Водка + мартини — страница 1 из 12

Пол РайзинВодка + мартини

Посвящается Рут

Спасибо Имоджен Паркер за поддержку, Клер Александер за хирургическое вмешательство в текст и Мартину Кельнеру за музыкальные советы

ПРОЛОГ

Известный политик-консерватор Майкл Хезелтайн еще в ранней юности на обратной стороне какого-то конверта написал свой знаменитый план на всю будущую жизнь:


1. К тридцати годам заработать миллион.

2. К сорока стать членом парламента.

3. К пятидесяти войти в состав правительства.

4. В шестьдесят стать премьер-министром.


Мой список куда длинней. Я составил его вчера ночью на внутренней стороне пустой сигаретной пачки между вторым и третьим бокалами мартини.


1. Навести порядок в квартире.

2. Бросить Хилари.

3. Добиться Ясмин.

4. Купить красивые очки.

5. Сходить в парикмахерскую.

6. Сходить к врачу насчет боли под мышкой.

7. Купить специальный шкаф для хранения документов и разобрать все свои бумаги.

8. Купить приличную машину или отремонтировать свой «пежо».

9. Переехать в приличную квартиру.

10. Дочитать недочитанные книги (в первую очередь «Преступление и наказание»).

11. Устроить званый обед — пригласить С. и М.; Стива и??

12. Привести в порядок гардероб — отправить ненужные тряпки в Оксфам[1].

13. То же самое проделать с книгами.

14. Не забывать про родителей — навещать почаще.

15. Покончить с психотерапевтичкой; взамен подыскать хорошего тренера по теннису.

16. Перестать изводить себя мыслями об Оливии.

17. Сказать Марии, чтобы помыла холодильник.

18. Подумать о том, чтобы как следует — и незаметно — отомстить Клайву.

19. Отказаться от «Санди таймс».

20. Бросить курить.


Лучшую часть своей жизни Хезелтайн потратил на то, чтобы вычеркивать из списка один пункт за другим; однако ему так и не удалось осуществить свой последний честолюбивый замысел. У меня же все будет иначе. Я начну выполнять пункт за пунктом прямо сегодня, а конечная дата исполнения всех моих планов наступит… скоро. Я — и в этом нет никакого сомнения — достаточно стар и опытен, чтобы обзавестись и приличной машиной, и приличной квартирой, и приличной подружкой, и приличным ударом теннисной ракеткой… ну, вы понимаете, в общем, приличным стилем жизни.


Только что позвонил газетному агенту. Дела мои сразу пошли в гору.


Вычеркиваю пункт «Отказаться от „Санди таймс“».

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

1

— «Санди таймс» почему-то нет, — говорит Хилари на следующее утро, возвращаясь в спальню с «Обсервером». Комнату заполняет аппетитный густой запах поджаренного хлеба.

Я зарываюсь под пуховое одеяло и делаю вид, что сплю, притворяюсь, что у меня нет никакого похмелья. Для меня сейчас открыть глаза — острый нож: я прекрасно знаю, что стоит их открыть, как начнется новый день, а это двадцать четыре часа, которые мне снова надо провести в компании этой решительной и на все готовой женщины, которой, если честно, следовало бы быть моей сестрой. Надо же, до чего дошел: я уже думаю о Хилари как о надоедливой младшей сестренке, с которой, однако, сплю. Но поскольку я твердо знаю, что я у родителей единственный ребенок, то кровосмесительной эту мысль, конечно, назвать нельзя.

— Все этот глупый мальчишка-почтальон, — говорит она, проскальзывая обратно в постель. Пауза. Раз. Два. Три. Что ж, подождем.

— Ты должен сказать, чтобы это вычли из счета.

Хруст. Это ее безукоризненно белые зубки вонзаются в то, что она называет завтраком, и жуют; потом до меня доносится звук, который сообщает мне, что она глотает, и наконец я слышу, как Хилари Блюм расправляет широченные паруса Самой Старой Британской Газеты навстречу тревожному штилю Воскресного Лондонского Утра.

Молчание. Мне кажется, что я явственно слышу скрип возвратно-поступательного движения ее огромных синих глаз, со стуком пролагающих себе путь по стыкам фраз, составляющих печатные колонки. Я отчетливо представляю себе этот слегка нахмуренный лобик: весь ее интеллект сейчас сконцентрировался как раз между сдвинутых бровей. Если текст попадается особенно сложный — скажем, про многомудрых неплательщиков налогов или про ситуацию в Косово, — безнадежно серый свет лондонского утра может украситься ярко-розовым пятнышком: так выглядит кончик ее язычка, который высовывается, чтобы поддержать ее усердие. И тут я делаю нечто совсем непростительное. Просто ни в какие ворота. Я пукаю. Да так, что, будь здесь окна, стекла в них задрожали бы, а то и разлетелись бы на мелкие кусочки.

— Ма-а-айкл!

Мое имя она протягивает так, что в этом возгласе слышится и издевка, и раздражение, и еще много всего, что компактно укладывается в одно слово: «ничтожество»; затем, естественно, следует вялый удар ногой под одеялом. Но я-то знаю: хоть она и виду не подает, ее все же забавляет этот эпизод; более того, ей даже приятно, что я веду себя с ней так фамильярно, что, нисколько не смущаясь, я демонстрирую перед ней свою грубую мужскую сущность, или, другими словами, нашу с ней близость — да, нам с ней удобно делать друг перед другом буквально все. Уж я-то знаю, что такое настоящая близость и что в этом случае уместно, а что нет. Хилари Блюм в любой момент готова превратиться для меня не то что в любимое старое кресло, но в целый мебельный магазин, только выбирай, черт подери.

Что и говорить, Хилари удивительное существо: верное и преданное до слепоты (а это порой раздражает), заботливое до сентиментальности, перетекающей в слащавость (это уже очень раздражает) и почти всегда жизнерадостное и веселое (а вот это может вывести из себя, а порой и довести до бешенства). И при всем при том она, как ни странно, далеко не глупа. Например, она читает куда больше умных книг, чем я (много ли найдется на свете людей, способных осилить, скажем, такую книгу, как «Краткая история времени», а?); она умеет вполне сносно говорить так, чтобы ее понимали, на французском, немецком, итальянском и испанском языках.

Моим друзьям и знакомым, наверное, надоело, что я то и дело хвастаюсь, мол, подружка моя не хухры-мухры, говорит на пяти языках… правда, ни на одном из них, увы, не способна ответить «нет». Нас видят вместе вот уже много лет… с перерывами. У меня такое чувство, что она всегда была рядом, а ведь в сущности это так и есть, поскольку мы знаем друг друга с детства. И если б она не была такой… как бы это поточнее выразиться… в общем, «злодолбучей» — другого слова тут не придумаешь, — уверен, все бы у нас давным-давно развалилось. Что она находит во мне, лучше спросить у нее самой.

