легонько приподниматься по очереди то на мысках, то на пятках, сначала медленно, медленно, потом все быстрее, синхронно потряхивая кистями рук.
Тут русский сектор наконец прорывает.
– Шшшааа!!! – ревет он слитно, как единое существо. – Ман!!! Шааа! Ман! Ша-ман! Ша-ман! Ша-ман!!!
За годы Давыдов довел свой метод почти до совершенства, а каждый жест – до полного автоматизма. Поэтому сейчас никто не замечает подмены.
Что именно делало Давыдова тем, кем он был, лучшим вратарем страны, вратарем с таким коэффициентом взятых мячей, который мог всем остальным лучшим только сниться, знал только один человек на свете – сам Давыдов. Это была не реакция – скорость движения электрических импульсов по аксонам и мозговым контурам у всех людей одинакова, и у других лучших она была ничуть не хуже. Это были не тренированные мышцы: для своих тридцати двух он действительно был в отличной форме, но другие лучшие были ничуть не хуже, а кое-кто, он это признавал с легкостью, даже получше. Да и опять же, скорость мышечных сокращений одинакова у всех, даже допинг тут ничего принципиально не изменит. В интервью Давыдов порой намекал на какую-то особенную вратарскую интуицию – разумеется, надо же было ему на что-то такое намекать, с его-то прозвищем. Но на самом деле не верил Иван ни в какую интуицию. Более того, намеренно не давал ей ни одного шанса, не оставлял для себя в игре ни малейшей возможности принимать решение спонтанно.
Когда бьют по воротам, и это не штрафной и не пенальти, в конечном счете возможны только две ситуации: в первой ты заранее, еще до удара, видишь, что «канал возможностей», траектория, по которой мяч может залететь в сетку, один, – и тогда все понятно. Надо просто вовремя начать движение, чтобы успеть оказаться в нужной точке пространства. А во второй ситуации, когда канал достаточно широкий, у нападающего остается выбор, куда бить. К этому раскладу Давыдов давно уже относился с осознанным смирением физика, в сотый раз ставящего тот самый эксперимент с электронами и двумя щелями: до момента удара мяч находится в суперпозиции, и узнать заранее, куда он полетит, невозможно в принципе. Даже тому, кто этот удар совершит. (Если совсем точно, в суперпозиции находится как раз бьющий, а не мяч.) Проблема заключалась в том, что сам Давыдов должен был определиться с выбором и начать движение за несколько миллисекунд до того, как удар будет сделан. И любая попытка угадать верное направление – по движениям вражеского игрока, по его лицу, по направлению взгляда, по чему угодно – была огромным риском. Риском упустить эти решающие кванты мгновений, начать прыжок слишком поздно – и не успеть, даже угадав сторону.
Давыдов быстро понял, что любые попытки положиться на интуицию приводят к тому, что он берет меньше половины таких мячей. Необходимо было исключить случайность, исключить в принципе, и решение скоро нашлось, самое простое. Накануне матча Давыдов брал (именно брал – находил в журнале, в интернете, слышал по радио, а не придумывал сам) два трехзначных числа. Делил первое на второе и выписывал первый десяток цифр полученной десятичной дроби себе прямо на левое предплечье поближе к кисти, так, чтобы знаки были скрыты краем перчатки, но их всегда можно было быстро и незаметно посмотреть. И во время игры, если возникала необходимость выбора, использовал цифры по очереди: на четных и нуле прыгал вправо, на нечетных – влево. И с тех пор стабильно брал шесть таких мячей из десяти, что отчасти его смущало: по идее, должно было получаться точно поровну. Но погрешность была в его пользу, и потому Иван с ней мирился, и лишь мысль о том, что чего-то он все-таки не понимает, что какой-то неизвестный фактор, скрытый коэффициент ускользает от него, торчала тонкой занозой в глубине сознания.
Но не это делало Давыдова тем, кем он был. Всем, чего Иван добился: и местом в Сборной, и почти официальным титулом лучшего вратаря страны, и прозвищем Шаман, которое восторженные фанаты, надрывая глотки, скандировали каждый раз, когда он вытаскивал неберущийся, казалось, мяч из противоположного угла, – всем этим он был обязан младшему брату Максиму. И, конечно, тяжеловесинке.
Формально пенальти назначили по вине Баламошкина, но Давыдов был почти уверен, что скорый на расправу Еремеев не скажет тому ни слова – и неважно, чем оно закончится. Это была чистая подстава со стороны славонцев: грубая, техничная и безупречная в своей примитивности. Куда мог деться Баламошкин, зажатый на входе в штрафную между двумя вражескими игроками? Один как бы случайно ошибся, упустив обратно только что отобранный мяч, а второй тут же ввинтился под удар. Наверное, Баламошкин смог бы избежать нарушения, только упади он сам, споткнувшись о ногу первого игрока, – собственно, именно это он и хотел сделать, но чуть-чуть не успел: инерция не позволила. С воем, слышным даже на трибунах, второй славонец покатился по траве, и судья, по лицу которого было видно, что он тоже прекрасно все понимает, после небольшой паузы потянул из кармана желтый прямоугольник.
Лучший способ исключить детское соперничество между братьями – подальше разнести их во времени. Вряд ли родители Давыдова рассуждали подобным образом, и почти шестилетняя разница в возрасте их сыновей была простым следствием вполне характерных обстоятельств. Первенец Ваня, родившийся ровно через десять месяцев после свадьбы, был типичное дитя любви, только что перешедшей из условно свободной фазы в безусловно узаконенную, когда двое еще настолько бескорыстно счастливы в совместном эгоизме, что испытывают непреодолимую потребность зафиксировать свои чувства, воплотив их в чем-то материальном. А какие способы созидания доступны в двадцать с небольшим?
Максим же, зачатый в день, когда Ельцин вслух потребовал отставки Меченого, оказался тоже вполне типичным позднесоветским ребенком. Вернее, уже постсоветским – нельзя сказать, что рожденным совсем уж по расчету, нет, чувства между родителями тогда еще определенно были, но учитывались уже и многие другие факторы. Деньги (кто же знал, во что превратится майорская ставка отца меньше чем через год), достаточная жилплощадь с перспективой расширения, место в детском саду, наконец. Рубиновые пятиконечные звезды на небосклоне казавшейся вечной даже тогда империи сошлись в благоприятную для одной отдельно взятой советской семьи констелляцию, и Максим появился на свет в стране, которой не будет помнить.
Из-за огромной по детским меркам разницы в возрасте между братьями не было и намека на вражду. Ваня любил маленького брата и, конечно, свой новообретенный статус покровителя и защитника, а тот относился к нему с преданным обожанием. Если родители были для Максима богами, причем не всегда благими, то брат – брат был полубогом. Почти таким же могущественным и всезнающим, как старшие демиурги, но при этом еще и полностью своим, тем, кто поймет его по-настоящему, кто возьмет и на пруд, и за Кольцевую на велосипеде. И конечно, сыграет с ним вечером в крепость.
Крепость была любимой игрой шестилетнего Максима, да и одиннадцатилетнего Вани тоже, хотя он бы в этом ни за что не признался. Из-под дивана вытаскивалась огромная плоская квадратная коробка из толстой фанеры, на истершейся выдвижной крышке которой уже ничего нельзя было разобрать. Из нее вынимались детали подаренного еще дедом отцу древнего деревянного конструктора: кубы, цилиндры, параллелепипеды, конусы, плиты – все с аккуратными круглыми отверстиями, просверленными через равные промежутки. Соединять детали предполагалось специальными деревянными же штырьками (братья внимательно следили, чтобы эти штырьки не терялись), а еще в наборе было с десяток особых штырьков с массивными шляпками, очень похожих на маленькие противотанковые гранаты. Давно утерянная инструкция предписывала крепить с их помощью движущиеся детали; эти штырьки братья называли тяжеловесинками и берегли как зеницу ока.
Детали конструктора делились поровну, и на полу комнаты, на противоположных углах ковра выстраивались друг супротив друга две крепости. Детали просто клали встык, не соединяя штырьками: они были нужны совсем для другого. Готовые укрепления заселяли бойцами – коричневыми ковбоями с лассо и револьверами, черными индейцами с томагавками, зелеными пехотинцами с ППШ и светло-красными, полупрозрачными на просвет русскими витязями с мечами. А дальше – камень – ножницы – бумага! – начинался бой. Снарядами были штырьки и тяжеловесинки, их тоже делили поровну и стреляли ими по очереди из специально изготовленных Максимом небольших рогаток. Тяжелые боеприпасы котировались гораздо выше и расходовались осмотрительно: простым штырьком можно было максимум свалить солдатика, а тяжеловесинкой при удачном попадании – снести целую стену вражеской крепости.
Особым удовольствием, которое эта игра приносила Ване, было наблюдение за атакой соперника на свои укрепления с самых прихотливых ракурсов. Например, точно сверху, из зависшего над полем боя вертолета, или, наоборот, сбоку-снизу, прижав голову к ковру, глядя почти с уровня земли, сквозь траву и полевые цветы, как в военном фильме, слыша тяжкий, неумолимый рокочущий свист бомбы-снаряда, летящей с квадратного неба. Ваня побеждал часто, но и Максим с его врожденным глазомером тоже нередко выигрывал. И только в их последнем сражении победителей не было.
А было вот что: тяжеловесинка Максима, случайно сорвавшаяся с оттянутой изо всех сил резинки, срикошетила от ножки стола и попала Ване, который в тот момент ухом в пол выбирал самый эффектный ракурс, точно в правый глаз.
Следующие три недели Иван Давыдов провел – сначала в больнице, потом дома, потом, когда началось осложнение, снова в больнице – в очень странном мире. Мире, раздвоившемся на день и ночь, свет и его отсутствие, сомнительное и бесспорное. Левая, дневная его сторона потеряла объем, стала почти бесцветной и какой-то неубедительной, как бы просвечивающей. А справа, под тяжелой, пропитанной чем-то едко пахнущим повязкой, были только темнота и боль. И вот они как раз были неопровержимо реальными. Боль не уходила ни на секунду, только непредсказуемо меняла свою силу от терпимой до невыносимой, почти полностью вытесняющей его из мира, непрерывно пульсирующего с ней в такт. А потом из темноты пришли цвета, которых он прежде никогда не видел. Они сливались с болью (а может, были ею), с тошными больничными запахами, с верхом и низом, с металлически-смолистым вкусом лекарств, которые в него впихивали жесткие, пахнущие карболовым мылом руки медсестры, с безжалостным дребезгом медицинских инструментов в кювете, с числами на календарике, которые он зачеркивал. Страшные цвета плавали перед измученным взглядом Ивана причудливыми фигурами, повторяя, искажая и умножая образы обычного мира.
Гораздо позже взрослый уже Давыдов пришел к выводу, что непременно, по всем правилам должен был за те три недели сойти с ума. Но он не сошел. Более того, восстановил зрение на правый глаз, хоть врачи и говорили, что в лучшем случае он сможет лишь отличать им свет от темноты. Острота зрения вернулась почти полностью, только сам глаз стал немного больше, а радужка его чуть потемнела.
А еще были (и вот об этом Давыдов не сказал ни единой душе) те новые цвета. Они никуда не исчезли.
Заканчивая имитацию калибровки, Давыдов сквозь полуприкрытые веки смотрит прямо перед собой, на поле. Мяч уже лежит на 11-метровой отметке, рядом славонский капитан покровительственным жестом хлопает по плечу полузащитника, и становится понятно: бить будет он сам. Надежда, которая теплилась в Давыдове еще минуту назад, – что дар не ушел навсегда, что он просто решил покапризничать и вернется в нужный момент, – уходит окончательно. Он не чувствует ничего и не видит никаких особых цветов: перед ним плоское зеленое поле с белыми полосками и насмешливо поглядывающий черно-белый мяч в самой его сердцевине. Давыдов догадывается, о чем тот думает: «Ну что, Ваня? Многого стоит дар, который может отнять какая-то шизанутая уборщица одним тычком? Да и вообще – а был ли мальчик?»
Давыдов уже ни в чем не уверен. Мощное, оргиастическое чувство освобождения, которое накрыло его в начале матча, исчезло почти мгновенно. А когда он спросил случившегося рядом Феева, что теперь будет с ударившей его уборщицей, тот сначала молча округлил глаза, а потом сказал: «Какой уборщицей, Вань? Ты о чем вообще? С одной восьмой в раздевалку никто ниже майора не заходит, вон, полотенца сегодня целый подполковник приносил. И не бил тебя никто: ты прибежал вдруг обратно, перевернул все мусорки с криками «где? где?» – а потом лег на пол возле лавки и отрубился. Минуты на три».
Это Давыдов действительно помнит: и обилие фигур в форме, и сон – точно, он спал, и ему почему-то приснился стих, от которого он плакал, а какой именно – Иван никак не может вспомнить. Помнит он и легкие хлопки по щекам, когда командный врач приводил его в чувство, точнее, будил. Сергеич пощупал пульс, посветил в глаза, померил температуру, по-простому приложив руку ко лбу, и сказал, что волноваться Давыдову и остальным не о чем: кратковременная нарколепсия на фоне сильного эмоционального напряжения – довольно частая штука. Более того, штука полезная: одна минута такого сна восстанавливает силы, как час обычного. В самом деле, очнувшийся Иван чувствовал себя бодрым и собранным.
