– Тоды вели мальцу костерок палить!
– Хоть бы пяты отогреть, совсем от ног отстают…
– Да помолиться, дабы лукавый не принялся кастить!
– Хлебца, хлебца гретого пожевать!
– Буде языками балакать! – окрикнул калик старец. – Хуже баб раскудахталися!
Нищие зароптали, застучали палками о тяжелый снег. Но их угроза не произвела на Парфения никакого действия.
– Истинно глаголю, блудные дети, что забыли вы слова Спасителя нашего! Аз, грешный и недостойный, напоминаю Его сущий глагол: «Аще кто хощет ко Мне ити, да отвержется себе». Тако! Разумеете?
Странники замолчали и, присмирев, стали молча садиться в снег на сумы-кромы.
Малец подошел к старику и, обнимая за шею, тихо шепнул на ухо:
– Я мигом хвороста насобираю да елковых веток надеру! Дозволь…
– Не страшно во кромешную тьму ступать? Все равно что во адовой бане выпариться!
– Не спужаюсь. – Малец покачал головой. – Мигом обернусь.
– Коли волки? Или того хуже, бес полуночный перед тобою предстанет? – тревожно зашептал старик. – Не успеешь и знамения крестного положить на чело, как он душу вымет да по ветру пустит. И мы без тебя куды? Как без тебя сможем идтить?
– Я заговор заветный знаю супротив любого врага. Вот разом и стану читать!
Алешка-поводырь спешно перекрестился и побежал собирать сухие ветки, старательно выговаривая спасительные слова:
– Аз, раб Божий Алешка, выйду в поле долгомерное, на том поле стоит велик Крест, а под нем лежит мучеников камень. Аз, раб Божий Алешка, возьму камень мучеников, вложу в свое тело, среди души и сердца ретиваго. Как крепок камень, да будет твердость твоя, Архангел Михаил. Верховныя апостолы, святыя угодники, оградите меня, раба Божия Алешку, железным тыном. И ставлю аз, раб Божий, в четырех местах звезды, огораживаюсь. Как к ангелу бес не идет, так бы ко мне не шли ни ведун, ни колдун, ни самород, ни самосуд, ни какой поперечник. Святы Петр и Павел, девять ключей, девять замков замкните от лиха. Верно слово мое, как молитва Господа Христа, и всех апостолов, и всех ангелов-архангелов, и святых исповедников, что сотворили волю Божию от начала века и до сего дни. Аминь…
Пробудившись поутру, калики стали медленно разминать промерзшие и превратившееся в снежную кору зипуны и порты, потом подниматься на ноги, чтобы окончательно отогреться на живом ходу.
Старик Парфений важно растирал заледеневшую бороду скрученными, покрасневшими от холода пальцами, нараспев читая студеный заговор:
– Была лиска бела, были детки белы. Где лизнет, тут медь пристанет. Ключ да замок, булатные слова. Заря до зари, заря до свету, у раба Божьего Парфения мороз до слова. Аминь. Аминь. Аминь.
Окончив дело, размял ноги и поясницу, а затем крикнул мальца:
– Скажи-тка, Алешенька, все ли бальки Христовы пробудилися да белу снегу поклонилися?
– Нет, дядька Парфений, Ондрейка лежит.
Старик взял мальчика за руки и, подойдя к лежащему калачиком нищему, легонько толкнул его палкой. Ондрейка не отозвался.
– Посмотри-тка, почто наш однорученька не пробуждается?
Мальчик нагнулся над окоченевшим телом и, потеребя Ондрейку за нос, стянул со своей вихрастой головы огромный, нахлобученный по самые глаза суконный колпак:
– Помер Ондрейка… Окоченел весь…
Старик встал на колени, пробежал пальцами по застывшему лицу, затем ухом приложился к губам:
– Преставился раб Божий, не с нами, а к Отцу Небесному пошел…
Слепцы подходили к покойному, снимали шапки и отдавали земные поклоны. Затем, подняли Ондрейку на руки и, подойдя к ближайшему дереву, привязали к нему тело веревкой, а затем закидали принесенными мальчиком ветками.
Из-за моря, из-за леса возворачиваются,
Ждут да и дожидаются.
А тебя, Ондреюшка,
Не дождатися и не возвернути…
Парфений, подражая церковному песнопению, торжественно и густо затягивал слова, помахивая, словно кадилом, ветхой шапкой из овчины. Нищие вслед за ним подхватили причеть, распевая его на два голоса:
Так завейтеся ветры буйныя,
Разнеситеся снега белыя,
Разойдитеся леса дремучия,
Раскатитеся горы, Божьи камешки…
Окончив требу, скоро перекрестились, взялись за веревку, и пошли прочь…
Алешка-поводырь, идущий с Парфением впереди, долго молчал, ожидая, что старик скажет сам, объяснит, почему калики не схоронили Ондрейку по христианскому обычаю, а бросили мертвого посреди леса… Но Пахомий молчал и лишь изредка по-стариковски шевелил губами, подставляя лицо лучам взошедшего солнца.
– Так что же, дядька Парфений, мы Ондрейку так и оставим подле дерева, зверям на съедение, а сами своим путем отправимся?