Блуждая таинственными и непостижимыми путями Великого Похмелья (из удивительных областей чистого просветления тебя то и дело бросает чуть ли не в преисподнюю, где кругом мрак и впереди один только мрак) я ловлю себя на том, что нахожусь в каком-то ленивом и рефлекторном состоянии медитации на тему обоняния, запахов. Помню, однажды я сидел на какой-то лекции по психологии, и лектор заявил, что обоняние — одно из древнейших человеческих чувств. Образ, вызванный запахом, возникает в нашем сознании непосредственно, без всякого вмешательства мысли. Скажем, зрение и слух совсем другое дело: когда мы слышим громкий «трах-тарарах», у нас в голове возникает образ, например, грома и молнии или бомбы; попавшее в поле нашего зрения пятно, которое стремительно движется в глубине парка, неожиданно выскакивает у нас в сознании в виде образа собаки или белки. Но если в ноздри твои вдруг попадает какой-нибудь запах, то просто думаешь: «Чем это тут, черт побери, воняет?»

И вот именно эти слова нежданно-негаданно всплыли в моем сознании, как только до меня дошло, что тут, черт меня побери, действительно чем-то воняет… и, минутку… ну да, воняет еще гуще и все сильней. Запах мощный, запах отвратительный и ужасный, поистине зловещий запах — он куда более мерзок, чем тот, который произвел я сам; и было бы не слишком большим преувеличением назвать эту вонь жутким зловонием. Этакое пованивание склепа, битком набитого трупами. Понадобилось всего несколько секунд, чтобы меня осенило: это может быть только она. На мою газовую атаку она ответила своей, бесшумной, но от этого не менее решительной и, я бы сказал, суровой и беспощадной, и если б свою струю она пустила на вражеские окопы, я думаю, все нацисты на свете тут же попадали бы замертво, умоляюще воздев лапки к небесам.

Я немедленно выныриваю из-под одеяла.

— О боже, как это мерзко.

Хилари не отрываясь смотрит в газету, лицо ее бесстрастно — она всегда была хорошей актрисой. На ней одна из моих рубашек, а вокруг рта налипли крошки поджаренного хлебца.

— Как головка? — спрашивает она, делая вид, что внимательно читает. — Может, таблеточку нурофена? — Она наклоняется, подбирает с пола пузырек с пилюлями и трясет им гораздо громче, чем это необходимо.

Не помню, кто мне сказал, что покойный Кингсли Эмис, царство ему небесное, считал лучшим средством от похмелья любовные игры? Думаю, за свою недолгую жизнь я перепробовал все, что можно. Клин клином или, как говорили древние, подобное подобным (дерзко, рискованно и чревато). Пресловутая сауна может помочь, а может, черт возьми, и совсем наоборот. Укрепляющая прогулка, «для моциона», «чтобы подышать свежим воздухом», опасна для жизни. Секс, скажу я, довольно странное средство. Определенно существуют некие факторы, которые сближают секс и похмелье, похмелье и секс. С эволюционной точки зрения и то и другое каким-то образом имеет отношение к «старичку мозгу», к так называемой высшей умственной деятельности и ее проявлениям — это лишь в случае, когда похмелье слегка сбито и голова поставлена на место хорошей выпивкой накануне вечером. В ярости секса, брошенного на сопровождающие всякое похмелье чувство вины и тупость сознания, есть-таки позитивное начало. А может, это, наоборот, ощущение близости смерти, желание смерти — ведь оргазм, как говорят французы, и есть le petit mort, маленькая смерть.

Я наконец вспоминаю, кто говорил мне об этом. Конечно, она, кто же еще, вычитала в каком-то журнале. Я выхватываю у нее газету, отшвыриваю ее в сторону и залезаю на свою миленькую подружку.

— Доброе утро, мисс Блюм.

Хилари пристально смотрит мне в лицо тем слегка бессмысленным, туповатым взглядом, который — это хорошо знает всякая умная женщина — так нравится мужчинам. Волосы ее в полном беспорядке… она выскальзывает из моей рубашки в красную полоску так изящно, что просто дух захватывает. У меня в голове начинает крутиться кино, и я вижу, как в высокий стакан медленно льется холодная водка. На ее же лице неторопливо расцветает похотливая улыбка. Острый ноготь вонзается мне в спину. Еще мгновение — и ее язык оказывается у меня во рту. Блестящая статья про Грега Дайка в «Обсервере», очевидно, потрясла ее не настолько, можно ее на время и позабыть. И последняя мысль в моей бедной голове, которая судорожно попыталась облечь себя в словесную форму, оказалась, как это ни странно, еще одним умозаключением незабвенного Кингсли Эмиса: он однажды признался, что был вне себя от радости, когда вдруг обнаружил, что наконец окончательно утратил всякое сексуальное желание: по его словам, все эти долгие годы он чувствовал себя так, будто был железной цепью прикован к бешеной собаке.

Когда все кончилось, она спрашивает:

— О чем ты думаешь?

— О сплетении нитей, — загадочно отвечаю я.

2

У Хилари сейчас посткоитальный кайф. Что-то забавное произошло с ее лицом. Губы расслаблены, она мечтательно, как в полусне, смотрит на дым своей сигареты, тонкой змейкой вьющийся в луче солнца, который всегда именно в это время как бы разрезает мою спальню надвое. (Если бы эту сцену снимали в кино, то ее сопровождали бы звуки фортепьяно, играющего медленную джазовую мелодию. Для книги, увы, сойдет и рык автомобилей на Хаверсток-хилл.) Хилари — еще та курильщица. Она выкуривает две сигареты в день, одну после еды, одну после секса, и больше курить у нее нет ни малейшего желания. Да и курит-то она не как следует. Смотрю на нее и думаю, что она это делает понарошку. Не взатяжку, к тому же не докуривает даже до половины. Странная мысль, но, несмотря на то что пачки ей хватает больше чем на неделю, я все-таки смею утверждать, что от этих двух сигарет у нее выработалась стойкая зависимость. И что самое трагичное, она курит сигареты «Ламберт энд Батлер», а это уже моветон. Тем не менее она заявляет, что ей нравится их вкус, хотя мне-то хорошо известно: если под рукой нет ничего другого, то, как всякий заядлый курильщик, она готова смолить все подряд.

Я лежу рядом с ней, гляжу на вьющийся над нами дым. После триумфа над «Санди таймс» — о да, теперь я нравлюсь себе куда больше, и именно за то, что отказался наконец от этой паршивой газетенки, — я прикидываю, что бы такое еще вычеркнуть из списка. Уборка квартиры после вчерашней пьянки (сначала в баре, потом на вечеринке, потом в клубе и, наконец, у Стива), вне всякого сомнения, немыслима, как и чисто практические пункты, как-то: книги, гардероб, шкаф для документов, новые очки и парикмахерская. Даже пункт «Не забывать про родителей» кажется сейчас совершенно диким. Хилари, издав звук, очень похожий на вздох вполне удовлетворенной женщины, посылает еще один клуб дыма в тучу, собравшуюся над нашей постелью.