Но также Давыдов помнит и другое. Злой женский окрик. Свой неожиданно, бессмысленно грубый ответ. Ярость оскорбленной, многократно втоптанной в вонючие тряпки женственности, сверкающая во взгляде. И тычок жесткого кулачка, пахнущего карболовым мылом – несильный, ненастоящий почти, но гасящий весь свет и все цвета одним движением.
Из-за травмы глаза в середине учебного года Давыдову пришлось остаться на второй год. Быстро устав от безделья, он записался в районную футбольную секцию, а поскольку носиться во всю силу по полю ему еще было нельзя, встал в ворота. Глаз к тому времени уже полностью выздоровел; правда, новые цвета никуда не исчезли, хотя Иван на это сильно надеялся, но играть и вообще жить они не мешали. Довольно скоро Иван даже привык к ним и понял, что это не совсем цвета, вернее, больше, чем цвета – это были пучки разнородных ощущений: зрительных, обонятельных, осязательных, слуховых, иногда даже чисел и абстрактных понятий, пучки абсолютно цельные и гармоничные, несмотря на всю свою соборную природу. Слово «синестезия» он узнал гораздо позже.
Однажды, стоя в воротах в начале матча, он вполне привычно уже наблюдал за тем, как зыбкий множественный контур новых цветов лениво колеблется в поле его зрения, отчасти повторяя форму футбольного поля и разметки на нем. Соперник попался откровенно слабый, с первой минуты почти вся игра шла в его штрафной, и Давыдову было откровенно скучно. От скопившегося в мышцах нетерпения он стал неосознанно мелко подпрыгивать, приподнявшись на носках.
И тут случилось что-то невообразимое. Все цветовые контуры вдруг точно сошлись друг с другом и с границами поля, вспыхнули и словно кристаллизовались, образовав единую конструкцию. Давыдов с изумлением понял, что воспринимает футбольное поле, с его разметкой, с катящимся на угловой мячом, со всеми игроками и с собой самим, не всеми органами чувств по отдельности, а разом, совокупно. То, что он чувствовал, было одновременно и топотом бутс по полумертвой траве, и ее пыльной жесткостью, и расстояниями между игроками, и жарой, и всеми потенциально возможными траекториями мяча в ближайшие мгновения. Он буквально увидел изящно изогнутые, идущие зигзагами от игрока к игроку силовые линии, прочерченные в пространстве маршруты мяча с ненулевой вероятностью.
Ивана вдруг мощно замутило, правую сторону головы пронзила острая боль, все мышцы разом обмякли. Безнадежно пытаясь сдержать тяжкую волну тошноты, он успел заметить, как одна из линий, та, что вела от вражеской штрафной к его воротам, ярко вспыхнула – и тут же, повторяя и поглощая ее, мимо прокатился в сетку мяч, выбитый «на дурака» кем-то из защитников. В следующий момент его вырвало прямо себе под ноги.
Двадцать лет ушло на отработку и совершенствование метода, который Давыдов называл про себя калибровкой и о котором не рассказал никому. Перед началом каждой игры каждый новый стадион, а их были многие десятки, он видел тем же невероятным способом, каким впервые увидел когда-то плешивое футбольное поле за школой. Больше его не тошнило, и все преимущества своего тайного уродства, увечья (именно так он его ощущал с самого начала) Иван мог использовать на полную. Начало игры всегда завораживало. Звучал свисток – Давыдов воспринимал его как вспышку энергии, мгновенно проращивающую густой пучок прихотливо переплетенных линий из круглого белого зерна в центре поля. Это всегда было очень красиво, божественный фейерверк, запущенный для него одного, и Давыдов любовался им в течение краткого мгновения. А потом одна из дуг вспыхивала термитной сваркой, и мяч послушно скользил по ней, словно точка по графику функции. Игра начиналась, и Давыдов был ее тайным художником.
Раздраженный долгими приготовлениями славонцев, судья что-то говорит их капитану, оживленно жестикулируя. Но бывалый обманщик, шарлатан с двадцатилетним стажем, стоящий в воротах, не слушает. Он вообще не следит за происходящим на поле. Весь этот матч он занимался только тем, что дурачил окружающих, выдавая себя за гениального вратаря с таинственным даром-проклятием, о котором он никому не рассказывал. Кажется, ему везло, потому что иначе пропущенных мячей было бы не три, а гораздо больше. Очень может быть, что, даже не утрать он свой дар, счет сейчас был бы таким же. «Получается, – думает Давыдов с нехорошим весельем, – что я звездобол при любом раскладе. Раньше изо всех сил делал вид, что у меня нет никакой суперспособности, а сейчас пытаюсь изобразить, что она есть. А вообще-то это не так уж и важно. Особенно теперь».
А важно для него сейчас почему-то вспомнить две вещи: что за стихотворение ему приснилось и чьи еще кулаки когда-то давно пахли карболкой. Если бы командный врач Андрей Сергеевич Мельников знал, о чем думает Давыдов за несколько секунд до пенальти, он бы, скорее всего, пересмотрел свои взгляды на безвредность спонтанной нарколепсии.
Пока славонский капитан разбегается для удара, Давыдов успевает подумать и вспомнить очень многое. Сначала он замечает, что небо над ним, как раз успевшее очиститься после короткого дождя, уже не весеннее, а осеннее. Дождь словно сменил состав красок, и вместо прозрачной майской акварели над ним теперь густеют плотные маслянистые мазки сентябрьской предзакатной синевы. Лета как такового для Ивана никогда не существовало: примерно до июля, иногда чуть больше, длилась весна, которая внезапно, в одночасье сменялась осенью. И все, что еще вчера росло, надеялось на что-то и так расточительно распускалось, начинало сначала незаметно, но неизбежно вянуть, затвердевать, густеть и сохнуть, а к аромату цветущих трав примешивался едва ощутимый, но несомненный запах карболового мыла.
Мысль о карболке выталкивает на поверхность памяти Давыдова давнее, но четкое воспоминание: он, дежурный из 4-го «А», только что вымыл пол в классе и теперь стоит в коридоре с ведром и боится заходить в туалет для девочек: только там практически на входе есть специальный закуток со сливом для грязной воды и кран со шлангом, чтобы налить чистой. Уроки давно кончились, и никаких девочек в туалете быть не может, но Давыдов, во-первых, никак не одолеет уже вшитое в него табу, а во-вторых, в туалет в любой момент может войти уборщица – злобная старуха, ненавидящая всех, особенно учеников младших классов. И там, в туалете для девочек, она будет на своей территории. Наконец Иван решается и, держа тяжелое ведро обеими руками, вбегает в туалет. Слив оказывается заткнут какой-то мерзкой, задубевшей от протухшей грязи тряпкой, и Давыдов, который при иных обстоятельствах ни за что бы к подобному не притронулся, ставит ведро на пол, хватает тряпку, отдирает от слива, бросает в сторону. Потом поднимает ведро – и сталкивается с выходящей из основного, совсем уж запретного помещения уборщицей. Давыдов лепечет какие-то извинения и пытается убежать вместе с ведром, но запинается за угол. Ведро опрокидывается, заливая пол толстым слоем грязно-серого. Иван хватает ужасную тряпку, пытается стереть, убрать все это куда угодно, гремит идиотским ведром. И чувствует, как жесткий, шелушащийся, пахнущий мылом и карболкой кулак тычет его в шею, в скулу, и слышит злобный голос: «Зашел к девкам, так не ссы! Ссыкун!»
Три образа сливаются в один, и Давыдов понимает, кто эта карболовая женщина, преследующая его с детства. Наказывающая – не за проступок, но за чувство вины. Льющая в глотку мерзкое лекарство и божественно прохладную влагу. Грубо срывающая повязки, приносящая боль, избавляющая от боли. Готовая терпеть что угодно и срывающаяся от одного слова. Лишающая волшебного дара и спасающая от проклятия. Презрительно любящая и люто презирающая. Женщина, от которой можно уйти, но нельзя скрыться. Давыдов много раз видел ее и в книжках, и на плакатах, и в виде многометровых каменных копий, всегда разных, но очень точных. Да и сейчас – куда он смотрит, как не в ее родное лицо, выщербленное уже в июле ноябрьскими морщинами?
Приснившийся стих вспоминается Давыдову целиком, от первой до последней строчки, и когда славонец наконец бьет по мячу, он успевает повторить его про себя.
Ах, ноябрь почти непристойно, нелепо щедр –
Раздает на орехи, швыряет солнечные монеты
В темя белок, ползущих из мраморных недр,
У которых не то что зубов, а рассудка почти уже нету.
Фальшь, избыток, подстава везде, во всем.
Тянет к солнцу бледные кулачки-рюмашки,
Понимая уже про себя – обречен, обречен! –
Стебелек одураченной им ромашки.
Мухи-Лазари, ожившие не всерьез,
Повисают в воздухе неумело
И мечтают птиц из косматых гнезд
Накормить своим опустевшим телом.
И весь мир – как вода на вчерашний пожар,
Как в Театре Армии – «Саломея»,
Как янтарно-лаковый портсигар
Для больного запущенным раком трахеи.
А ноябрь льет сингулярный зной,
Выжимая пот, оплавляя лица,
Обдавая милостью и добротой.
И я чувствую: что-то должно случиться.
Давыдов прыгает наугад, не думая, сам не понимая, что целиком полагается на то самое неучтенное, искажавшее статистику. Мяч попадает ему прямо в руки, пробивает захват навылет и, перед тем как отскочить на поле прямо под ноги защитнику, наотмашь бьет по лицу.
Глава 28Битва на «Луже»
Москва. Финал
Сказка.
Да-да, так и называется их деревня. Туристы по пути из Москвы во Владимир любят останавливаться рядом со знаком «н. п. Сказка». И фотографироваться. Потом в Инстаграме друзья туристов гадают над расшифровкой загадочных «н.» и «п.»: «наша правда – Сказка», «нам повезет – Сказка» и даже «налоговая полиция – Сказка». Ну и, разумеется, местные – они все «сказочники», «сказики», «сказкавцы». Есть и неприличные определения. Интернет, что с него возьмешь?
Название деревни имеет вполне прозаическое происхождение. Давным-давно, еще при Никите, построили здесь кабак для путешествующих по оживленному тракту иноземцев. Главный дом, хозяйственные постройки и три небольшие террасы – все-все-все построили из бревен. В крохотном пруду, прямо посередине, посадили каменную царевну-лягушку со стрелой в лапках. На одной из сосенок появился мохнатый леший из пластика и пенопласта. Там и сям по территории разбросали фигурки других волшебных персонажей. Недолго думая, дали название – «Сказка».
В те дремучие времена, за неимением большого разнообразия в сфере общепита, кабак пользовался популярностью как у туристов, так и у местных из окрестных деревень. Пиво всегда было в изобилии. Бутерброды с вареной колбасой, соленые орешки и кусочки скумбрии на закуску. Редкий прохожий проходил мимо, не останавливаясь. Летом сюда частенько заглядывали дачники. Пионервожатые из расположенных по соседству трех детских лагерей прибегали в тихий час отдохнуть от своих спиногрызов. Речка. Заповедный лес. Красота!
Со временем вокруг бойкого места образовалось вначале небольшое, а потом и вполне себе немаленькое поселение. Глянь-поглянь, а вот уже и деревня стоит длинной широкой улицей. Дома разные, на всякий вкус и цвет. С одной стороны побогаче. С другой попроще. А улица та шла прямо по границе Владимирской и Московской областей. Так и жили. Нормально жили – по-соседски. Как получится.
Церковку прямо посередине улицы, с владимирской стороны, поставили. Небольшую, в одну луковичку. И колоколенку. А раз так, то и название надо было давать этой деревне. Да и не деревне уже, а селу. Долго не думали. Дали то, что на поверхности лежало. А чего тут думать-выдумывать-то еще?
Жили в этом селе три друга. Один с московской стороны и двое с владимирской. Однако почему же жили? Даст Бог, еще пять раз по столько проживут. Значится, тогда так – живут в этом селе три друга. Того, что с московской стороны, зовут Олег. Он по тамошним меркам, считай, старожил. Еще отец его, Никита Добрынин, первым каменный дом недалеко от дороги поставил. По торговой части работал. Дом хороший справил. Сына, когда срок подошел, в военное училище определил. В десантное. Олег, правда, недолго в армии прослужил. Характер у него для службы не совсем подходящий. Строптивый он. Но повезло – друзья помогли. Словечко замолвили, и в смутные времена случилось ему охранником у самого губернатора поработать. Потом опять не заладилось что-то. Хотел даже в разбойники податься. А сейчас, небось, снова его на службу потянет. После известных событий-то. Но о них позже, пока не время еще.
