Водка + мартини — страница 5 из 12

Глава пятая

1

— Горячих орешков, сэр?

Начало просто изумительное. Нас отправляют бизнес-классом. Должно быть, кто-то позвонил заранее и произнес волшебное слово «телевидение». Движение бровей стюардессы говорит о том, что она понимает тонкую иронию, чего днем с огнем не сыщешь в экономическом классе.

— Спасибо, да. И повторить. — Я указываю на наши пустые стаканы.

— Да, сэр. Две большие порции водки с тоником.

Признаюсь сразу: я боюсь летать на самолете. То есть для меня абсолютно невозможно даже представить себе, что я залезаю в чрево этой дуры из железа, алюминия и пластмассы, до отказа наполненной керосином, которая весит не менее сотни тонн, трясусь в ней по взлетной полосе мили этак две, а потом она вдруг прыгает в воздух. Я уж не говорю о том, что эта зараза болтается в воздухе целых семь часов, пролетает через весь Атлантический океан и ухитряется вдруг брякнуться на землю и при этом не развалиться. И все это со скоростью около тысячи километров в час. И на высоте более десяти тысяч метров. При температуре за бортом около пятидесяти градусов мороза. Пардон, но я уже готов обосраться от страха, когда мне пудрят мозги правилами безопасности в аварийных ситуациях. Они же сами себя разоблачают, разве не так? Подумать только, «в случае неожиданного падения давления в салоне прижмите маску к лицу и дышите через нее».

Так что, боюсь, это единственный способ справиться с моим животным страхом. Я сижу одурманенный, оцепенелый и совершенно нечувствительный к экзистенциальному ужасу происходящего. Удивительно, до чего они доходят, пытаясь убедить тебя в том, что летательный аппарат, на борт которого ты поднимаешься, не такой уж большой и совсем не страшный. Чего там, протопал по-быстрому через герметичный проход, усаживайся на свое место и смотри себе кино, не так ли?

А потом кинозал вдруг начинает ехать — ладно, пускай теперь это будет поезд — ведь он рулит по взлетному полю не вечность, конечно, но достаточно долго, чтобы можно было и позабыть, что он собирается взлететь. Но вдруг — отвратительный и ужасный рывок, дикое ускорение (я даже, кажется, вижу золотые полоски на рукаве пилота, когда он злорадно толкает рычаг вперед, — и «сейчас они все там обделаются от страха», — вот что он думает в этот момент), а у меня внутри все буквально вопит: «Нет, умоляю, не надо, не делай глупостей. Давай и дальше ехать по земле. Нам ведь и так хорошо. Мы же и так приедем… когда-нибудь».

Но уже слишком поздно. Полкинотеатра задирается чуть ли не вертикально кверху, экран почти у тебя над головой. Наступает совершенно жуткая минута, когда в голове бьется одна-единственная мысль: боже, он же сейчас станет царапать хвостом по взлетной бетонке. И наводящая ужас тряска, и визг убирающегося шасси — тут я вспоминаю, что, когда был маленьким и качался на качелях, тоже убирал под себя ноги, чтобы взлететь повыше.

И тогда, и только тогда чувствуешь облегчение, когда слышишь сладостное позвякивание тележки с напитками — мы живы! мы живы! — и к тому времени, когда мы заходим на посадку, я уже, слава богу, достаточно набрался, чтобы было абсолютно наплевать, сядем мы или превратимся в пылающий шар.

Можно подумать, что я преувеличиваю. Нисколько: когда гаснет светящееся табло «Пристегните ремни», я ловлю себя на том, что сжимаю руку Ясмин так сильно, что на ней остаются следы моих ногтей.

— Извини. Я всегда нервничаю в самолете, — сообщаю я ей. — Будь здорова.