Я никогда не был поклонником ритуала посткоитального курения. Не знаю почему: возможно, потому, что мне больше нравятся другие удовольствия, связанные с употреблением табака, ну, скажем, предобеденное курение, курение во время обеда, послеобеденное курение, хотя я еще не дошел до того, чтобы в одной руке держать палочки для еды, а в другой дымящуюся сигарету. Первую я обычно закуриваю после завтрака. Следующую — в машине по дороге на работу. Еще одну по прибытии на работу. За все утро, то есть до обеда, несколько штук. Одну после обеда. Еще несколько в течение рабочего дня. Гораздо больше, если я пишу или толкаюсь в издательстве. Одну с первой выпивкой в баре. Потом в спокойном ритме одну за другой в течение вечера. Если я чаще закуриваю, чем выпиваю, на следующее утро чувствую себя нехорошо. Если больше выпиваю, чем закуриваю, на следующее утро я чувствую себя совсем больным. Последний случай был как раз из этого разряда — именно он подсказал мне добавить в список поставленных задач пункт «Бросить курить».

В тот вечер Хилари отправилась на какую-то свою тусовку, типа читательской конференции, а я позвонил своим парням, двум бывшим одноклассникам, ныне столь крепко закованным в кандалы брака, что на их запястьях мерещатся следы железных обручей. К полуночи мы оказались в каком-то китайском ресторанчике, и вот там-то я отколол такое, чего от себя никак не ожидал. Я спросил у какого-то мужика, как пройти в мужской туалет, а потом оказалось, что я обращаюсь к собственному отражению в зеркальной стенке.

Понимаю, глупо, понимаю, смешно. Питер и Маус пальцем на меня показывали и чуть животы не надорвали. Но я-то ведь был в такой драбадан, что самый заправский сапожник мог бы позавидовать. Ну был бы я трезвый, отчебучил бы я такое? На следующее утро жуткое похмелье. Что и говорить, сам виноват. Я был похож на тень отца Гамлета, только меня можно было фотографировать. И вот тогда-то я наконец, наконец, наконец решил: все, пора бросать.

Не пить, конечно, а курить.

Ведь не из-за напитков же я чувствовал себя так погано. Ну ладно, допускаю, водка, красное вино плюс саке тоже сделали свое дело. Но по крайней мере от них нам было весело. Зашли, хлопнули по одной, по другой, надрались, повеселились. Что еще делать молодым в барах да в ресторанах — все громко разговаривают, радостно смеются, в общем, счастливы. Так и полагается молодым. Было бы горючее — а им всегда весело. (И не смотрите на меня так, будто я пытаюсь запудрить вам мозги. Кто и когда обжимался с бабой, не приняв приличную дозу С2Н5ОН?) А похмелье — справедливая плата за удовольствие. Как говаривал Уинстон Черчилль, «я взял от алкоголя гораздо больше, чем он от меня». Алкоголь дал мне больше, чем я ему.

Нет, есть еще одна причина, почему я проснулся полупарализованным, то есть в таком состоянии, когда страшно даже подумать о том, чтобы шевельнуться; существует гораздо более коварный источник того мутного, тошнотворного чувства, которое сосредоточилось у меня в голове и в легких. И она, эта причина, таилась, я видел это ясно, как божий день, в пустой пачке, на которой было написано два слова: «Силк кат». Именно эта безобидная, почти девственно белоснежная коробочка являлась причиной того, что я чувствовал себя так гадко, так паршиво. Сиюминутная паршивость была связана с ощущением, будто ты по горло забит табачными смолами и никотином; но кроме этого ощущалась и паршивость долгосрочная, паршивость хроническая, которая накапливается постепенно, год за годом в течение десяти лет серьезного курения, этакая философическая паршивость, состояние, которое можно было бы описать как омерзительный трансцендентальный ужас. Чувство, будто ты знаешь, что именно это наносит тебе страшный вред, но остановиться ты не в силах.

Я кое-как вылез из постели и поплелся в гостиную. Какое удовольствие, спрашивал я себя, получил ты от этих двадцати сигарет под названием «Силк кат», которое могло породить в тебе эти два типа паршивости? Какую такую изумительную, невиданную, тайную радость доставили эти несчастные сигареты, что она перевесила тот огромный риск, которому я сознательно подвергаю собственное драгоценное здоровье?

Поскольку ответов на поставленные вопросы у меня не было, угадайте, что я сделал?

Правильно, закурил.

Вот он, момент истины. Повалившись в колченогое кресло дикого оранжевого цвета, в некогда белом махровом купальном халате (украденном, кстати, в какой-то гостинице), с сигаретой во рту, с диким похмельем в голове и в груди, я зажигаю спичку. Она шипит, разгорается и швыряет крохотную фосфоресцирующую бомбочку, попадает прямо на халат, взрывается, и маленький язычок пламени опаляет мне грудь.

Да ничего страшного, был бы хоть халат-то приличный. Тем более, строго говоря, то есть в юридическом смысле он не совсем мой. Я исполняю неистовое барабанное соло по своей грудной клетке, чтобы затушить пламя. В воздухе повисает запах горелого искусственного волокна, противно смешанного с запахом жженого волоса. Даже сквозь мрак похмельного утра я понимаю: зрелище омерзительное. Я с трудом удерживаюсь, чтобы не заплакать. Как низко я пал, дальше некуда — и все из-за никотина. И вот в эту самую минуту я наконец, наконец, наконец решаюсь: мне надо, я должен бросить курить. Все, хватит.

3

Возможно, это потому, что я сам когда-то работал в газетах, но для меня воскресная газета — что-то вроде воскресного утра с всего лишь одной воскресной газетой, а тогда какое это воскресное утро? Мы уже час бездельничаем в гостиной, шурша листами «Обсервера»: раздел финансовых новостей меняем на новости спорта, обзорные статьи — на политические новости. Но все это совсем не то. Я понимаю, что мне действительно не хватает «Санди таймс», ее язвительных и желчных статеек, ее легкомысленных, пустяковых приложений, словом, ее полнейшей и обильнейшей чепухи. Но ведь всякие перемены переносятся довольно болезненно. Если делаешь, что делал всегда, то и получишь, что всегда получал. (Боже, об этом можно было бы поговорить с психоаналитиком; впрочем, я совсем забыл, я ведь ее тоже должен вычеркнуть из своей жизни.)