Второй приятель – сын священника. Из их церквушки. Этот очень уж любит по девкам бегать. Лешкой его зовут. Местные-то все про него всё знают. Даже в городе, который недалеко, в Подкове, и то иногда побить пытаются. Да не на того напали! Лешка с малых лет не на печи сидел, а бегал, прыгал, подтягивался. Воркаутом, значит, занимался. Непросто его побить. А поймать и того сложнее. Вот отец только его часто бранит. И на исповедь зовет. А тот искоса так посматривает, посмеивается и на исповедь ходит только в исключительных случаях. Ну, в тех самых, что пером не описать…
Третий их товарищ, самый старший, – Илья. Отец его поехал однажды в Москву за лучшей жизнью да остановился у кабака этого пива попить. День пил, два пил. А на третий решил – незачем его, счастье-то, непонятно где искать, можно и в родной губернии жизнь устроить. Силы был недюжинной. Жалко, помер рано. Мама Илью одна поднимала. Ничего для него не жалела. А тот удалью в отца пошел. В школе, в первом классе, всех мальчишек вплоть до пятиклассников гонял. Кулачками. До тех, кто постарше, кулачки не доставали. Так он их палкой охаживал, если что.
Жили три товарища, не тужили. Но это не сказ еще, это присказка. А настоящий-то рассказ впереди.
Пришло на землю русскую чудо невиданное, дело неслыханное. Сказали как-то по телевизору, что собрались заморские короли и цари, восточные шейхи, американские толстосумы и даже африканские принцы, и решили проводить в России всего мира чемпионат. По футболу. Дело хорошее. Захотелось друзьям на него воочию посмотреть. Игру Сборной оценить. На иностранцев поглазеть. В России-то все разбираются в футболе. Наверное, поэтому нелегко это оказалось – билеты на Сборную достать. Чемпионат-то пришел, а смотрели они его только по телевизору.
У Олега, Добрынина-то, приятель еще с губернаторских времен был – Денис Аникин. Ну как приятель – так, по работе часто общались. Вроде ничего особенного. Но полезный был знакомый. Начальник службы безопасности. Так вот, у него – получилось просто так – лишние три билета на финальную игру оказались. Он их Олегу-то и предложил.
Обрадовался тот. Приятелям все рассказал. И стали они в дорогу собираться. Вначале каждый на своей машине хотел поехать. Потом решили на двух – Илья с Лешкой могли и вместе ехать. А потом Олег сказал, что втроем веселее в одной. И поехали они в Москву на его «крузаке». В воскресенье матч должен был состояться. Пораньше в путь отправились. Пробки, то-се.
Долго ли, коротко ли ехали, но только решили они на заправке остановиться. А там, совсем рядом с этой заправкой, старичок один стоял. Плюгавенький. Подошел он к ребятам и говорит: «Доброго вам здоровьица! Вижу я, красны молодцы, едете вы в Москву. Уж не на финал ли чемпионата мира случаем?» Те утвердительно в ответ закивали. Тогда старичок продолжил: «Едете вы не просто на игру. Игра та волшебная. В ней судьба всего мира решается. Выиграет Славония – и заполнят наш свет ядовитые твари всякие. Станут они, вороги, над нами, простыми христианами, суд чинить. Издеваться будут и насильничать. Выиграет Россия – настанет мир и благодать. Царство небесное как есть прямо здесь». Удивилась троица речам таким, но слушала внимательно. Не перебивая. Интересно старик свой рассказ вел: «Нельзя вам, братцы, на матч просто так, без поддержки родной земли, дальше следовать. Дам я вам помощника. Но не простого, а трехцветного. Волшебный стяг. Как приедете на игру, сразу его разверните и до конца матча не сворачивайте. А то горе будет. А взамен дайте мне монет немного. Но только смотрите! Пожадничаете – плакать потом будете! Сам-то я поехать не могу. Немощен. А вы вон какие удальцы, постоите на трибуне за Родину». Дали ему товарищи пять тысяч рублей. Не поскупились. Раз такое дело. Каждый. Развернули стяг. Смотрят – стяг как стяг. А такую мощную силу в себе несет. Повернулись к старичку, чтобы поблагодарить его за заботу. Глядь – а старичка-то и нет. Исчез. Как так? Кругом-то поля, поля. Ни одного кустика нет, чтобы спрятаться. Заправка одна-одинешенька там стоит. Чудеса, да и только.
Удивились друзья пуще прежнего и поехали дальше. Никого не трогали. Только шаурмичнику одному зуб между делом выбили, когда он им сдачи забыл отдать. Случайно. Потом все вместе немного посидели. Чай попили. За жизнь поговорили.
Едут они, едут. Видят – три красавицы у дороги стоят. Руками машут. Губки алые. Ножки загорелые. Волосы до пояса. Прямые. Поняли ребята – Москва скоро. Остановились спросить у девчонок, что и как. Недолгим разговор получился, хоть сладко девочки зазывали к себе в гости в терем придорожный. После того как цену узнали, даже Лешка не захотел задерживаться. Больно много хотели черноокие. Не поддались на их увещевания друзья. А ведь нелегко это было. Красавицы магию мейкапа использовали. Всякие штучки-дрючки умели делать. Про таких в Сказке длинные истории рассказывали. Решили так друзья: выиграем – на обратном пути с ними тоже чай попьем. С клубничкой и сливками.
За пустыми разговорами подъехали к Лужникам. Увидели, что там происходит, заробели малость. Народу разного со всего света понаехало. Все, как на рынке, галдят, ничего не разберешь. Тут тебе и азиаты в смешных кимоно. И черные с вувузелами. И скандинавы в рогатых пластиковых шлемах. Славонцы толпами ходят. Надменные. Носы задрали, флагами бело-розовыми машут. Все ше-ше, же-бже да про пир какой-то дольный. Видать, уверены так в победе. Праздновать собираются. Три друга неласково на них посмотрели. Негостеприимно. Ишь, раскудахтались тут! Еще посмотрим, чья возьмет! Илюша нахмурился. Но стерпел пока.
У входа их уже Денис встретил. Пошли за встречу сосисок поесть да пива попить. С дороги-то да с устатку все вкусно. Три кружечки выпили для начала. Настроение заметно улучшилось. Праздник кругом! Рассказали про старика. Стяг показали. Аникин начал сказочников уговаривать. Очень ему захотелось флаг развернуть и себе на плечи повесить. Видел, что многие так делают. А если выиграет Сборная… Короче, канючил он недолго. Ребята добрые. Быстро согласились. После пятой кружки.
Развернул Аникин волшебный стяг. Осмотрел его со всех сторон. Тоже удивился, что такая вот тряпица… а сила в ней большая. Набросил себе на плечи. Стал между людьми ходить, похваляться. Кто улыбнется ему, кто рукой помашет, а кто и большой палец покажет. В сторону славонцев ходить не стал. Нечего ему на их пальцы смотреть. Дела поважнее есть – победу намаливать.
А на самом стадионе:
– Вперед, Россия! Русские, вперед!
– Уматывайте на фиг!
– Никто вас не спасет!
И музыка такая приятная играет. И Президент приехал. И уже восемь кружек. Хорошо-то как, ребята! Ну, погнали…
Учителя легко узнают друг друга по походке, по затравленному взгляду, по огромному портфелю. Православные священники – по общей волосатости и стриженым усам. Гаишники – по пузу… А болельщики могут своего распознать по взгляду. Взгляды у сидящих вокруг были хорошие. Патриотичные. Все кричали и гнали Сборную на штурм неприятельской крепости. Враги были те – что надо. Должок у них остался перед россиянами после предыдущего чемпионата. Пора отдавать. Места нашим приятелям достались чудесные – все поле видно. А рядом, через сеточку, неподалеку совсем, сидели совсем с другими взглядами. Славонцы. Они радовались, когда на половину Сборной налетали их славонские гусары и рвали, рвали, как когтями, оборону. Возмущались, когда атака шла в другую сторону. Свистели и, кажется, ругались.
Друзья болели неистово. Сами рвались в бой. В беспощадный и последний. Пускались в пляс, когда голы залетали в чужие ворота. Поправляли флаг на плечах Аникина, когда уже Сборная получала пробоину. И молились.
После десятой кружечки одна трибуна резко, как раскат грома, выдохнула:
– Прячьтесь все в уборную!
И трибуна напротив подхватила. Также воинственно:
– На поле наша Сборная!
Илья вытер тыльной стороной ладони свинцовую слезу. И сурово посмотрел в сторону беснующихся в своем секторе славонцев. Пригрозил он им левым кулаком – не помогло, стали факи показывать и ржать как ненормальные. Пригрозил он им правым кулаком – пуще прежнего полетели оскорбления, еще больше факов увидел Илья. Тогда пригрозил он им и левым, и правым кулаками вместе, да еще лицо сохмурил. Не перестали славонцы над ним измываться, как обезьяны бешеные скакали по креслам и пластиковые стаканчики в его сторону кидали. Рассердился тут Илья, откинул соломенные кудри за плечи, сделал пучок и стал хмуро пальцами похрустывать. Аникин терпеть уже не мог. Давно он на месте не стоял, все подпрыгивал, как от нетерпения. Крикнул что-то непонятное и побежал в туалет. В третий раз за матч. А что тут скажешь? Десять кружек – он хоть и русский, да, чай, не железный.
И тут Сборная пропустила. 3:3. С досады Олег руки в карманы засунул. Обиделся. Так бы он, может, долго просидел. Но нащупал, к своему удивлению, в левом кармане камешек как будто. Вытаскивает – вот те на! А это, оказывается, мертвый зуб шаурмичника! Здоровый такой. И весь черный. Как он в карман к Никитичу попал – загадка. Но только показалось это ему недобрым знаком. Взял он мертвый зуб покрепче да как метнет в сторону вражеских болельщиков. Какому-то высокому дядьке прямо в лоб попал. Да отскочил и второму по затылку заехал.
Ох, что тут началось! Опять славонцы про пир свой дольный заорали. При чем он здесь? Еще оказалось, что их мат и русский мат – ну просто одно и то же. Руками замахали, ногами затопали, вроде как смелые. Быстро, правда, успокоились – в наши ворота пенальти как раз назначили. Они вроде уже и праздновать собрались, да пронесло лихо мимо – отбил Иван Давыдов мяч, отвел угрозу от наших рубежей.
Через пару минут бежит Аникин из туалета. Плачет. В сторону славонцев пальцем тычет. Сказать ничего толком не может, лопочет себе под нос непонятно что и всхлипывает с обидой. И стяга при нем нет. Что? Где? Как?
Публика вокруг сердобольная. Кто платочек протягивает. Кто добрым словом поддерживает. Успокаивали, как могли. Даже легонечко по щщам выдали. Стал Аникин более-менее складно излагать. Вот что друзья наши услышали:
– Я только начал… Стою себе спокойненько… А их человек десять вваливается… Громкие все… Возбужденные… Смеются. А один, рыжий такой, на меня уставился. Я сразу понял – что-то не так… Подходит этот рыжий такой. Расстегивает ширинку. И ссыт… Прямо на штаны мне ссыт! Я говорю, что же ты, сука такая, делаешь?! Как же тебе не стыдно?! А он только скалится. Захотел я ему по роже дать. Да куда там! Схватили меня в двадцать рук. Рыжий стяг с меня тянет и ругается еще. Падлюка. Курвой обзывает. Вон, смотри, смотри, как они над ним издеваются.
И правда. По ту сторону сетки славонцы глумились над стягом трехцветным. Прикладывали его к срамным частям тела. Плевали на него. Друг другу перекидывали. И на поле руками показывали. А там Сборная из последних сил сражалась уже. Помочь бы ей, да нет такого правила в мире пока, чтобы болельщики за игроков голы забивать могли. И играть оставалось всего чуть-чуть.
Раздался тут над стадионом покрик богатырский! Как грохот огромных валунов, скатывающихся с гор. Как треск арктических льдов. Как рев тысячи медведей, бурых и белых. Как гул пролетающих близко от земли «Су». Как раскаты системы залпового огня. Так услышал стадион воинственный глас Ильи! На десять верст вокруг поднялись в воздух испуганные птицы и закружили над городом. Все собаки, даже трепетные болонки, залаяли как бешеные. Кошки забились под диваны и кровати. Мыши с крысами запаниковали и стали выскакивать на улицы то тут, то там. Уже редкие к концу матча женщины-пешеходы визжали от ужаса и пытались залезть на электрические столбы и припаркованные машины.
Сетку Илья просто не заметил. Неорганизованные зрители разбегались с его пути кто куда, а он несся по рядам к славонцам. Ураганом влетел в самую середину толпы. И заволновалась тут нечисть славонская. Числом-то много их было, человек триста. Да вот ухаря такого, как Илья, среди них не было. Махнул он правою рукой – и десять врагов уже лежат. Махнул левой – еще десять в ауте. А сзади Олег с Лешкой подсобляют. По пять зараз приходуют. Кровища так и хлещет из носов славонских. Кости трещат, да хрящики потрескивают. Соперник пока держится, на смену побитым новые подступают. Толпой-то всегда сподручнее медведя валить. Напирают враги, ребят геройских прибить хотят. Тут и стюарды в желтых жилетах налетели. Им тоже досталось. Но меньше, чем славонцам. Пуще прежнего взялись друзья за свое праведное дело. Славонцы – кто за ухо оторванное держится, кто глаза разлепить не может, кто язык откусил. Стоны и плач великий повсюду.
Отнял Илья волшебный стяг у рыжего хулигана. Опустели трибуны вокруг наших героев. Показалось им, что победили они. Но тут пришли к ним с верхнего яруса три великана-славонца. Скалами возвышались они в белых штанах и розовых футболках над своими собратьями. Закипел бой с новой силой. Нелегко пришлось и той, и другой стороне. На каждый удар прилетала ответочка. После каждого вражеского зуба вылетал свой. Хорошо бились. Долго. Неизвестно, чья бы взяла, да прибежала полиция с дубинками и другими спецсредствами. Против них кулачками много не навоюешь. Рванули ребята в последнюю атаку. Да и полегли все трое рядышком.