Мальчик с укоризной поглядел на старика и, раздосадовав его молчанием, с силою дернул за рукав зипуна:
– Слышь, дядька Парфений, давай воротимся, пока недалеко отошли, костер запалим, да хоть на малую яму земли отогреем. Тоды по-людски дядьку Ондрея схороним. Хороший он был…
Мальчик задумался, вспоминая как однорукий Ондрейка, мучаясь, вязал ему соломенных кукол да плел лапти из лыка…
– Воротимся, а то ей-богу, брошу вас и убегу куды глаза поглядят…
– Что-тка, миленькой! – Старик ласково погладил мальчика по волосам. – Не проворим отмерять ножками и пары верст, как сама собою расступится под Ондрейкою нашим мать-земля, в себя примет да самим Латырь-камушком Господним припрет! А нам туды соваться нельзя, великий грех к наготе земли-матери прикасаться…
Странный сон приснился Даниле. Будто идут по заснеженному лесу калики перехожие, оставляя каждую ночь на своем пути по усопшему. Идут неотступно, с верой и дерзновением подвижническим, да никак не могут прийти. То ли им некуда идти, то ли то место, в которое они стремились, исчезло, сгинуло навеки или укрылось в места, недоступные для смертных людей, подобно граду Китежу…
Карий приподнялся на скамье, кликнул старика. Тот возник из темноты с горящей свечой, с ясными, пронзительными глазами, будто и не спал вовсе.
– Пить хочу, старче, помилосердствуй…
– Доброму и вода в добро. – Старик поднес Даниле ковш. – Добро ли почивал?
Карий пил жадно, большими глотками, подобно человеку, до полусмерти истомленному пустыней. Осушив до капли, обратился к старику не с ответом, а вопросом:
– Сколь долго ходишь за мной, того не ведаю, как и не знаю ни имени, ни кто ты есть…
– Разве важно, кто я таков? Значение имеет лишь то, кто есть и кем стану для тебя…
Старик сдержано улыбнулся и принялся разжигать по стенам светильники:
– Пусть буду тебе зваться Иаваном или Иваном, как привыкнешь. По призванию да по Божьему поручению я медвежий пророк…
Данила пытался уловить малейшее движение мускулов, зацепиться за мимическую игру на выразительном лице, лишь бы убедиться в правдивости его слов.
– Выходит, и у медведей сыскался пророк?
– Отчего нет? – невозмутимо ответил старик. – У всей твари Божьей есть свой ходатай, пророк да апостол. Медведь так и вовсе зверь крайний, подобного ему и не встретишь.
– Отчего же он крайний? – допытывался Данила, не ослабевая своего внимания. – Зверь как зверь. В мире куда причудливее встретить можно…
– Медведь – первый и последний зверь, что райский мед с запретного древа вкусил. Оттого половину своей жизни живым бродит, половину в берлоге лежит, как мертвец в гробу. По краю бытия странствует, двоедушник: одна душа в нем от райского сада, другая – от ярости змеиной. Оттого он и сам в себе двоится: бесстрашный трус да безгрешный богохульник, не то воевода, не то юрод…
Данила подумал, что ветхий днями медвежий пророк наверняка застал людей, слышавших изустно о райском саде, кто владел языками звериными и птичьими, кто еще умел не умирать, а возвращаться…
– Значит, здесь мое место, рядом с тобой? И судьбою уготовано быть не во свете и не во тьме, но стать карающим хранителем, что воздает любовью за любовь и платит злом за зло?
Иаван протянул Даниле деревянную чашу, полную отвара пьянящих райских трав, что одних лишают жизни, а других от смерти возвращают к ней:
– Ни я об этом не ведаю, ни ты об этом не знаешь. Но видит Бог сердце твое, оттого и направляет путь твой…
Глава 34. Видение Даниила
Белая, залитая вечерней зарею снежная равнина тянулась бесконечно долгим полотном, переламываясь у горизонта и заползая на играющее скупыми красками закатное зимнее небо. Тени ложились все дальше, пока и вовсе не стали медленно исчезать, смешиваясь с надвигавшимися сумерками… Снег был нетронутым, воздушным и почему-то теплым, словно птичий пух. Данила посмотрел вниз – он шел и не оставлял за собой привычных осторожных следов.
«Словно по облакам, что шествующий ангел по снам праведных…»
Солнце стремительно пряталось за горизонтом, последними лучами цепляясь за еще багряную полосу неба, ставшего уже ночным и иссиня-черным. Стало так тихо, что Данила перестал различать даже свое дыхание. Он оглянулся: надвигающаяся темнота стремительно скрывала необозримую прежде снежную равнину, а может, и не снежную, а песчаную пустыню без берегов, по которой на золотом верблюде ездил солнечным днем вечно дремлющий и уставший милосердный Бог. Тот самый, что однажды сотворил за шесть дней весь этот видимый и незримый мир, населяя его живыми душами птиц и пресмыкающихся гадов, а также человека по образу и подобию Своему, и благословил его, потому что увидел Бог, что это хорошо. И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмой от всех дел Своих, которые делал. И вот теперь, дремлющий, едет неспешно на Своем белом верблюде к самому горизонту, унося надежду отыскать первозданный праведный путь.
– Господи, услышь меня! – Данила закричал изо всех сил, бросаясь вслед уходящего в бесконечность верблюда. Но чем сильнее бежал, разрывая от натуги жилы, тем дальше от него становился уходящий за горизонт Создатель, тем никчемнее казалось его стремление докричаться и догнать Бога.