Я сегодня еще не курил, но, если честно, сегодня не тот день, когда бросают курить. Стоит только заикнуться перед Хилари, мол, бросаю, она тут же примется так меня… поддерживать, что я не уверен, смогу ли выдержать. Знаю, она сразу начнет молоть всякую чушь про то, что время от времени человеку надо менять свои привычки, про то, как избегать ситуаций, когда невмоготу курить хочется или когда надо — ну так что прикажешь делать? Бросить работу? Поменять к черту друзей? Переселиться к каким-нибудь буддистам? О, она все продумает досконально, как надо себя вести, чтобы Моя Голова Об Этом Не Думала, она купит мне специальную копилку, чтобы я складывал туда То, Что Потратил Бы На Сигареты, она станет вырезать мне из морковки такие маленькие палочки, чтобы я грыз их Всякий Раз, Когда Мне Захочется Закурить. Боже мой, сделай одолжение. Она, возможно, даже откажется от своих двух жалких сигарет «Ламберт энд Батлер» в день из солидарности.

Я беру шариковую ручку и на большом белом пространстве посередине рекламы «фольксвагена» быстро набрасываю альтернативные варианты моих планов насчет курения.


1. Решить бросить. Сообщить об этом Хилари (ей-богу, простой смертный последствий просто не выдержит).

2. Решить бросить. Хилари ничего не говорить.

3. Продолжать курить. Стараться не думать о неизбежных болезнях.

4. Перейти на сигары. Или трубку. (Ха-ха-ха, как смешно.)

5. Решить не решать, а просто бросить и посмотреть, что из этого выйдет.


Пятый пункт мне нравится больше всего, и я обвожу его кружочком. Очень любопытная позиция, ну прямо философская: главное — делай, а решения принимать не обязательно. Но в самой идее есть очень симпатичная мне логика: ведь стал же я заядлым курильщиком, не принимая решения стать им. Поэтому, чтобы избежать возможности пережить полный провал попытки бросить курить — и потом неизбежного разочарования, депрессии, а, как результат, еще большего потребления табака — я сознательно принимаю решение не принимать никакого решения бросать курить. Я просто не стану больше курить, и все. Никаких громких заявлений. Никаких Высших Актов Воли. Я не стану Стараться Бросить Курить ни с большой буквы и с огромными кавычками, ни с маленькой и без кавычек, я просто не буду больше курить, и баста. Ну, само собой, не прямо сейчас. Но если хоть чуть-чуть повезет, тогда я смогу когда-нибудь вообще забыть про сигареты.

Полный бред или не совсем? Есть только один способ понять это.

4

Большинство моих друзей без ума от Хилари, и я уверен, что они будут сильно разочарованы, когда мы с ней разбежимся, точнее, когда я брошу ее. Кое-кто из них, ну хотя бы Маус и Клодия, наверняка отнесутся к этому недоверчиво. Вот сейчас мы все вместе сидим в их старом большом доме на Крауч-Энд за воскресным ланчем, и в эту самую минуту, когда обе женщины возятся с близнецами в саду за домом, мы с Маусом торчим на кухне, допивая остатки шардонне. Я смотрю, как он закуривает «Мальборо», и столь велико мое желание сделать то же самое, что я с трудом слежу за его мыслью. Кстати, ведь никто и не заметил, что я, вопреки обыкновению, не дымлю как паровоз.

— Когда ты наконец упорядочишь с ней отношения? Она стала бы приличной женщиной, — занудно ворчит Маус, причем лет пятнадцать уже то же самое можно сказать про него самого. — Чертовски хорошая девка твоя Хилари. Лучше нее у тебя никого не было.

Маус знаком со всеми моими подружками. Мне повезло, что я знаю его с самого детства. Его настоящее имя — Эрик Хамфри, но из-за торчащих ушей и писклявого голоса детская кличка прилипла к нему считай что навсегда. Даже Клодия порой зовет его Маусом. Вот он делает долгую и глубокую затяжку. Есть все-таки нечто дьявольски волнующее в той естественности, с какой мой старый школьный друг обращается с табаком. В идеальном порядке его движений, в той едва заметной порочности, с которой искривляются его губы, когда он затягивается, в том, как он с видом опытного, заядлого курильщика пускает дым в потолок. Сейчас я готов вдыхать этот сладостный дым прямо у него изо рта. Хотя нет, не стану.

В нашей школьной компании Маус никогда не был самой яркой фигурой; зато он был самый правильный. Просто классический Примерный Паренек. Нисколько не сомневаюсь, что он и капли удовольствия не получил ни от одной сигареты из тех четырех, которые он выкурил тут передо мной, когда мы закончили ланч.

— Почему ты так много куришь? — спрашиваю я как можно небрежнее.

— Ничего не могу поделать, — отвечает он. — Тут я человек пропащий.

И он смеется. Да еще так заразительно, шлепая себя ладонями по коленкам, что удержаться и не рассмеяться с ним вместе просто невозможно.

Да, вот такой он и есть, мой друг Маус. Что бы ни свалилось на него в жизни: курение, Клодия, близнецы, — он принимает судьбу как есть и не ропщет. Вот он снова подносит сигарету к губам и сужает глаза, будто сейчас ему будет больно. Горящий кончик сигареты раскаляется докрасна. У меня в голове бьется одна только мысль: Предложи мне сигарету. Ну одну сигареточку. Но прямо сейчас. Ну, давай же. Не заставляй меня просить. Дай мне эту дерьмовую сигаретину и убирайся в задницу! Маус выпускает дым куда-то в сторону, но я успеваю немножко поймать, молча глотаю его, так сказать, курю «пассивно». О, этот аромат. Яркий, ни с чем не сравнимый аромат «Мальборо». Аромат, в котором есть своя особая резкость, своя особенная изюминка, этакая нотка, этакий легкий удар в гортани, что говорит об особом качестве затяжки, каждой затяжки, несущей с собой, ей-богу, потрясающее удовольствие. Любители «Мальборо» всегда слегка морщатся перед тем, как затянуться. Поистине любовь для них — это страдание.

ДА ДАЙ ЖЕ ТЫ МНЕ ЭТУ ЧЕРТОВУ СИГАРЕТУ, КОЗЕЛ!!!

Всякому известно, что бывают такие мысли в голове, про которые нельзя сказать, хорошие они или плохие, там не отделяется одно от другого. Одна из таких мыслей пришла мне теперь в голову: ведь Оливия курила «Мальборо». Хорошая это мысль потому, что, пока я думаю об Оливии, я забываю про сигареты. Я вижу ее на моем длинном желтом диване, она только что приняла ванну: у нее влажные светлые расчесанные волосы. На ней ничего, кроме большого белого полотенца и очков. Мы бы с ней вместе смотрели телевизор. Нет, это она бы смотрела телевизор. А я бы смотрел на нее. Как бы она стала прикуривать «Мальборо», не отрывая глаз от экрана, поглощенная тем, что там происходит. Как бы она положила руку на валик дивана, откинула назад голову, встряхнула волосами и пустила струю дыма прямо в лицо Тревору Макдоналду. Как бы она наклонилась вперед, ровно настолько, чтобы достать до пепельницы и сбросить туда пепел. Как бы она позволила мне медленно снять с нее очки — Боже мой, как ты красива, наша любимая шутка, — и как было бы исключительно порнографично обнимать и целовать эту красивую молодую женщину, чье свежее взволнованное дыхание несло в себе легкий запах табака. (Дурацкие слова о том, что якобы целовать женщину, которая курит, все равно что целовать пепельницу, никогда не вызывали во мне доверия. Ведь пепельницы грязные, разве не так?)