А очнутся, наверное, только завтра в темнице. И что же с ними будет? Тут бабка надвое сказала, но предположить можно… Станут вспоминать, что да как, и раны свои подсчитывать.
Недолго они за решеткой посидят. Будет суд. Адвокаты заговорят про патриотизм и провокации. Жены с матерями поплачут. Публика будет аплодировать. Сам Президент за приятелей вступится. Ну и оправдают их.
Не получится у них к девицам прямоволосым заехать. Потому что на «скорой помощи» их домой везти будут. Не поговорят и с шаурмичником. Хотя попросят друзья остановиться в том месте. Старика тоже не найдут. Заправка, рядом с которой его видели, в ночь финала Чемпионата сгорит. Зато, когда вернутся в Сказку, Илью сразу же сделают деревенским головой. Олег станет директором кабака, хотя после такой драчки и будет подумывать о службе. А Лешка к девкам бегать перестанет. Они после известности такой всемирной к нему сами домой ходить будут.
Так и будет продолжаться все до самого навсегда. А что? Нельзя, что ли?
Глава 29ВПЖ
Сочи. 9 дней до финала
Всалоне привычно пахло лаймом. Мягкие кресла. Выдержанная фактура. Непрерывность линий. Подлокотники с кнопочками. Шероховатость кожи, которая чувствовалась всем телом. Боржоми в бутылочках по 0,25. Ничего лишнего. Портфель с докладом. Планшет в руках. Prelude in G minor для правильного настроя на разговор. Лирический сменялся грозным и суровым. И наоборот. Единство эмоции и характера. Мысли маршировали то стройными рядами, то хаотично, сбиваясь с привычного ритма. Безотказная формула успеха.
На экране планшета – страницы «Три в квадрате». Все та же тема. В новой оболочке. У России особый путь. Столицу на Урал для баланса половин. Ни Азия, ни Запад. Исторические особенности. Корни. Соборность. Третий путь, Рим, направление. В квадрате как в современном ускорении. И как в окруженной крепости. Крепость духа. Нового в новой доктрине вроде и нет, но надо понимать, чего именно от тебя хочет Сам. Или даже Сам Самого. И соответствовать. Разговор пойдет не на эту тему. Но тут дело в настрое.
Он попросил аудиенции только вчера, промучившись перед этим над бумагами часов двенадцать. Для такого, конечно же, есть протокол – запись на встречу, ожидание и, наконец, решение о месте и времени. Если повезет. Но ждать он не мог. Поэтому пришлось воспользоваться мобильным. Грубое нарушение. Хотя именно оно и подчеркивало, что вопрос требует экстренного вмешательства извне. Его услышали, тон был деловым, но благодушным. Быстро собравшись и даже успев заехать домой, он поцеловал жену и вылетел на встречу, результаты которой безо всякого преувеличения должны были повлиять на жизни миллионов. Марк Константинович Килин, первый заместитель председателя, после суровой школы «Феникс-Диалога» в девяностых пришел работать в Правительство в начале нулевых. Последние же без малого восемь лет провел в кресле министра финансов. И менять его, по крайней мере в ближайшее время, Марк Константинович не собирался. Поговаривали, что его дед тевтонец, но наверняка не знал никто.
S-класс мягко вкатился по улице Фиговой через КПП в Южную Резиденцию. Водитель выключил Рахманинова. Здесь, на берегу Черного моря, в субтропическом климате растительность устроила пышную демонстрацию своих возможностей. Несколько разновидностей пальмы, мимоза, эвкалиптовое и бутылочное деревья, магнолия, сакура, черешня, мушмула, альбиция, кипарисы и многое другое. Знаменитый ландшафт Южной Резиденции с ее затененными аллеями, причудливыми кругляшками клумб и секретными беседками в глубине сада.
Совсем рядом растянулась на многие километры пляжным раздольем южная столица России – Сочи. Там, в хаосе смешения рас, поколений и культур, плещется эмоциями и желаниями безумный коктейль отдыхающих, там встречаются два моря – море человеческое и море обычное, морское. По длинным променадам прогуливаются приятные и вежливые люди в легких брюках и удобных туфлях. Спешат по делам смуглые бандиты в белых «гелендвагенах». Дети клянчат у родителей все подряд. С проплывающих мимо яхт доносятся громкая музыка, звон бокалов и фальшивый смех. Рестораны, гостиницы, магазины и пирс зазывают потенциальных посетителей прыгающей и пляшущей рекламой, в которой рифмуется все и вся. («На улице Орджоникидзе жить начните, только контракт подпишите!») Там, в Сочи, этот балаган непрестанно зарабатывает, расслабляется, отдыхает, глазеет, пьет, влюбляется, предает, ищет приключения, сводит с ума, сходит с ума и хвастает прикупом. А здесь, в Боччи, который отделяет от большого города мелкая, но стремительная речка, царят тишина и покой. Отголоски праздника долетают с другого берега, но глухо, в них не слышно настырного приглашения на танец, который ты не танцуешь.
Город Боччи основали галлы, воевавшие в позапрошлом столетии в Крыму. Три года сражений и лишений, трений с союзными англичанами и турками, ужасов холеры и каждодневного ратного подвига заставили многих пересмотреть свои взгляды на войну. Бургундец Артуа д’Омс, офицер 7-го линейного полка, командир роты зуавских пехотинцев Даниэль Боссе и шевалье Эрик Грю возглавили небольшой отряд, высадившийся на берег недалеко от форта Навагинский, слева от устья реки Сочи. Местные жители – адыги, убыхи и абхазы, а также немногочисленные на тот момент русские – отнеслись к пришельцам в общем миролюбиво. Галлы были поражены красотой природы новых мест. Им так понравился юг России, что они решили остаться и поселиться рядом с большой водой, высокими горами и смелыми людьми.
Увидев, как козленок переходит ручей рядом с местом, которое галлы выбрали для строительства, шевалье Эрик Грю, самый простецкий из этой троицы, решил назвать место Ruisseau-de-Bouc (Рьюисо-дё-бук, Козлиный ручей). Неискушенный в вопросах топонимики Грю даже и не подозревал, какую бурю возражений он поднимает этим названием. Артуа д’Омс кричал, что не для того он не стал возвращаться в родную Бургундию, чтобы жить в Козлином ручье. Даниэль Боссе злился и плевался на вывеску с названием, которую быстрый Эрик уже успел повесить на въездные ворота. Так они спорили долго, пока однажды их городок не посетил убыхский князь Хаджи. Галлы попросили его подождать окончания дискуссии. Не снеся этого унижения, князь выхватил саблю и разрубил вывеску на две неравные части – на Ruisseau-de- и Bouc. Первую выбросил в тот самый ручей, а вторую оставил галлам со словами: «Никаких здесь рьюсо не надо, боч надо». Почему «боч», а не «бук» никто спрашивать не стал. Название «Боч» под влиянием местных языков претерпело изменения и постепенно превратилось в «Боччи». Кому-то слышатся в нем итальянские мотивы. Но только до приезда в город.
Время стерло старые дома переселенцев, в названиях улиц давно уже нет ничего галльского. Да и сами галлы, перемешавшись с местными многочисленными народами, потеряли идентичность и язык. От мирных занятий бывших головорезов странным образом осталось только умение организовывать прекрасные цветущие места отдыха в лучших традициях их исторической родины. По всей России, если рядом с очередным дворцом надо было разбить парк, сквер или, на худой конец, просто сад, никто не мог сравниться в мастерстве этого дела с садоводами Боччи.
Министр Килин видел всю эту пестроту в первый раз. Когда-то, в бытность свою студентом, он приезжал в город с друзьями. Им нравилось исследовать, пить вино, рисковать, как тогда казалось, жить настоящей жизнью. Любопытные, отважные, они проходили и мимо этих мест. Но тогда здесь, кроме нескольких частных домов и злых дворовых собак, ничего не было. Все изменилось за тридцать пять лет. Марек сам из длинноволосого брюнета в клешах превратился в полнотелого лысого дяденьку в строгом костюме. Полысеешь тут…
Президента на месте не было. Сегодня начинались матчи четвертьфиналов, и Лидер Наций хотел присутствовать на игре Сборной лично. До этого он посмотрел на стадионе только первый матч, а затем неотложные дела то здесь, то там мешали, не давали расслабиться. А вот сейчас, вероятно, график стал посвободнее.
Марк Константинович замедлил шаг у одной из пальм. Показалось, что ее листья-ладошки висят слишком вольно и не приветствуют гостя так, как это положено. Килин провел рукой по лицу, смахивая морок усталости последних дней. Последним движением он погладил воображаемую бороду, как делают в фильмах про Восток актеры, играющие мусульманских священников, имамов. Ночь у министра выдалась бессонная. После такой показаться могло все, что угодно. Он шел на встречу не к Президенту. К другому. Осознавал важность приближающегося разговора, а также быстрых и четких действий после него. И только потом, когда корабль российской экономики пройдет мелководье кремлевской казны, только потом можно будет ставить в известность Самого. Такое случалось уже не раз и не два за его карьеру. Каждый раз чутье, точный расчет и быстрота реакции спасали ситуацию. И шкуру министра.
На ступеньках главного входа его встретил секретарь. Марк Константинович знал Мишу. Знал его послужной список. И звание. Высокий, с острым взглядом и отличной памятью. Услужливый. Прекрасный помощник. Миша провел министра финансов по широкой лестнице с красной ковровой дорожкой на второй этаж в правое крыло дворца. Открыл последнюю дверь в конце коридора. И мягко прикрыл ее за Марком Константиновичем.
«Почему он всегда шьет пиджак на размер больше?» – неожиданная мысль предательски заставила замешкаться. И только после небольшой паузы Килин заулыбался, поздоровался и побежал жать руку. Навстречу ему вставал маленький темноволосый человек. Улыбка пробежала по тонким губам хозяина кабинета и исчезла где-то в глубинах пиджака. На лбу, ровно посередине, заметно выделялось небольшое родимое пятно. «Не смотри туда, не смотри…»
– Добрый день, Лев Борисович! Хорошо у вас здесь в Боччи – прохладой с моря веет… А в Москве-то душновато.
– Здравствуйте, МркКстатинч! – Незнающие часто терялись, впервые услышав, как быстро Зоркий произносит имя и отчество собеседника. – Садитесь. Из нашего телефонного разговора я не все понял, ясно только, что дело срочное. Давайте не будем терять время. Так что безо всяких политесов. Переходите прямо к делу. Миша набросал мне тут тезисно основные моменты. Но я хотел бы послушать вас. Внимательно.
Марк Константинович неуверенно огляделся. Посмотрел на старинный шкаф, сплошь уставленный толстенными книгами. На обитые дубом стены. На напольные Birenz с медведями. На столик в углу. На фотографии, стоявшие за стеклом рядом с книгами. Там, среди прочих, увидел знаменитый портрет Ну’и с редкой сальной бородкой. Из книжных рядов верхней полки выступали корешками вперед «Президент» и сборник стихов Регины Тановой «Восславленный подвиг». Килин заерзал, втискиваясь в кресло, и еще раз огляделся.
– МрКсныч, бросьте! Кто нас здесь может слушать? Ну если и слушают, значит, так надо. Излагайте уже суть. И да, кстати, я про ваш пиджак и лысину, между прочим, молчу.
– А я… – смутился Марк Константинович. Однако быстро взял себя в руки: – Да уж. Не будем отвлекаться от сути. Вчера на коллегии меня буквально атаковали замы. Они все как один в ужасе из-за показателей этого года. Ни санкции, ни, тем более, контрсанкции этого объяснить не могут. Дефицит бюджета уже к этому месяцу просто катастрофический. Мне не хотелось бы нагнетать, но если все пойдет так, как сейчас, если не предпринять меры, то мы не то что наказы Президента не сумеем выполнить, мы сядем в такую долговую яму… Военка, нефть и десять Северных потоков не смогут покрыть наши траты. Чемпионат! Мы подсчитали наши расходы. И это не-ве-ро-ят-но!
– Подождите, МарКонстныч! – Зоркий удивленно смотрел на взволнованного первого заместителя председателя. – Мы же все заранее предусмотрели. Сметы, подрядчики, аутсорс, волонтеры… Все проверено, проведено и согласовано. Учитывая значимость проекта, его влияние на политическую ситуацию, на настроения в обществе, мы предполагали, что затраты превысят порог чувствительности. Но картина никогда не рисовалась так, как вы ее… Да… Предусмотрен целый комплекс компенсационных мер, включая прода… передачу Курильских островов японцам. Вы же сами докладывали Президенту…
– Докладывал. Но в наши расчеты вкралась… хмм… закралась… черт… в наших расчетах есть ошибка. Мы забыли включить в них коэффициент ВПЖ. Коэффициент ВПН, да, он существенно увеличивает расходы. Но ВПЖ их просто вынес в космос!
Собеседник министра вздрогнул на слове «космос», потер лоб указательным и средним пальцами, посмотрел в сторону портретов. Но прерывать говорящего не стал.