Мы чокаемся. И я машинально запускаю руку в карман пиджака, где лежит неизменная пачка «Силк кат» — это движение так глубоко укоренилось в моем существе, что кажется врожденным. Но в самолете курить не разрешается — а особенно (и это было подчеркнуто) в туалете, где специально вмонтированы детекторы дыма. Мне ничего не остается, как только откинуть кресло и с неким изумлением созерцать свою удивительную спутницу. А она нацепила наушники и с серьезным видом переключает каналы развлекательной программы, предлагаемой авиакомпанией.

Клайву, конечно, очень не понравилось, что Ясмин недолго думая выдернули из его шоу. Я уверен, что еще меньше ему это понравилось, когда он узнал, с кем она отправляется и с какой целью. Но, к счастью, тут он уже ничего не мог поделать — здесь пахло настоящей журналистикой, а не телевизионной показухой — так что, когда мы утром столкнулись с ним в дверях кабинета Монтгомери Додда, он еще раз удостоил меня тошнотворным кивком «настоящего мужчины».

— Послушай, ты не обижаешься, что я умыкнул у тебя Ясмин? — говорю я ему, чтоб еще больше подбодрить себя.

— Без проблем, — уверяет он. Что-то вид у него сегодня какой-то деловой, начальственный, что ли, или я ошибаюсь? — Кстати, — спрашивает он, — насчет Кливера: нарыл что-нибудь?

— Еще нет. Не волнуйся, я помню. Когда вернемся, сразу же сделаю несколько нужных звонков.

Когда мы вернемся. Обожаю это мы.

Про нашу командировку Монти говорил со мной как завзятый заговорщик. История запутанная и непростая: информацию он получил от своего агента в Штатах, который узнал эту историю от одного человека, услышавшего об этом от другого человека, который ходит в то же эмигрантское кафе в Нью-Йорке, что и пресловутый нацист. Нацист на самом деле оказался украинцем, одним из тех украинских фашистов, которых немцы использовали для совершения массовых расстрелов на оккупированных территориях. И те старались вовсю. Намного круче, чем их начальники из СС. К концу войны, чудом не попав в лапы НКВД, наш персонаж ухитрился раствориться в европейском хаосе 1945 года, вынырнул на поверхность в Нью-Йорке, где выдал себя за беженца, пострадавшего от коммунистического режима. Он принял американское гражданство и спокойно себе работал в разных местах, пока не устроился шофером школьного автобуса — теплое местечко, где смог заработать пенсию. Последние двадцать пять лет он живет в Куинсе. Зовут его Чеслав Вальдзней. И Монти вручил мне целую папку материалов о нем.

Ясмин нашла наконец, что смотреть на экране в спинке переднего сиденья. Мелькает физиономия Хью Гранта. И, глядя, как она, чуть улыбаясь, время от времени прихлебывая из стакана, смотрит кино, я чувствую, как сердце мое взлетает еще выше этого старого и большого, штурмующего небо «Боинга-747» или «757». Или черт его знает, что там еще между двух семерок, наплевать. Подъемная сила и сила тяги превышают лобовое сопротивление и силу притяжения. Так, что ли, звучит эта формула, согласно которой эти железные сволочи держатся в воздухе? Силы, которые тащат вверх, против сил, которые тянут вниз. Ясмин и я против Клайва и… кого?

Оливии? Хилари? Ника?

Как бы там ни было, у нас полно времени, и мы проведем его вдвоем. Не надо суетиться, не надо никуда спешить. Спокойствие, Майкл.

Я оттягиваю наушник от ее уха.

— Как нам добраться до Америки без курева?

Не отрывая глаз от экрана, она поднимает низ блузки на пару дюймов выше пояса джинсов. И я с ужасом обнаруживаю, что к ее нежному животику приклеен никотиновый пластырь.