Я просто обожал, когда в такие вечера — сколько их было? двадцать? тридцать? — этот невероятно сложный мир распадался для меня на четыре простых элемента: сигарету, очки, полотенце и Оливию. Я обожал, когда она бывала в настроении и эти элементы можно было отбросить один за другим — кроме одного, последнего.

А дурная эта мысль потому, что, согласно моему списку, мне вообще не полагается всего этого, а уж тем более мечтать об Оливии. Однако и тут есть своя положительная сторона: уже четыре часа, а я только сейчас впервые за сегодняшний день подумал о ней. В некотором роде рекорд.

Глядя из окна, я вижу, как Хилари играет в пятнашки с близнецами Мауса. Они визжат всякий раз, когда ей не удается поймать их. Если бы у нас все получилось, вписалась бы Оливия так же легко и свободно в подобный сценарий? Я пытаюсь представить ее себе в этом саду: вот она полулежит на боку в своем васильковом летнем платье, с этой загадочно-жутковатой полуулыбкой на лице — мол, угадай, вместе с тобой я смеюсь или над тобой? — но в целом выражения лица ее совсем не видно из-за того, что на стеклах ее очков пляшет солнечный луч. Похоже, мне нравятся женщины, в которых есть какая-то тайна, а Оливия была классической загадкой для Шерлока Холмса, для разгадки которой ему бы понадобилось не менее трех трубок. Что таилось за этой спокойной, гладкой наружностью? Уж не думаю, что такой же спокойный, безмятежный внутренний мир. Целых три месяца, которые прошли как в лихорадке, я пытался выяснить это, но даже не приблизился к разгадке. Когда она бросила меня, Хилари, естественно, забрала меня обратно, не прошло и двадцати четырех часов.

Взрыв смеха доносится из сада. Хилари катается по траве, близнецы карабкаются на нее. Хилари… Живущая вприпрыжку, великолепная, веселая и добрая старушка Хилари. Ей-богу, она рождена, чтобы нести радость. Она одна из тех славных существ, которых, увы, не так много в нашем мире. Дети ее обожают, животные ее обожают, даже я ее люблю — но, как это ни печально, так любят верного лабрадора. Или близкого родственника. Все его слабости и недостатки тебе слишком хорошо известны, и тебе так или иначе приходится иметь с ними дело.

— О чем задумался? — Маус, оказывается, все это время наблюдал, как я смотрю на женщин и детей в саду. — Пора и тебе завести пару детишек. Получишь возможность думать не только о себе. — Он снова смеется своим громким заразительным смехом, и мне хочется его отшлепать.

— Послушай, Маус, на самом деле я думал о том, как избавиться от Хилари. Не знаешь, кому ее можно втюхать?

Он озадаченно молчит.

— Шутишь.

Я обращаю к нему свое печальное, угасшее лицо.

— Нет, похоже, не шутишь. Боже мой, Майкл, тебе же полагается быть умным, ну почему ты порой бываешь так чертовски глуп? Ну скажи… почему?

Ну что на это скажешь? Не стану же я обвинять Хилари в том, что она слишком привязана ко мне, преданна и верна, в том, что всем своим видом она, черт бы ее побрал, постоянно напоминает мне, мол, я всегда рядом, ты только скажи. Или утверждать — это было бы просто глупо, — что она недостаточно умна. Или что с ней скучно (уж не больше, чем с любым другим человеком, с которым живешь уже несколько лет). Сказать, что она мне больше не нравится, я тем более не могу — дело в том, что она так умеет и, главное, любит трахаться, что порой доходит до нелепости, до абсурда, как представишь: только что сидела с умным видом, ловко бегая пальцами по клавишам ноутбука, а через какое-то неуловимое мгновение — не поймешь, как это вдруг так получилось, — мы уже валяемся на белом ковре и дрючим друг друга, как пара бабуинов. Однажды мы даже оба кончили еще до того, как на экране компьютера появилась заставка. Да что там говорить, бывало такое, что я просыпаюсь среди ночи — а у нас уже все в самом разгаре, то есть мы начали, когда я еще спал. Как хотите это назовите, но это все что угодно, только не секс.

Я часто думаю, правда ли то, что она никогда, ну никогда со мной не спорит. Да, она способна не согласиться со мной, но как осторожно, как осмотрительно, агрессивно-пассивно, так сказать («Ты уверен, Майкл?»); да, она способна нежно и ласково предложить иную, альтернативную точку зрения («Нет, не скажи, в этом фильме Вуди Аллен все-таки как-то не похож на себя»), но столь аккуратно, столь предположительно — просто невозможно заметить никакой опасности, что, мол, я настаиваю. А как она говорит? Как она повышает тон в конце утвердительной фразы, будто не просто говорит, а спрашивает? О-о, тут кроется нечто столь хитро- и коварно-вкрадчивое, что нельзя избавиться от мысли, будто она вечно просит разрешения на что-то. Даже, черт подери, когда хочет сказать я всегда рядом, ты только скажи.

Поймите меня правильно. Я терпеть не могу спорить. Я не выношу тех женщин, которые чувствуют себя несчастными, если порой не кинут в тебя пару тарелок и не назовут придурком. И я определенно не хочу приходить домой и двадцать раз мусолить одно и то же про европейские субсидии на сельское хозяйство с какой-нибудь Джемимой Пэксмен. Но порой, время от времени, немножко вызова, провокации, ей-богу, не повредит.

Но даже это еще далеко не все и вовсе не главное. Я вот что думаю; все сводится к моему чувству — более чем чувству, простой убежденности, — что Она — Не Та Женщина, Которая Мне Нужна. Что я не могу быть счастлив с ней, и все тут. Совсем.

— Ну не знаю, мне кажется, я совсем перестал уважать Хилари, когда, помнишь, она сказала, что покажет, что там у нее, если мы покажем, что там у нас, — фыркнул Маус над своим стаканом.

Да, было такое. В парке в Норд-Финчли. Еще во времена Эдварда Хита. Сначала мы набивали игрушки порохом и поджигали — взрыв получался что надо, игрушки так и рвало на части по линиям склейки.