– Лев Борисович, я все понимаю, все мы не без греха… Но, судя по нашим подсчетам, ВПЖ превышен примерно в три раза! – Килин выразительно и не мигая смотрел на помощника Президента, немного наклонившись в его сторону. – Как?! Спрашивается, как такое могло случиться? В три раза! Я понимаю всю сложность моего вопроса. Но положение отчаянное. Боюсь, что уже осенью нам будет нечем платить бюджетникам. А это, вы меня понимаете, не только учителя и врачи…
Килин достал из портфеля небольшую папку. Осторожно положил ее на стол перед Зорким.
– Здесь самое важное. Кто, сколько, когда. Цифры… Посмотрите сами…
Изучая бумаги, Зоркий нажал на кнопку селектора и попросил Мишу принести черный чай себе и посетителю. Осторожно перелистывая страницы тонкими пальцами, Лев Борисович причмокивал, присвистывал и даже, кажется, что-то напевал себе под нос. Только брови сошлись в смоляной минус. Родимое пятно уменьшилось, превратившись в тонкую и короткую вертикальную черту.
Разбивая пленочку «Краснодарского V.I.P.», Килин не почувствовал аромат. Не заметил, что положил в чашку шесть кусков сахара. Даже когда пил. Зоркий перестал напевать, читал внимательно. Его глаза расстреливали текст строку за строкой. В какой-то момент он перестал постукивать ложечкой по фарфоровым стенкам. Кончик носа дернулся и замер.
Стрелки Birenz на красно-желтом циферблате двигались мягко, почти незаметно скользя вперед по кругу. Южное солнце стремилось сквозь щели жалюзи в комнату, лениво шпионя за государственными мужами. Снаружи, где-то недалеко, закричала чайка. И стихла. Зоркий поднял глаза. Он закончил чтение, перевел взгляд на шкаф, затем посмотрел на министра. Через минуту часы громко пробили полдень.
– Ну и что мне теперь с этим всем делать? Вы отлично понимаете, что я не могу показать ЭТО Президенту.
– Да, понимаю. Поэтому-то и приехал к вам. В правительстве завелось слишком много истеричек. Им хочется мгновенной и справедливой «реакции Бога». От других. От себя – как всегда. Воровство по необходимости в наших реалиях, с этим народом приходится закладывать в бюджетную стоимость проектов. Всё мы с вами понимаем. Не первый год декларации сдаем. – Килин то ли захихикал, то ли закашлялся. Зоркий приложился к чашке и, поняв, что чай остыл, с брезгливостью поставил ее на серебряный поднос. – Но «по жадности» в этой экономической ситуации – безумие! Недальновидное безумие.
И закашлял еще больше, как будто подавился. Зоркий выждал немного, затем наклонился всем телом к министру:
– Что вы хотите этим сказать, Марк Константинович?
Килин удивленно уставился на лоб собеседника. Марк-Кон-стан-ти-но-вич… Глаза финансиста округлились. Рот пытался произнести хоть какое-то слово, но слышно ничего не было.
– Уж не хотите ли вы сказать, что пришло время… что нам пора… что больше ему…
– Нет-нет-нет! – Показалось, что от крика Килина что-то упало в коридоре. – Что вы… Что вы?! Вы меня не так поняли. Нам надо… Нам надо… – Руки никак не могли найти, но пытались разгладить на столе то, что видели глаза. – Понимаете, это же не как с прово… проштрафившейся управляющей компанией. Там человечка закрыл, и все тихо-мирно. Здесь как снежный ком… Страна! Нам надо… Нам надо изыскать возможные резервы. Например, повышение акциза на водку. Все равно пьют…
– Было. Только что.
– Тогда еще один поток…
– Даже не заикайтесь. С этим-то намучились так, что до сих пор с подрядчиками расплачиваемся да суды сплошной чередой. Корабли по всему миру арестованные стоят.
– Раздельный мусор…
– Жить надоело?
Марк Константинович посмотрел на Ну’и, затем на Birenz. Шестеренки крутились, немного поскрипывая и нашептывая свою какую-то историю. Взгляд остановился на портрете пожилого мужчины в профиль, упрямо уставившегося в облачное небо.
– Мы повысим пенсионный возраст.
После третьего чая с коньяком собеседники решили прогуляться по саду. Килин сыпал формулами и объяснял, объяснял, объяснял. Зоркий не прерывал и даже записывал что-то в свой блокнот, иногда переспрашивая главные моменты. По всему выходило, что предложение давало много и сразу. Остановились у беседки с альбицией. Миша быстро накрыл стол. Зоркий любовно посмотрел на свою тень на дорожке сада. В это время суток она становилась особенно внушительной и повторяла, как будто в причудливом восточном танце, все его телодвижения. Наигравшись с тенью, он повернулся к продолжавшему говорить собеседнику:
– МаКсныч, надо подумать о тылах. Премьера я возьму на себя. С силовиками тоже пообщаюсь. Я знаю, что им предложить. А вам, судя по всему, придется с социалкой и ресурсниками общаться. Справитесь?
– Справлюсь. Положим, медицина у меня в серьезном и давно неоплаченном долгу…
И опять разговоры, разговоры. О судьбе страны. О финансовых потоках. О чемпионате. И даже о том, что некоторым чиновникам на местах надо бы поменьше болтать. Недавно в интернете прокатилась серия статей «Мы вас не просили рожать!». Удивились, как это допустили публикацию. А это все сказывается, сказывается…
Солнце потихоньку уплывало на запад. Прилетела стайка бабочек, покружила и улетела по своим бабочкиным делам. Миша три раза менял стол. А они все говорили и говорили. Фантазия уносила их в дальние дали. Плавно перешли на восстановление Союза и размышляли по-государственному о Ситцевом пути. Пожалели, что не при их жизни дойдет российский строитель до Великой стены. («И пописает на нее», – неожиданно добавил один из теоретиков.) Но вектор проложили…
– Хорошо, Лев Борисович. Тогда я сегодня даю своим задачу на просчет. Это дня три, не больше. После этого мы опять встречаемся. По телефону я не хочу это… Смотрим, обсуждаем и идем по тем шагам, которые наметили. И только потом – к Президенту.
– Важно объявить во время чемпионата. Хорошо бы еще, чтобы наши не вылетели. Надо спешить.
– Я сейчас из самолета позвоню в министерство – пусть считают. Да и вообще. Чего нам бояться-то? Во всем мире так. И ничего. Терпят!
Килин вышел из беседки и попытался поймать последние лучи заходящего солнца. Он расставил руки в стороны. Так еще иногда стоят, загорая, наши согражданки на южных пляжах в позе «все продано». Пиджака на нем давно не было. После щедрого угощения пуговицы на рубашке напряглись, но держались пока стойко. Килин улыбался. Он смотрел на чайку, которая плавно скользила в воздушном потоке в их направлении. Марку с детства нравились эти большие и нагловатые птицы. Он вспомнил, как в тот самый год поездки в Боччи чайки украли у них шашлык, который был непредусмотрительно оставлен на столе, пока они играли в волейбол. Как смеялись и шутили о птицах – пожирателях шашлыка. Было хорошо и весело. Сейчас тоже было хорошо…
Чайка сделала небольшой круг над столом. Чуть спустилась и сделала еще один. На этот раз круг получился еще меньше. Все еще с улыбкой на лице Килин поднял правую руку в сторону птицы.
Марк Константинович не стал ждать Мишу, просто подошел к столу и взял несколько салфеток. Посмотрел на бело-коричневую слизь, которую оставила чайка на правом плече. Брезгливо стер ее и, не зная, куда выбросить использованные салфетки, так и стоял, держа их в правой руке.
– Думаю, что акциз мы тоже введем. На курятину. Про поток подумаем. Восточный. Да и в системе образования оптимизация давно назрела. Еще мусор остается. Давайте для начала подключим «зеленых». Пусть пошумят. А потом… Поджечь его, что ли?.. Все для общего дела, все для победы.
Зоркий кивнул.
– И нам хватит. Нам обязательно хватит, Лев Борисович. Всем. А что рубашку испортили, это ничего. Это мы поменяем.
Глава 30Кто подставил Валика Рожева?
Москва. 180 дней до финала
Когда в дверь позвонили, Ольга Рожева досматривала передачу про питонов. Змей она любила за хладнокровие и утонченность формы. Ольга выключила телевизор и, зевая, подошла к двери. Через глазок она увидела крупного лысого мужчину в меховой куртке. Он держал в руках небольшой контейнер и улыбался. Рожева открыла дверь.
– Добрый день!
– Здравствуйте. А вы кто?
– Кто… Три года всего прошло, а не помните уже. – Мужчина прищурил глаза и посмотрел на Ольгу. – Еремеев я, тренер.
– Виктор Петрович? Вы изменились. Ну заходите, чего. Кофе будете? Только у меня растворимый.
Валентин Рожев возвращался домой и чувствовал, что ему не хватает места. В середине января в Москве все двигалось, как будто кого-то слушая и с кем-то тихо соглашаясь, – не останавливаясь, замкнувшись на себе. Дворники рассыпали соль по улицам. Люди смотрели под ноги, закрывшись капюшонами, мимо редко проезжали машины. Валентин Рожев стоял на перекрестке и ждал, когда светофор станет зеленым. Сегодня он снова ушел с тренировки раньше, а тренер на него опять за это злился. Рожев вспомнил, как в раздевалке, перед выходом на поле, ребята что-то обсуждали – кажется, свадьбу тренера. Сам тренер подслушивал за дверью. Валентин переоделся первым и задел его, когда выходил. Рожев вспомнил его новую жену. Он видел эту девушку и раньше, она приходила иногда на тренировки. Тогда «Геракл» выступал хуже, чем обычно, и Рожеву казалось, что он снова играет в футбол на уроках физкультуры в школе. Его ставили в ворота и обзывали Рожей.
Светофор загорелся зеленым, Рожев начал переходить дорогу. На другую сторону, толкнув Валентина, перебежала девочка лет десяти с большим розовым рюкзаком. За ним девочку совсем не было видно. Валентин хотел прокричать ей вслед что-то обидное, но вдруг увидел, как на той стороне она поскользнулась на льду и упала. Из рюкзака выпали учебники, тетради, ручки. Девочка заплакала. Ей помогли собрать вещи, подняли ее на ноги, попытались отдать рюкзак. А она все плакала и плакала. И отталкивала рюкзак от себя, топая по льду ботинком. Пошел мелкий снег. Валентин подумал, что все на свете вещи можно чем-то заменить. А если иногда их не менять, ни для чего другого места не останется. Девочка перестала плакать и, выхватив рюкзак у прохожего, снова куда-то побежала.
Вдруг все замерло. Машины встали друг за другом, проехать стало невозможно. Водители опускали стекла, высовывали головы, ругались. Валентин Рожев стоял на середине улицы, перед красным светофором, и пытался придумать себя с начала. Он представлял других людей, другие имена и мысли вместо прежних, бывших в его жизни, но ничего не подходило. Мысли Валентина мешались друг с другом, сжимаясь до футбольного мяча. Ему казалось, что он за мыслями о новом упускает что-то очень простое, самое главное. Как будто за рюкзаком не видит девочку. Или запасной выход. Валентин Рожев стоял посередине улицы и пытался вспомнить в своей жизни что-то, кроме футбола. Сзади к нему кто-то подбежал.
– Ты чего? Все нормально? Сейчас, подожди…
Незнакомый мужчина взял Валентина под руку и довел до пешеходной улицы.
– Ты где живешь? Как зовут, помнишь?
Валентин никого не видел. Мужчина посмотрел прямо в его лицо, что-то вспоминая. Вдруг он широко раскрыл глаза и отошел на два шага назад.
– Слушай, это же ты? Ну, в «Геракле», защитник! А ты… Ты как вообще, в порядке?
– В порядке.
– А давай тогда фотку сделаем? Народ, это Рожа! Из «Геракла»!
Вокруг них стали собираться люди.
– Пацаны, Рожа! Да не твоя, дурак, «геракловская»!..
– Я сама футбол не смотрю, у меня сын. Он про вас постоянно говорит: «Рожа, Рожа…» Может, распишетесь на руке?..
– Рожев, что это за говно было с ККК?..
Из-за облаков, похожих на снежные сугробы, выглянуло солнце. Валентин смотрел на обступивших его людей и чувствовал, что ему снова не хватает места. С ним фотографировались, ему что-то говорили. Под холодным ветром, за спинами незнакомых Рожеву захотелось топать ногой по льду и кричать. У него кружилась голова, вопросы незнакомых бесконечно повторялись в его мыслях. Валентин сжал кулаки и прижал костяшки пальцев к закрытым глазам. Все мысли и вопросы слились в белый шум.
Вдруг все ушло. Он перестал слышать людей, чувствовать снег. Мысли исчезли, и Рожеву стало так легко, как не было уже много лет. Он разжал кулаки и открыл глаза.
Валентин Рожев бежал домой. Он оббегал столбы, бежал по льду и по асфальту. Его окликали, на него кричали, чертыхались. Он толкал встречных людей. Футбольный мяч в голове исчез, и Рожев больше ни о чем не думал. Он бежал по улицам вытянувшись, глубоко дыша. И не останавливался, пока не добежал до дома.
С раннего детства Валентин Рожев ничего сам не решал. Он родился в пригороде Краснодара, в доме рядом с небольшой бензоколонкой. Его мать, Ольга Рожева, красавица, на которой хотел жениться вице-мэр, влюбилась во вратаря краснодарского «Витязя» и вышла за него – не слушая доводы родителей про деньги, косые взгляды посторонних и алкоголь, который, по их словам, обязателен в карьере футболиста. Впоследствии она напоминала об этом постепенно спивавшемуся мужу каждый день. Он был человеком добрым, но слабым и пугливым, боявшимся не только жены и собственных ворот, но, казалось, и всего мира. В день появления на свет их сына Ольга собиралась пойти в Краснодарский террариум, чтобы посмотреть на травяных ужей, а ее муж проиграл последний в карьере матч. Поэтому, чтобы на что-то жить, сразу после рождения ребенка Ольга устроилась кассиршей в городской универмаг. Тогда же она решила, что не станет отправлять Валентина в детский сад. К шести годам у Рожева не было ни одного друга.
Когда Валентину исполнилось семь лет, отец отправил его тренироваться в свой прежний клуб «Витязь» и сразу после этого исчез. Сначала его искали, но как-то вяло, будто прекрасно зная, что с ним, где он, и махнув на него рукой. Потом искать перестали. Больше об отце Валентин и Ольга Рожевы не вспоминали.
То, что Рожев будет хорошим футболистом, стало понятно сразу. Он не умел видеть ситуацию на поле, не умел подстраиваться под товарищей – но так, как он, не думая, без мыслей, игру больше не чувствовал никто. Несмотря на это, в команде Валентина не любили. Тренер – старый, сморщенный старичок, тренировавший еще его отца, – с Рожевым почти не говорил, предпочитая ему общество его матери. Сверстники его не любили: считали за дурака и обзывали Рожей. Валентин рос и с каждым годом говорил все меньше, ограничивая свой и так небольшой мир материнскими мыслями, футболом и походами в школу. Он привык не рассуждать. Поэтому, когда семнадцатилетнего Рожева с трибун приметил новый тренер московского «Геракла» Виктор Еремеев и предложил ему играть в столице, Валентин не удивился. Ольга Рожева провела в кабинете московского тренера несколько часов – Валентин все это время ждал ее за дверью. А выйдя, объявила, что они едут в Москву и Валентин теперь играет за «Геракл». Рожев не стал об этом думать и не думал до самого приезда в Москву, где все движется быстрее, где все намного шире и сложнее.
С порога Рожев почувствовал запах кофе – мать готовила его только для гостей. Валентин тихо разделся и зашел на кухню – там Ольга Рожева и Виктор Еремеев сидели за столом и смеялись:
– Помните, вы его когда на первую тренировку привели – он в туалет хотел, а мы думали, что ему кушать хочется?
– А у него вообще метаболизм плохой, с трех лет еще. Он когда на горшок ходил, так всегда мимо, правда!
– Метеоризм, наверное?
– Метеоризм еще хуже!
Рожев остановился в дверях, сложил руки на груди и стал пристально разглядывать гостя. Почувствовав на себе его взгляд, Еремеев обернулся и, заметив Валентина, подошел к нему. Ольга Рожева, охнув, громко сказала:
– Ты где был? Мы с Виктором Петровичем тебя знаешь сколько ждем?
– Мне показалось, минут пять! Рожа, привет, – Еремеев протянул руку Рожеву, тот неохотно ее пожал, – как у тебя дела?
– Здравствуйте. Зачем пришли?
– Как ты сразу… В карьер. Ну садись, чего ты, – Еремеев вернулся к столу и подвинул Валентину стул, – вон, мама твоя кофе сделала.
Валентин сел за стол. Он потянулся к чашке Еремеева, но вспомнил про девочку и убрал руки в карманы. Через окно в большую кухню попадало солнце, освещая комнату неравномерно, мазками желтой масляной краски. В тени оставалась большая часть кухни, вместе с плитой, холодильником и дверью. Ольга Рожева улыбалась и поправляла волосы, Еремеев хмурился, разглядывая скатерть. На столе лежал прозрачный контейнер с выпечкой – Рожев всматривался в него, пытаясь понять, что это и откуда оно взялось. Еремеев обрадовался поводу продолжить разговор:
– А это я вам принес – по базейрджанскому рецепту. Пахлава. Сам приготовил. Попробуйте обязательно, я там, кроме нее, почти вообще ничего не ел. Траву одну! – Еремеев хотел засмеяться, но вместо этого хрюкнул и опустил глаза в пол.
– Валик, попробуй пахлаву, – Ольга Рожева достала нож, отрезала кусок сыну и повернулась к гостю: – Я бы и сама обязательно, но не могу – диета.
Кусок разваливающейся пахлавы перед Рожевым напомнил ему Краснодар. Он отодвинул тарелку, встал и уставился на Еремеева. Тот погладил голову и, посмотрев секунду в глаза Валентина, улыбнулся.
– Виктор Петрович, зачем вы пришли?
– Сын, говори вежливее с тренером.
– Мама, он давно не мой тренер.
– Неверно, Валик – он давно не был твоим тренером, – Ольга торжествующе посмотрела на сына и улыбнулась Еремееву, – а теперь снова будет!
– Не понял.
– Виктор Петрович, объясните, пожалуйста, Валику, а то он, кажется, не понимает.
Ольга заговорщически подмигнула Еремееву. Тренер встал напротив Рожева – на его фоне Еремеев выглядел как крепкий маленький подросток. Он положил руку на плечо Валентину и, выдержав паузу, сказал:
– Рожа, как ты, наверное, знаешь, я теперь тренирую сборную России.
– Не знаю.
– Правда? – Еремеев убрал руку с плеча Рожева и вложил ее в карман. – За новостями, что ли, не следишь? Это везде было… Ну неважно, не про меня сейчас. Короче, я набираю команду. То есть к чемпионату. Уже согласились Давыдов, Феев… Неважно. Я хочу, чтобы ты играл на защите. Ты себе представить не можешь, как я заколебался с этими начеванцами играть. Они просто по мячу попасть не могли. Короче, о чем я – ты будешь выступать за Россию на чемпионате мира по футболу. Этим летом. Поздравляю, Рожа!
Еремеев снова сел, положив ногу на ногу, и снисходительно улыбнулся. Валентин стоял на месте и молчал.
– Да, – Ольга Рожева кивнула в знак согласия и глотнула еще кофе, – мы с Виктором Петровичем все обсудили. Завтра отдохнешь, а потом уже тренироваться начнете. «Гераклу» я позвоню сейчас, не забивай голову. Возьмешь у них паузу, потом вернешься.
В своей квартире Валентин Рожев почувствовал себя чужим. Стены, пол и потолок давили его, не оставляли места. Рожеву стало тесно. Он почувствовал, что если сейчас не скажет вслух о том, что может думать, о том, что его мысли, идеи и он сам действительно существуют, то, наверное, его и правда нет. Мать и тренер смотрели на него улыбаясь. Солнце позади них освещало половину кухни, оставляя в тени лица. Рожев закрыл глаза и быстро проговорил:
– Я не буду играть в Сборной.
Если бы в доме Рожева водились мыши, сейчас был бы слышен самый их тихий скрежет по полу. Но мышей там не водилось – и было совершенно тихо. Еремеев вышел из оцепенения первым, засмеявшись:
– Ты бы свое лицо сейчас видел. Ты, конечно, правда Рожа. Ну а если кроме смеха – мог бы и спасибо сказать, на самом деле.
– Виктор Петрович, а он не смеется.
– Да, я серьезно. Я не буду…
– Ты вконец совесть потерял, Валентин? – Ольга Рожева повысила голос. – Какое «не буду», тебе сколько лет?
– Я не буду…
– Играть в Сборной? Валечка, придумай что-то новое, а то меня уже начинает подташнивать. Тебя на тренировке стукнули мячом, что ли, или чего, я не пойму?
– Тебя же тошнит, не меня. Тебя уже давно стукнули.
Ольга Рожева ахнула и встала со стула. Оскорбленная, она не могла выговорить ни слова и то отходила к двери, то возвращалась обратно. Ее руки рисовали фигуры в воздухе, как будто пытаясь заменить слова. Мужчины молчали. Рожева подошла к окну и остановилась. Она набрала воздуха, презрительно посмотрела в лицо сына и, обернувшись к Еремееву, сказала:
– Если мой собственный сын позволяет себе… такое, – Ольга показала рукой на Валентина, – то я не знаю, о чем могу с ним разговаривать!
– Ну прости. Мам, я не просто не хочу играть за сборную. Я не хочу играть в футбол. Не хочу, чтобы меня называли Рожей, прижимали к стенам, чтобы мне говорили, что делать, чем заниматься, куда идти. Мама, я хочу сказать что-нибудь сам, в первый раз. Понимаешь? Меня как будто вообще нет. Не хочу я этого футбола, хочу своего, что я буду любить, чем я буду жить. Своего хочу, мам.
– Наговорился? Эгоистичная ты сволочь.
– Дура ты, мам.
– Ну что вы ругаетесь, давайте мирно как-то…
Ольга Рожева вскинула голову и, посмотрев на сына и его тренера, вышла из кухни. Рожев снова сел за стол. Еремеев молчал, глядя себе под ноги. Наконец он тихо начал:
– Валь…
– Я Валентин.
– Ну хорошо, неважно. Может, давай ты пойдешь сейчас воздухом подышишь, а потом снова поговорим? Видишь, и мама из-за тебя расстроилась. Ну нехорошо же ведь, а? Сам же видишь.
И Валентин вышел из дома вслед за матерью, крепко хлопнув дверью. Еремеев остался на кухне один. Ему было жалко Ольгу – эта женщина всегда ему нравилась. Валентина Еремеев понять не мог. Сначала он хотел вмешаться, отыскать Рожу, его мать, помирить их – сделать для них что-то хорошее и правильное. Но потом, вспомнив, что каждая несчастливая семья несчастлива по-своему, Еремеев положил себе на тарелку остатки пахлавы и, жуя, стал представлять свой первый тренерский чемпионат мира по футболу.
Ночью на стадионе «Геракл» на сорок пять тысяч мест было тихо. Трибуны, днем ярко-красные, сейчас сливались со сваями, прожекторами. Шел крупный снег, и металл на стадионе постепенно становился белым. На поле, бледно-зеленом от луны, лежал Валентин Рожев в куртке, заложив руки за голову, с закрытыми глазами, и думал о том, чего он сам хочет и что ему на самом деле нужно. Откуда-то со стороны ворот к Валентину подполз небольшой червяк. Он посмотрел на Рожева. Рожев посмотрел на червяка и протянул ему открытую ладонь. Червь туда залез.
– А я тебя раньше здесь не видел.
– Ты под ноги никогда не смотришь. Даже когда не тренируешься. Я давно заметил.
Валентин вспомнил девочку с большим розовым рюкзаком и улыбнулся.
– Тебе не страшно тут?
– А чего бояться, – червь посмотрел на себя и удивился, – ночь ведь уже.
– А днем? Вдруг задавят.
– Как? Задавят, конечно. Уже задавили. Сейчас же зима. Какие червяки в январе, ты сам подумай.
Рожев посмотрел на червяка и закрыл глаза. Он представил себе, что бежит с мячом к воротам и забивает. На трибунах слышались крики, вратарь рвал на себе волосы. А Валентин улыбался и ничего не говорил. Он вздрогнул от холода. Червяк потянулся к пальцам Рожева и тихо зашуршал.
– А о чем ты думал? – Валентин спросил тихо, не открывая глаз.
– Когда давили?
– Да.
– А хвоста у меня нет – жалко, – червь грустно опустил голову, – всегда хотелось хвост, как лошадиный.
– И сейчас хочешь?
Червь задумался и свернулся кольцом на ладони Рожева. Снег падал на него, засыпая небольшой горкой, червяк дрожал и сильнее прижимался к руке. Валентин скидывал с червя мизинцем тающий на коже снег. Червь посмотрел на Рожева и задумчиво сказал:
– Не-а. Сейчас вообще ничего не хочу.
– А как это?
– Ну как. Хорошо, – червяк ткнул головой Рожева в рукав. – А ты что-то хочешь?
– Не знаю, – Валентин положил ногу на ногу и повел шеей.
– А есть что-то, что ты ужасно любишь делать, больше всего на свете?
– Это как?
– Ну это когда не думаешь, а делаешь, а когда думаешь, хочется скорее перестать.
Где-то далеко пьяно засмеялись. На стадионе это было слышно отдаленным эхом. Валентин открыл глаза и попытался вспомнить, когда он переставал думать совсем. Так было сегодня днем, когда он убегал. Так было, когда он видел перед собой мяч, ворота, прожекторы и стадионы. Он вспомнил, как в семь лет впервые пришел на тренировку – испуганный, забитый. Выйдя на поле, Рожев перестал бояться. Он не сказал в тот день ни слова. Тренер не заметил его и запер одного на поле. До следующего утра Валентин бегал по траве и забивал мяч за мячом в давно уже пустые ворота. Наутро, когда отец пришел его забирать, Рожев спал в воротах, рядом с мячом. Валентин не помнил, что ему тогда снилось.
– Я так в футбол играю.
– Ну так, может, ты футбол на самом деле любишь?