Потом нам надоело, и мы залезли в заросли кустов, и там Хилари растолковала свое предложение, видимо, потому, что ни у нее не было братьев, ни у нас сестер. Она-то свое обещание выполнила, а вот я, к своему стыду, отказался. Правда, в последние годы, мне кажется, я с лихвой компенсировал свой должок.

Они возвращаются, они появляются на кухне в сопровождении Клодии и Хилари, и сразу начинается трам-тарарам — я имею в виду близнецов, конечно разряженных в пух и прах, словно они соскочили с экрана какого-нибудь дурацкого мультика.

— А мы собираемся в гости к родителям Майкла, — говорит Хилари. — Представляете, какой это для него кошмар, ведь они до сих пор думают, что он не курит.

Она улыбается и тяжело дышит после возни с детишками, влажные волосы прилипли ко лбу, и, глядя на это непростительно счастливое, здоровое существо, я испытываю единственное, мощное физическое желание. Причем желание внутреннее (то есть ощущаю его своими внутренностями, печенкой, так сказать). Просто-таки невыносимую, грызущую тягу выкурить хотя бы одну, одну-единственную жалкую сигарету. Те несколько мгновений, когда я парил в облаках, мечтая об Оливии, а потом тяжело размышлял о Хилари и когда я совсем забыл про табак, прошли. Наверное, это правда, что в одно и то же время человек способен думать только о чем-нибудь одном.

Маус сует в рот еще одну мальборину. Да дай же ты мне, зараза, чертову сигарету, слышишь, сука!!!

5

От моей квартиры на Белсайз-парк до Финчли на машине всего около двадцати минут. Но для меня пробег между двумя этими пригородами к северу от Лондона — как путешествие в прошлое: всего несколько миль по Финчли-роуд — и я возвращаюсь в свое детство. Белсайз-парк — это место, которое всегда носило оттенок этакой благородно-изысканной деловой активности яппи, молодых людей, мечтающих о карьере, — здесь есть и дом кино, и несколько современных баров и ресторанов, и «Оддбинс», и довольно богатый гастрономический магазин с разными деликатесами. Место же, где я рос, то есть Финчли, всегда было тихим. Назвать его скучным или провинциальным — а район и в самом деле поразительно скучен и провинциален — значит не заметить самой сути Финчли. Когда я был маленьким, меня никогда не покидало довольно сильное ощущение, будто здесь никогда ничего не происходит и не может происходить. Похоже, само это место несло на себе некую печать гордости за то, что оно такое убаюкивающе-спокойное. Между прочим, Оливия мгновенно поняла дух, суть Финчли, когда я в первый и единственный раз привез ее туда. Когда мы молча ехали по Бэллардс-лейн, главной улице, а дело было днем, она вдруг ни с того ни с сего заметила, что здесь чувствуешь себя так, словно ты оказался в Мидлэндс, центральных районах Англии.

— Хилари, хочешь еще чашечку чаю? Может, сделать тебе бутерброд? Я знаю, ты любишь с фруктами. Хочешь с земляникой? У меня вкусная земляника. Или с дыней. Нет, кусочек арбуза. Хочешь кусочек арбуза?

Моя мать всегда меня пичкала чем-нибудь, как, впрочем, и гостей, так что, бывало, пузо чуть не лопается, правда, до той грани, когда человеку уже блевать хочется, она не доходит. Отец уставился на Хилари, я бы сказал, уж очень похотливо для мужика за семьдесят. Взгляд так и порхает туда, где у нее на платье вырез. Ага, он уже готов рассказать какую-нибудь свою историю. Он всегда так общается. С людьми он не разговаривает. Он толкает им речи. Впрочем, у кого проблемы со слухом, все такие. Они предпочитают никого не слушать, они хотят говорить.

— Моника, — начинает он, обращаясь к Хилари. Он это не нарочно. Я так думаю, что, глядя на нее, он сейчас вспомнил о какой-то реальной Монике, с которой у него когда-то что-то было, может быть, еще в далекой молодости.

— Хилари, папа.

— Что? Ах, да. Извините. Хилари. — Он постукивает по виску двумя своими негнущимися пальцами. Мол, стар стал. Что тут говорить? — Хилари, — продолжает он, — вы слышали историю про одного старого итальянца? Его звали Луиджи. Сидит он как-то на балконе своей виллы в Умбрии. Солнце заходит, он отхлебывает из стаканчика с граппой и обращается к одному из своих сыновей.

Хилари широко улыбается, энергично, чуть ли не яростно кивает, ободряя его, и еще больше наклоняется, открывая перед ним грудь.

— «Ты видишь вон те виноградные лозы? — продолжает отец со смешным итальянским акцентом. — Я посадил их, когда мы поселились в этой долине, больше сорока лет назад. Голыми руками я, Луиджи, посадил их, и теперь вся долина засажена виноградом. Но разве меня называют Луиджи-виноградарь? Видишь вон те дома? Те дома построил я. Хорошие, красивые дома из лучшего умбрийского камня и мрамора. Да, это я, Луиджи, построил эти дома, но разве меня называют Луиджи-строитель?»

Мать со стуком ставит чашку с чаем на стол. Отец бросает на нее быстрый взгляд, означающий: и не вздумай, испортишь концовку.

— «Видишь вон те дороги? Когда я впервые оказался здесь пятьдесят лет назад, не было никаких дорог. Одни только грязные тропы. Я, Луиджи, проложил эти дороги. Но разве зовут меня Луиджи-дорожник?»

Отец набирает полную грудь воздуха. Смотрит в небеса. В гневе растопыривает пальцы.

— «Я трахаю… всего одну свинью…»

Я уже слышал эту историю, и не раз, но до сих пор не могу удержаться от смеха. Отец прекрасно изображает горе возмущенного Луиджи. Мама тоже веселится, хотя и не совсем уверена, что такие слова уместны в присутствии «молодых людей». Но зато уж Хилари хохочет без остановки почти целую минуту. Она даже достает бумажный носовой платок, чтобы вытереть слезы. Отец искренне радуется своему успеху, и я уже вижу, что он приготовил еще одну историю, про то, что случилось однажды в бомбовом отсеке бомбардировщика, и ждет, когда веселье успокоится[2].

Отец очень любит Хилари. Когда мы переехали в этот дом, мне было девять лет, а ей восемь, она была проказливой соседской девчонкой, ставшей для него почти дочерью, которой у него никогда не было, которую он любил больше, чем Сына, Который У Него Был и которым случайно оказался я. Две страсти владели им — футбол и шахматы, и он хотел бы передать эти страсти мне, но и в том и в другом Хилари давала мне сто очков вперед. Когда мы гуляли в парке, я обычно дулся, а вот она гонялась с ним за мячом, как мальчишка, вопя во весь голос, чтобы он дал ей пас, прыгая и отбивая мяч головой, падала, защищая ворота, обозначенные двумя свитерами вместо штанг. А когда они переходили от физических состязаний к состязанию умов за шахматной доской, ее умненькое юное лицо обычно застывало в сосредоточенности, чтобы снова и снова бросаться в неравную схватку. Несмотря на то что он ни разу не дал ей шанса победить, она нисколько не обижалась. Когда же такое случалось со мной, я был вне себя от ярости.

Но в конце концов я все-таки унаследовал одно из его увлечений — курение. И стоило мне только об этом сейчас подумать, как я ощутил еще один приступ, еще один возмущенный вопль организма — или это мне только кажется? — который требует, умоляет, настаивает: одну сигареточку. Только одну. Но прямо сейчас. Ну ладно, не сейчас, но немного погодя. Я куплю сигарет по дороге домой, на заправке возле Северной развязки. Нет, не куплю. Нет, куплю. Нет, не куплю.

Пока Хилари рассказывает матери с отцом про то, чем мы занимались накануне вечером, — версия ее вполне прилично обработана, в ней почти не фигурирует алкоголь, а никотина нет вообще, — я ускользаю вниз. Добрая старая Хилари. Делает все, чтобы старики были довольны. Такая хорошая девочка, звучит у меня в голове мамин голос, тебе просто повезло, могла бы попасться гораздо хуже. Я знаю, мама, молча отвечаю я, я совершенно с тобой согласен.

Моя старая спальня — почти что храм моего детства, все оставлено так, как было, когда он от нас ушел. Родители только привели в порядок и убрали все, что, по их мнению, было лишним — кстати, а куда подевался мой плакат с Сальвадором Дали? — и теперь спальня используется в качестве комнаты для гостей. Впрочем, мои старые книги остались на месте, и, соблюдая ритуал, я бегло просматриваю корешки. «Кабинет в багровых тонах». «Это может сделать каждый мальчик». «Как ухаживать за волнистым попугайчиком». «Начальный курс физики». «Властелин колец». «Крестный отец». «Простейшие фокусы с картами». «Ежегодник веселых мстителей». Через пол я слышу, как Хилари продолжает резвиться. Я смотрю из окна на пространство, которое когда-то было садом Блюмов. Они уехали отсюда много лет назад. Сейчас на этом месте опрятная лужайка, дворик, белые пластмассовые стулья и столики. Тогда там были непролазные заросли. Мы там играли.

Мы никогда не играли во всяких там «врачей и санитарок»; нет, мы играли «в ресторан». Я — шеф-повар, она — официантка. И мы оба заняты делом, работаем. То есть наш ресторан — это настоящая торговая точка типа экспресс-закусочной с горячими блюдами. Из окна сарая, стоявшего в саду, мы разворачиваем бойкую торговлю нашей продукцией, состоящей главным образом из земли, камешков и веточек; мы выкрикиваем друг другу заказы наших клиентов, подражая истерическим выкрикам официанток, которые нам однажды пришлось слышать в баре неподалеку с броским названием «Деньги есть — клади на бочку, денег нет — бери в рассрочку».

— Еще зелени! — кричу я. — Поторапливайся!

— Вот она! — живо отвечает Хилари, отрывая огромный пучок травы. — Куда подевалась смешанная поджарка для пятого столика?

— Чипсы! Скорей подавай чипсы! Смешанная поджарка, пятый столик. Быстро!

— Вот она!

(Для двух откормленных детей из Финчли, родители которых принадлежат к среднему классу, такие игры куда интересней, чем какие-то «врачи и санитарки». Больницы — это для больных и убогих. В ресторане же можно вкусно поесть.)

Когда мы устаем от ресторанного дела, мы превращаемся в беспощадных мстителей Эмму Пил и Джона Стида. На нас наседают превосходящие силы воображаемых врагов, и мы, как черти, отбиваемся от их непрерывных атак.

— Вам нужна моя помощь, миссис Пил? — коротко спрашиваю я, отправляя на тот свет злодея туго стянутым зонтиком.

— Все в порядке, Стид, справлюсь сама, — отвечает она, каратистскими ударами ног выключая двух громил.

И потом, когда мы, усталые победители, лежим на траве, разыгрывается сцена, которую мы уже придумали сами. Из карманов своих коротких штанов Джон Стид достает пачку конфетных сигарет длиной в десять мятных леденцов каждая, украшенных на кончике красной блямбой, изображающей фильтр. Одной из них он угощает миссис Пил и одну берет себе. Еще бы, мы заслужили по сигарете, подумайте только, сколько бандитов мы уложили. Мы валяемся на солнце, попыхивая сладкими симулякрами (с их быстро надоедающим привкусом какой-то пудры), мы принимаем разные позы, складываем пальцы и губы с таким видом, будто мы в чем, в чем, а уж в этом-то толк знаем. Как заправские курильщики, мы втягиваем дым, делаем затяжку, выпускаем дым через рот, через нос. Мы постукиваем пальцем по «сигарете», сбрасывая воображаемый пепел. Мы даже умеем делать вот что: сигарета зажата между указательным и средним пальцами, и, чтоб стряхнуть пепел, мы легонько постукиваем большим пальцем по фильтру. В общем, мы точно копируем все движения настоящего курильщика, хотя настоящая сигарета еще ни разу не касалась наших губ.

Почти ни разу.

Мне девять лет, если уж я бывал Джоном Стидом, то почему бы мне не быть и Дэвидом Никсоном, лысым маэстро с живым кроликом в пустом цилиндре. У меня есть все, что необходимо настоящему фокуснику; я умею выделывать самые разные удивительные штуки с монетами, картами, веревками и кольцами. И когда мы устраиваем представление для наших мам и пап, Хилари Блюм всегда выступает в роли моей очаровательной ассистентки.

Но постойте, не берет ли она на себя слишком много, не присваивает ли себе бо́льшую часть того внимания публики, которое предназначено магу и волшебнику, не задвигает ли она его самого в тень, когда с таким важным видом ходит по сцене в своем великолепном купальном костюме, когда эффектно протягивает руку и даже слегка переигрывает — смотрите, яйцо исчезло, смотрите, в вашем носовом платке больше нет никакой дырки. Да, это чувствуется, возможно, она и вправду придает слишком большое значение своей роли.

Но мне нисколько не обидно. Она ведь старается, она хочет, чтобы наше представление имело успех. И она прекрасно усвоила Первый Закон Магии, который я прочитал для нее вслух из моего самоучителя: публике всегда должно быть немножко мало, публика должна хотеть еще.