Луна скрылась за облаками вместе со звездами, и поле потемнело. «Геракл» продолжался в темноте очертаниями бетонных свай. Червь уже спал. Валентин вспомнил футбол – тренировки, игры. Ежедневный футбол, который он научился не замечать, не видеть, забывать. Рожев играл в футбол сколько себя помнил – и, кроме футбола, у него ничего не было. Он играл не для отца, матери, тренеров, он играл, чтобы не думать. И без игры уже не мог себя представить. Когда Валентин понял это, он лежал на поле стадиона «Геракл» на сорок пять тысяч мест. В его руке спал червяк, а в кармане куртки лежал телефон. Рожев решил завтра же утром позвонить Еремееву и согласиться играть за сборную России на чемпионате мира по футболу. А перед этим позвонить матери и извиниться. Но сейчас Валентин Рожев решил заснуть. Отложить все до утра, чтобы не думать ни о чем сейчас. Он закрыл глаза и улыбнулся. И тогда, медленно засыпая, Валентин Рожев впервые в жизни почувствовал себя свободным.
Глава 31Все отняли
Москва. Финал
– Прижались сейчас наши немного к своим воротам. Дюжий отдает мяч Гручайнику. Тот дальше на Чашку. Споткнулся в своей штрафной Баламошкин. Прямо через него прошел пас на Мличко. Тот в одно касание возвращает мяч Чашке. Удар! Боже! Боже мой! Какой удар! Мощно выстрелил сейчас Аро Чашка в правый от Ивана угол. Красавец, Давыдов! Достает он этот мяч. И продлевает интригу матча. Честно говоря, было страшно. После такого выступления на мировом первенстве Ароганчик точно поедет в один из самых сильных чемпионатов Европы играть за… Чуть позже я расскажу вам, дорогие любители футбола, за какой именно клуб поедет играть Чашка. Нельзя, нельзя сейчас садиться в оборону. Мощные форварды славонцев умеют разбирать любой «автобус». Славонцы уже подают угловой. Мяч летит на Джвигчича. Удар головой. Уфффффф… Мимо… Проиграл сейчас борьбу в воздухе Царьков. Ну да. Царь воздуха проиграл Королю воздуха эту микродуэль. Которая, впрочем, могла перерасти в гиперпроблемы. Ребята, соберитесь. На табло между тем мы видим, что пошла последняя минута этого захватывающего финального матча, в котором решается судьба Кубка мира.
Не хочу умирать…
Вся жизнь – футбол. Как громко. И так мало. Ты все кладешь ради победы, игра становится решением и смыслом. А поражения приносят стыд, унижение, боль. Настоящую. Моральную. От которой хоть на стенку… Тут все как в реальной жизни. Подлость. Предательство. Продажность. Благородство тоже есть. Но оно какое-то… редкое, что ли. Такое, что сразу заметно. Когда есть. Всю жизнь. Мама стирала, мазала зеленкой и йодом, всегда какая-то… на кухне. Мечтала вместе со мной. Ну вот, мама, я почти на вершине. Почти. Остался один шаг. И так трудно оторвать ногу. Рука плетью…
В той стране, в той, которой уже давно нет, солнце светило ярче, песни были звонче, люди ближе. Ты будешь смеяться – даже коровьи лепешки не воняли. Соседи собирали их на тележки по всей округе – удобрение. Жизнь была в кайф. Детство. С Андреем бегали на Золотую Гору, где для московских дачников работал магазин «Продукты», чтобы они могли купить в нем все, к чему привыкли в своем большом и богатом городе. В нем же взяли первый свой «Кечкемет». И боялись потом идти домой. Унюхают. Отоспались прямо за воротами на поле.
В той стране. Почему все так легко развалилось? Почему никто, почти никто, не сказал, что вот, мол, люди, вы с дуба рухнули, что решили так быстро в разные стороны разбежаться? Как праздник. Все радовались, что товарищей больше нет. Что все теперь господа. Ребята рванули за границу. Играли за гроши. Теперь понимаю, что за гроши. Кто-то задержался подольше. Кто-то поменьше. Но все, почти все, вернулись. Кто побогаче. Кто победнее. А кто совсем. Чего мы там не видели?
Осталась-то минута одна. 3:3. Сука. Не дотерпели. Правда, пенальти. Пенальти мы взяли. Шаман взял. А если бы не взял? Если бы мяч к славонцу отскочил? А если сейчас забьют? И что тогда? Из героев в неудачники опять? Полоски разные. Не только белые или черные. Разные. Сейчас нужна золотая. Нужна. Я устал терпеть. Работать и терпеть. Улыбаться и работать. Терпеть и улыбаться. Для сюжета всегда есть слово. Для игры – мяч. Мне уже ого-го. А я все в игры играю. А что еще делать? Конец-то один. Как ни крути. Красиво ты живешь, долго. Все важно. Особенно важно – как живешь. Но все знают, что конец один. Смешно. Прихожу я, значит, к райским вратам. А апостол Петр меня спрашивает: «Кубок мира принес?»
– Баламошкин!!! Уууххх как сейчас куда-то далеко за Балашиху укатилось сердце. А ведь казалось, что мячу уже некуда деваться. Точнехонько он летел прямо в ворота. Но Иван мужественно подставил голову, после чего выносит Андрей Царьков мяч далеко в поле, разряжая очередное опасное положение у наших ворот. Ты бы, Иван, полежал сейчас немного на мягкой траве «Лужников». Отдохнул бы чуть-чуть. Пусть Андрей Сергеевич к тебе прибежит. Поболтаете о том о сем. Я бы вам, наши дорогие телезрители, россияне и россиянки, стихи почитал. Одного из моих любимых поэтов:
Над Русью облако кровавое подолгу
Висит, сжигая села, церкви, города.
Не отдадим врагам зловонным никогда
Ни пяди, ни вершка. Лишь тихо плачет Волга.
Что, наказание всегда должно быть? Для чего? Для каких будущих геройств? Давно уже, лет двадцать назад. Любовь. Солнце триста шестьдесят пять. Засыпая. Просыпаясь. Всегда. У тебя такое было? Чтобы потерять контроль. Чтобы стоял всегда. Чтобы звон. И в ушах тоже. И такая, знаешь, конечно, неправедная. Вороватая. Но любовь. И вот это постоянное чувство вины. Каждый день к жене. Домой. Остро жилось. С перчиночкой. Главное, думал, что самый умный. Всех провел, обошел, везде успел. Вжжжииик! И нету меня уже там. Как и не было. Кого обманывал? Бога за нос водил. Вот это нравилось. Всегда опасность. Всегда адреналин.
Я когда в нее входил, чувствовал – заводит. Любила по-всякому. Что интересно – холостых не было. Совсем. Лобок гладенький всегда. Родинка на груди. Где мы только не трахались! Хорошо, что тогда с девайсами шпионскими похуже было. Однажды, шутки ради, на слабо меня взяла. Говорит, а на крыше вот той двадцатипятиэтажки слабо? Не слабо… До сих пор все в подробностях помню. Белье это красное. Гетры. Гетры! Это был единственный раз, когда остался. Резинкой мы не пользовались. Она не дернулась, не попыталась в последний момент вытолкать из себя. Ни одним словом, движением, вздохом и даже взглядом не показала, что я сделал ошибку. Это льстило. Это было произведением в следующий ранг, переводом на новую ступень. Разрешила. Подчинилась. Полузакрытые глаза. Тело подо мной выгнулось. Длинные ногти глубоко вонзились в мою спину. Хотелось улыбаться. Еще почему-то подумалось, что придется какое-то время скрывать под футболкой эти следы. Следы… Была поздняя зима. Март, кажется. Как мы тогда не сорвались с этой крыши? Вот было бы о чем поговорить друзьям-врагам. Так бы и лежали вдвоем, с вывернутыми и раздавленными от удара телами. Перепачканные в крови, сперме, грязи. Хмм… Пальто вот в черной мастике изваляли. Замывай не замывай. Новое сразу купили. Все новое…
Я тогда уже не играл. Там повезло – дали потренировать молодежку в «Геракле». Ребята смотрели как на легенду. Дисциплина на высоте. Результаты пошли. Это только идиоты думают и говорят про строгий – добрый. На самом деле главное – быть справедливым. И тогда наказание воспринимается как должное, а похвала как награда. Тогда и за маму-Родину повоевать можно. Хотя… От бабла никто не отказывался. Это нормально. Ребятам надо мир посмотреть, себя показать. Девочек покатать…
Когда Денечка Сразу – у молдован такие смешные фамилии иногда попадаются – красавец и талантище, отпрашивался на недельку сгонять в Испанию, я и подумать ничего такого не мог. А потом… Потом долго, очень долго, лет пять или даже больше, не уходило ощущение, что с меня живого сняли кожу. Кругом все горело и жгло, дерьмом, куда ни пойди, воняло. Хоть в одеколоне искупайся, не поможет. Фоток я не видел. Ни одной. Зачем? Я знал администратора гостиницы, где они остановились, лично. Случайно, можно сказать, позвонил. Поинтересоваться, как там мой подопечный. И поначалу даже не придал значение, не понял, о чем речь. А потом… Потом они вернулись вдвоем. Я приперся в аэропорт. И все.
Что интересно – они давно уже не вместе. Денечка бросил футбол, эмигрировал куда-то в Южную Америку. Странный выбор, но я не вдавался в подробности. Все стало чувствоваться по-другому. Я ушел от своей второй. Невозможно было оставаться в том же состоянии. Продолжать обманывать. Ложиться в кровать. И думать о другой, желать другую.
А тогда… Тогда, после того как она позвонила и призналась сама, сказала, что встретила другого (а то я не знал!), что я старше ее на пятнадцать лет и сам должен был понимать, что именно этим все и должно было закончиться, что я еще буду счастлив… Я тогда все думал, что разговором, убеждением, страстью докажу, что я, я, Я! Я, черт побери! Я лучше! Меня нельзя вот так вот бросать! Поговорили тет на тет. Все, что сказал, все мои доводы, вся моя страсть, все-все-все попало в цель. Вот только понял, что проиграл. Ей проиграл, не Денечке. Накрутил себя, реально слетел с катушек. Выхватил наградной ТТ, который брат подогнал. Зачем? Не стал бы я стрелять. Любил ведь… Люблю то есть. А вот она… От испуга ли, или от своей казацкой смелости, а то и от чувства вины постаралась выбить пистолет из моих рук. Но я-то с предохранителя уже был снят… В больнице потом сказали: легко отделался. Хромаю. Почти незаметно. Да шрам от входного. И от выходного.
И пошло-поехало. Из «Геракла» ушел. Как там после такого? Позвали в «Шахтер». Заграница. Один сезон отыграли прилично. В Лиге до полуфинала дошли. На вторую игру приехали во Фрицбург. Поле цвета такого было… Зеленое. Но если поднести лицо к самой траве и посмотреть вдаль, то появлялись и бирюза, и дымка, и прозрачность янтаря. Чудо, а не газон. На него дышать-то жалко, не то что ногами топтать. На тренировке ребята летали. Мячи ровно в ворота по девяткам и шестеркам ложились. Было прохладно, но это для матча даже хорошо. Опираясь на палочку – тогда она еще была нужна – я тоже, насколько мог, летал по краю поля. Не ругал. Подбадривал. И тут эсэмэска: «kak noga?»
Как будто не было этого долгого года без звонков, без встреч. Без возможности встреч. Ребята штрафные тренировали. Время пообщаться было:
«Normal’no. *it’ budu. Begat’ net)»
«uda4i tebe segodnya. vo fritzburge vsem tya*elo igrat’»
«Spasibo»
«poleg4e?»
«Net. Vsyo kak god nazad»
«pora by u*e uspokoit’sya»
«Ya proboval. Ne polu4aetsya»
«nado vstretit’sya»
«Хorowo. No ya v Moskvu ne skoro»
«obernis’»
Она стояла у выхода с поля. Там, где игроки появляются из подтрибунного помещения в начале матча. И уходят в перерыве и в конце. Красивая.
– Нет, ну вы посмотрите на это! Вот и носилки уже готовы были вынести. И старина Мюллер с чемоданчиком на бровке стоит. Да, нет у нас этой отменной хитрости южных народов. Полежать, постонать, пожаловаться. Вспомнить индийское кино. Встал Баламошкин и как ни в чем не бывало побежал на свою позицию. Ну не чудо? Даром что юн и неопытен, есть у парня отвага. Есть! Мы еще повоюем. Пошло компенсированное время. Четыре минуты добавил Махно Боа.
Ну не получилось тогда. С самого начала не заладилось. Раз мимо, два… Как будто и не готовился к такому. Как будто и не знал, что будет тяжело себя ломать. Ждал ведь, обдумывал варианты: «Если так, то я вот так. А если по-другому, на этот случай у меня тоже кое-что есть». А вот началось все неожиданно, и уже не знал, что говорить, куда бежать. Как спасаться.
«Шахтер» проиграл. 7:0. Клубный антирекорд. В раздевалке много чего наговорили сгоряча. Закончилось тем, что меня «интересуют только деньги», что команду я не подготовил, что я из России. Короче, весело потом в Донецк летели. В городе волнение спортивных масс. В прессе на вентилятор такой наброс, что можно небольшую революцию устроить. Что делать? Собрал вещички, в клубе написал заявление и свалил.
Вообще-то жалуюсь я зря. Были у меня и успехи. Команды неплохие. Контракты с начала до конца спокойно отработанные. Деньги. За год до «Хан-Начевани» чемпионом России стал. С «Гераклом». С первой командой. Через двадцать один год после предыдущего золота. Такое единство. Кого хочешь могли порвать. Давай нам хоть «Ман Юнайтед», хоть «Барсу». Болельщики просто с ума сошли. Радовались все, некоторые даже плакали. Помню мужичка одного, лет пятидесяти. На встрече с болельщиками говорит мне: «Я ведь уже и забыл, каково это, когда мы ККК обыгрываем и чемпионами становимся. Думал, надеялся, это да. Но привык к постоянным пролетам. Спасибо вам от всей души!» И в ноги – бух! Я даже покраснел. Команда отлично играла, все линии сбалансированы. Поработать, конечно, пришлось. Втолковать, что и как. На тренировках погонять. Цель у всех была одна. Если кто недоработал, остальные тащили. Штрафовал, премировал, воспитывал. Порядка добился. Да, жестко иногда. Так не в игрушки играем. Традиции, люди, история…
И так нам всем разохотилось. Так размечталось в Европе погулять да многим тамошним задницы надрать. Когда пришлось из-за рейтинга – одного балла не хватило для группы – в предварительном раунде играть, смеялись, просматривая команды из хрен-знает-откуда: «Говенд», «Приепая», «Нымбе Каллью», «Вжарьгюлис», «Хрюк». Как к ним серьезно можно было относиться? Очень хотели с «Вжарьгюлисом» сыграть. Вжарьгюлить им по самое никуда…
Досталась нам кипрская команда «Достапопулос». Новичок еврокубков. Вполноги должны были проходить. Те нас так боялись, что в интернете в прогнозе на матч свою команду в черной рамке напечатали. Стали готовиться, матчи их разбирать, игроков анализировать, игру. Был там у них один местный, как сумасшедший по полю носился. А все остальные так, серединка, на ноль помноженная. Не страшно. И тут «подорожники» решили, что карта прет, киприотов пройдем – контракт надо поднимать. Решили к Порей-Маслову идти надбавку требовать. Я им говорю: «Ребята, не время сейчас. Давайте в группе себя покажем. Тогда он вам что хочешь подпишет». А они ни в какую. Слово за слово. Погорячился я тогда. Потому что растерялся немного. Вроде вот сейчас все как единый механизм, все в порядке, все работает. А смазка понадобилась. Не ожидал я. В любой другой момент всегда к такому готов, сложная ситуация или простая, разрулил бы как-нибудь. А тогда… Расслабленный от побед, чемпионства. Нашло одно на другое. Я им про престиж, про Родину, про болельщиков. А они… А что они? Они молодые, всего хотят сейчас, а не в глубокой пердунической старости.
Началось. «Тренер нас не понимает». «Странные эксперименты». «Этот должен играть там, а тот здесь». Дошло до того, что наняли блогера стишки сочинять и в интернет выкладывать. Про меня. Обидные. Вот тебе и команда. Вот тебе и единство. Хотя и с этим бы справился. Но тут подключился Карьеров.
– Есть ощущение, что сборная России сможет дотерпеть до конца основного времени. Надо, ребята. Надо. Грызите все, что там можно грызть, но сохраните ворота в неприкосновенности. Ох, какой сейчас дриблинг показывает поймавший кураж Чашка. Как заправский слаломист, проскочил он мимо первой линии обороны, прорываясь прямо по центру. Хорошо, что Рожев вовремя накрыл Гручайника и не дал ему толком принять мяч. Нет, вы знаете, несмотря на пару ошибок, в том числе одну результативную, Валик Рожев под присмотром Царькова заметно вырос на этом чемпионате. Андрей – это такой дядька… Ой, ты, мама родная! Что творит Джвигчич! Опасный удар сейчас нанес он слева в ближний угол. Только штанга спасает наши ворота. Страшно. Как же медленно тянется время…
Как раз началась эта катавасия. Война не война. Все как с ума посходили. Говорящие головы на любом канале ругаются. Кто вышиванку на себе рвет, кто косоворотку. Санкции. Доллар с евро в небо улетели. Короче, и так тяжело. «Подорожники»… как будто им кто-то в уши налил. Хотел собрать их всех вместе и поговорить по душам. Собрал… Вот только вместе с ними Карьеров приехал. Егор Анатольевич. Зачем? Почему? Приехал по пустяшному делу разговаривать. Ну да, говорят, он по материнской линии какой-то там родственник Выхлопушкину. И что? Я не понял сначала. Как-то странно он разговор в сторону политики повернул. Я про футбол. Про контракты. Про дисциплину. А он все: «Так кто вас в “Шахтер” пригласил? А почему вы именно туда поехали? Были же другие варианты». Я как отключился в тот момент. Что же это такое, подумал, куда он клонит? Карьеров встал неожиданно. Ко мне через стол наклонился. На носу маленькая царапина. Усы топорщатся. Запах изо рта… Глазами в меня воткнулся. Они, глаза его, как будто бесцветные. Серые будто. Один вопрос задаст. Моргнет. Подождет немного. И заново все. Я долго терпел. Чай как раз принесли. Вот я сидел его пил.
У Карьерова привычка есть. Любит он прическу свою, а-ля восьмидесятые, объемный «каскад», рукой поправлять. Пригладит один раз. Медленно руку всегда ведет. А потом два-три быстрых движения – так поправляют выбившиеся волосы девушки перед зеркалом. И в этот раз, пока я чай отхлебывал, он правую руку к голове поднял. Мимо меня часы его проплыли. На циферблате Микки-Маус улыбался. Я тоже улыбнулся. Что потом произошло, я объяснить не могу. Рука Карьерова застыла на какое-то время. Тишина такая. Говорят вот иногда: звенящая. А тут не то чтобы звенящая, свистящая тишина. А потом. Карьеров как заорет: «Что вы себе позволяете? Как вы смеете? Что это еще за ухмылочка такая? На что это вы намекаете?» Вроде никогда я за ним ничего подобного раньше не замечал. Спокойный всегда. Уравновешенный. А тут как с цепи сорвался. Слюна аж брызжет.
Как я тогда сдержался – не знаю. Сам увольняться не стал. Нечего. Я на контракте. Пусть руководство решает. Так и получилось. Месяц туда-сюда потыкался. «Достапопулосу» проиграли. В чемпионате России на нас оттоптался никому до того неизвестный «Хайлар». А потом уже случился знаменитый заброс в собственные ворота в матче с ККК. Ну Порей-Маслов и предложил отступные. А я что? Не маленький. Взял, конечно. И уехал в Байзерджан.
– Есть еще время. Немного. На кончике иглы. Но есть. Выцеливают сейчас славонцы. До верного пытаются разыграть. Похоже, пошла последняя атака на наши ворота в основное время. Сжимают клещами нашу оборону соперники. Ищет, ищет сейчас Гручайник свободную зону для атаки. Посмотрите, как далеко вышел из ворот Поводженчик. Вот бы сейчас кто-нибудь из наших, как в восемьдесят восьмом, убежал и наказал. Вот они, исторические параллели. Меридианы, биссектрисы и прочие катеты-гипотенузы. Нам, честно говоря, абсолютно все равно, хотя, очевидно, найдутся и те, кому не все равно, кто в любом бриллианте найдет изъян, да и шут с ними, короче, нам все равно, как это называть. Пусть история повторится. Да… да… да… Беги, Остапченко! Беги, родной! Беги!
Сколько мне было тогда лет? Лето. Все ребята после обеда собирались на озере. Купались, загорали, смеялись много. В тот день я пришел позже всех. Все было как обычно. Чуть больше десятка ребят и девчонок. Играли в «картошку», игру, которая в тот год неожиданно увлекла всех своей простотой и азартом. Блестящие от тысяч капелек воды юные тела. Возбужденные от купания, а еще больше от близости других таких же юных и блестящих тел. Солнце уже не жгло, а лишь мягко ласкало своими лучами. Почему же я тогда пришел позже всех?
В душе я радовался, предвкушая. Уже тогда неплохо играя в футбол, долго не мог привыкнуть к тому, что мяч надо отбивать руками. И только в последнее время у меня начало получаться. Помог Эльдар, сосед, живший в квартире напротив. Он был старше меня лет на семь и считался очень опытным и знающим человеком. Эльдар сказал: «Ты этот мячик все пнуть пытаешься, а ты его мягко принимай, как женщину». Точнее, он сказал: как девочку. Но точно имел в виду то самое… Я никогда не «принимал» ни девочку, ни тем более женщину. И мой опыт ограничивался смутными образами и надеждами, и когда дело должно было дойти до практики, я себе совсем не представлял. Однако именно совет Эльдара расслабил меня. Оказалось, что в этой простой игре можно было подставлять и выручать, быть резким и быстрым или плавным и медленным. А еще можно было немного заигрывать с девчонками.
Милена первая меня увидела. Раскрасневшись от игры, запыхавшись и глотая слова, она громко сказала: «А……авайте……ремея… не…удем……ринимать…» Вспомнил! Я опоздал, потому что поздно в этот день закончил работу. Примерно за неделю до этого мама решила, что хватит мне валять дурака летом, и отправила устраиваться на работу в открытую лабораторию Тимирязевской сельхозакадемии, которая находилась совсем рядом с нами. Там всегда требовались разнорабочие – что-то поднести, что-то разобрать, что-то прибрать. Ни уверения в том, что мне надо много тренироваться, ни упование на то, что меня не возьмут, не помогли. Нельзя сказать, что такая работа в первой половине дня меня сильно напрягала. Просто иногда ее было действительно много… Милена сказала, а я услышал.
И никто ей не возразил. Не успел или не захотел. Некогда было разбирать. Засмеялись. Переглянулись. Ерунда какая-то. Глупая, смешная детская обида. А вот ноги слушаться меня перестали. Ватными ими прошагал я мимо компании, на ходу успев сказать: «Привет!», и пошел по тропинке дальше. Прямо за озером начинались те самые московские дачи, Золотая Гора. Тропинка вела прямо в магазин. Кто-то крикнул мне вдогонку, куда я. Уже не помню, что ответил. Наверное, что мама послала меня за бородинским. Этого оказалось достаточно. Никто не догнал меня, не сказал: «Ты что, не будь дураком, не обращай внимание, пойдем к нам». Так я и шагал на ватных ногах по берегу озера. Вокруг никого не было, кроме деревьев и кустов. Можно было не стыдиться.
На следующий день мы играли тот самый матч. Наша команда на последних минутах вытащила безнадежно, казалось, проигранную игру и прошла в следующий раунд «Кожаного мяча». А я увидел происходящее на поле, как будто наблюдал за игрой сверху. Присутствовавший на матче тренер, друг нашего Юрича, пригласил меня и Мишку попробоваться в юношеской команде из областного центра. На следующий день я пришел на озеро и играл со всеми в «картошку», как будто ничего и не было. Только мяч я принимал и отбивал не так, как учил Эльдар. С мячом не всегда надо быть нежным.
– С вашего позволения, я очень быстро, практически мгновенно попью водички. Выносливости не хватает никому. Вот и Евгений растратил все оставшиеся силы на этот рывок. Как жаль…
Эту команду, бьющуюся сегодня за золото, собрал я. Никто не верил в нее. Давно заметил, мы какие-то раскоряченные. Стоим одной ногой в России, радеем за процветание Родины, за ее успехи. А вторая нога у нас где-то в другом месте – в Европе, в Америке, в Израиле. И мы в любой момент готовы перенести центр тяжести на эту самую другую ногу. И не просто критиковать, а уехать к чертовой матери из страны. Которую даже прибалты не называют нормальной. Прибалты, Карл! Готовы считать за счастье жить на птичьих правах за границей. Лишь бы не видеть и не помнить ублюдков-чиновников, аппетиты которых давно перешагнули любые мыслимые пределы. Не иметь ничего общего с властью, в испуге за собственные теплые места давящую любое инакомыслие. Не ассоциировать себя – не поеду туда, там много русских отдыхает – с этим народом, который презирает даже собственное правительство. Хотя почему даже? Оно с удовольствием и вкусом это делает. Презирает. А вот первая нога, которая на Родине, она увязла в патриотизме, в памяти, в чем-то неуловимом. В минуты затишья кажется, что всё как у всех, что можем и сможем… Я в эту команду верю. Потому что сделал ее сам.
Эта команда из страны, где давно забыли даже мечтать о крупных победах, где никакая сила не могла взрастить чемпионов-футболистов среди бей-беги, вони прессы и неверия общества. Эти люди никогда не играли в финалах, никогда не сражались за по-настоящему престижные трофеи. Некоторых, как Рима Хализмутдинова, например, даже исключали из клубных команд за «несоответствие модели игры». Мы вопреки. Всегда вопреки. А сегодня вот все сошлось.
– Свистит Махно Боа. Вот и закончилось основное время этого драматичного по накалу и сюжету матча. Как же измотали команды друг друга! Еле-еле сейчас бредут соперники к кромке поля, чтобы послушать наставления тренеров. И попить водички! За пять минут, отведенные на перерыв, много сил не восстановишь, конечно, но это передышка. Передышка, до которой мы дотерпели, донесли нашу мечту до следующего рубежа. 3:3. Неплохой расклад. Играем.