И вот для одного из фокусов нам нужна сигарета. Настоящая сигарета. Миссис Блюм любезно одалживает нам толстую короткую сигарету — она курит «Посольские». Я сажаю Хилари на стул, и она вдруг делает очень серьезное лицо, будто изо всех своих силенок пытается на чем-то сосредоточиться. Я беру взятую напрокат сигарету и держу ее перед публикой между кончиками большого и указательного пальцев с той стороны, с которой прикуривают. Потом театральным жестом вставляю фильтр своей юной ассистентке в ухо и медленно, с открыванием рта, придыханием и гримасами делаю вид, что засовываю всю сигарету ей в ухо. (Конечно, сама сигарета как ни в чем не бывало скользит, скрытая кистью моей руки.)

Смотрите внимательно, вы видите? Я засунул целую сигаретину в ухо маленькой девочки, дочки миссис Блюм! Разве это возможно? Может быть, ей больно? Может быть, необходимо хирургическое вмешательство? И пока аудитория ломает головы над всеми этими вопросами, кончиками пальцев я касаюсь своих губ и — можно ли в это поверить, дамы и господа? — вытаскиваю ту же самую сигарету из своего рта!

Браво! Сияя, словно прожектор, Хилари вытягивает руки и кланяется, зрители в восторге, словно они были свидетелями самого потрясающего трюка с тех самых пор, когда Гарри Гудини ухитрился под водой выбраться из застегнутого наглухо мешка. Изящным жестом она возвращает сигарету матери, и сигарета воссоединяется со своими сестрами в пачке. Шумные аплодисменты. Была бы у нас тут музыка, сейчас звучали бы фанфары. Взрослые ахают, изумляются, как это все у нас так здорово получилось? А у меня на губах остается отчетливый, благоухающий вкус свежего, непрокуренного табака.

Надо остановиться на стоянке автосервиса по дороге домой. Нет, к чертям собачьим, не надо.

6

Воскресный вечер мы провели классически. Газеты все перечитаны, в гости мы сходили к кому только можно, а по телику одно дерьмо, и я все еще не выкурил ни одной сигареты за весь день — что остается делать, кроме как сходить в кино?

Лично я не считаю Хью Гранта хорошим комиком. Но Хилари смеялась весь сеанс, и я полагаю, что фильм справился-таки со своей задачей — жалкий остаток своих выходных, как слабое пожатие руки умирающего, мы отдали ему.

Итак, теперь мы сидим в кафе «Фло» на Хаверсток-хилл, перекусываем, и Хилари ведет себя немного странно. Она слегка посерьезнела, с ней это не часто бывает, и спрашивает, не кажется ли мне, что день сегодня был какой-то особенный. Не могу сказать ничего определенного. Для меня он как и все остальные воскресенья в Северном Лондоне.

— День рождения Гитлера, — пытаюсь я угадать.

— Нет, Майкл, — говорит она, — это касается только нас с тобой.

О боже. Да что бы это могло быть?

Она долго роется в своей сумочке, наконец достает и протягивает мне маленькую плоскую коробочку, обернутую в золотистую бумагу и перевязанную ленточкой.

Черт. Черт. Черт. Этого мне только не хватало.

— Майкл, — расширившимися глазами она проникновенно смотрит в мои. Я изо всех сил стараюсь засмеяться глуповатым смехом. — Мы с тобой вместе уже ровно две тысячи дней. Ты понимаешь… вместе, постоянно вместе. Я купила тебе подарок в честь нашей двухтысячедневной годовщины. Ты не сердишься? Я просто не могла удержаться. Я люблю тебя.

О, Хилари. Милая, непроходимая дура.

В коробочке блестит серебряная зажигалка «Ронсон».

7

В постели Хилари читает книгу под названием «Треска». Скорей всего, в ней описано все, что касается этой рыбы и ее взаимоотношений с человеком; Хилари говорит, эта книга настолько увлекательна, что читается как роман. Лично я сильно сомневаюсь, чтобы какой-нибудь идиот взял на себя труд писать роман про треску, я говорю ей об этом, и она хохочет в полный голос, потом целует меня в ухо и снова погружается в глубины Северной Атлантики. На днях мне так и не удалось дочитать до конца три книги подряд («Птичьи трели», «Вечеринку у Ральфа» и еще какую-то, не помню, — так вот, я подумал тогда: про что же тут, едрена вошь, написано?), поэтому сейчас я перечитываю еще раз «Котлован» — обожаю эту книгу и считаю ее гениальной. Желание выкурить сигарету преследует меня, как постоянное, тупое чувство… пустоты. Немного напоминает голод. Или головную боль при отсутствии головы. Целое воскресенье у меня во рту не было ни одной сигареты. Как я буду жить завтра?

При мысли о работе под мышкой у меня словно загорается маленькая электрическая лампочка — я ощущаю неясную, хотя и вполне отчетливую боль. Что-нибудь не так с лимфатическим узлом? «Полная энциклопедия семейного здоровья Британской медицинской ассоциации» (более жуткой книги в мире не существует), в которую я заглядывал в Уотерстоунсе, ничего не сообщила мне по этому поводу. Первые признаки сердечного расстройства? Или, может, лимфома? Или все тело уже буквально кишит болезнями?

Хилари закрывает книгу и отворачивается, прижимая свою теплую задницу к моему бедру. Я протягиваю руку и сжимаю ей ляжку. Ну да, конечно, к приличным ассистенткам магов и волшебников не так-то легко подступиться.

— Спокойной ночи, Майкл. Ты поставил будильник?

Если б подмышка была каким-нибудь манометром, я бы сказал, что боль увеличилась на одно деление; кроме того, она забралась куда-то поглубже. Ладони стали влажными.

У нас, телевизионщиков, есть одна поговорка. Когда что-нибудь идет не так, как надо, или выходит не так, как ожидалось, обычно говорят: «Да ладно, это всего лишь телевизор». Иногда добавляют: «На самом-то деле никого не убили». То есть наплевать, ничего страшного, не бери в голову. Но дело-то в том, что этими словами ты просто хочешь себя успокоить, чтобы не очень-то переживать. А на самом же деле считаешь, что дело серьезное, и тут тебе совсем не наплевать. В последний раз я эту фразу слышал в пятницу вечером от мудака Клайва. «Подумаешь, это всего лишь телевизор». Конечно, вовсе не значит, что ты полная жопа, если то и дело вякаешь «подумаешь, это всего лишь телевизор», я думаю, иногда это помогает. Но вот Ясмин никогда бы не сказала такой пошлости. Я пытаюсь вообразить, как эти слова сходят с ее губ и звучат — она произносит их низким, хрипловатым голосом. Но мне видится почему-то, как она говорит совсем другие слова. Нечто более простое и вместе с тем темное, непонятное и совершенно неожиданное. Ясмин.

Когда я докуриваю сигарету, Хилари уже храпит.


Я только что написал записку для приходящей уборщицы.


Сказать Марии, чтоб вымыла холодильник.


Вычеркиваем.


Да, одни мужчины просто мечтают. Другие действуют.

Глава вторая