2

Мы здесь бывали и раньше, и я, и она. Но, вылетев в такси из тоннеля на простор вечернего Манхэттена, мы оба соглашаемся, что от развернувшейся панорамы просто крыша едет. Лично мне кажется, что дело здесь в большом количестве вертикалей. До нелепости смешны высокие здания; глядя на них, хочется задрать вверх голову так, чтобы свалилась кепка, засмеяться и крикнуть; «Ни фига себе!»; прямолинейная диктатура авеню и улиц; строгая геометричность железобетонных ущелий, чьи линии, устремляясь в бесконечность, в конце концов сходятся там, где над городом нависают грязно-бурые пятна выбросов человеческой деятельности, которые видны лишь с большого расстояния. А потом, будто бы в пику всей упорядоченности — этакая бодрая вывихнутость, «чокнутость» местных жителей, которым, кажется, на все наплевать и которые в своем стремительном движении вперед не остановятся ни перед каким… препятствием.

Честно говоря, формулировки мои сейчас не отличаются высокой точностью. Я все еще немного… слаб после полета и прекрасных напитков. Так что я говорю то, что всегда говорю, когда бросаю первый взгляд на этот город. Причем с американским акцентом. «О да, Нью-Йорк… он именно такой, каким я всегда его себе представлял». И Ясмин с готовностью (ну разве мы не созданы друг для друга?) подхватывает эту цитату из Стива Уандера «Жить в городе» и продолжает ее: «Небоскребы, и все такое».

— Вот долболом, — водитель ярко-желтого такси так резко ныряет в следующий переулок, что Ясмин на заднем сиденье валится на меня, и я просто таю от удовольствия. Вокруг, перебивая друг друга, орут автомобили. — Ты видел? Еще немного, и этот урод чпокнул бы нас. В гробу я видал таких козлов, блин.

И пока мы с Ясмин барахтаемся, пытаясь отцепиться друг от друга, хотя у меня на этот счет имеется только один вариант, машина резко виляет вправо (надо же догнать вышеупомянутого долболома) и Ясмин прижимается ко мне еще плотнее. Ее волосы падают мне на лицо. Рука моя лежит на ее груди — боже мой, как мне нравится это путешествие. Мы догоняем и с визгом тормозим на красный.

— Какой мудак учил тебя рулить, идиот? — орет наш водитель из открытого окошка. В машине, стоящей рядом, сидит какой-то старикашка, этакая ящерица в бейсбольной кепке; он медленно поворачивает голову в нашу сторону и, извиняясь, с явным трудом поднимает руку. А может, это такая у них, старикашек, манера говорить, мол, тот же, что и тебя, козлина вонючий. Во всяком случае, воинственный дух после этого сразу покинул нашего водилу. Он лишь бормочет сквозь зубы свое «долболомы», срывается с места на зеленый и тормозит на следующем углу так, будто перед нами разверзлась бездна.

— Тут ваша гостиница. С вас тридцать долларов. Добро пожаловать в Нью-Йорк.

Пока Ясмин выбирается из машины, я расплачиваюсь, не скупясь на чаевые. Как-никак, он был превосходным водилой.

3

Конечно же, мы занимаем разные комнаты. Смежные разные комнаты. Комнаты, где можно курить. С пепельницами. И в моей комнате такой запах, что сразу чувствуется: в ней куривали, и куривали дай боже. Договариваемся встретиться через полчаса в баре, и я убиваю время, как всякий в первые минуты вселения в гостиничный номер: лениво брожу по комнате из угла в угол, открываю и закрываю ящики комода и шкафа, заполняю минибар, вешаю страшно засаленный костюм, проверяю, хорошо ли открывается окно (плохо), прыгаю на пружинах кровати, настраиваю экзотический иностранный телевизор — «Друзья», «Симпсоны», «Скорая помощь», — инспектирую ванную комнату: надо же, туалет опечатан бумажной полоской, значит, никто тут не писал с тех пор, когда его в последний раз мыли; надо же, в ванной стоит телефонный аппарат. Гляди-ка, звонит.

— Да?

— Могу я поговорить с Майклом Роу? — Голос мужской. Странный выговор, наполовину английский, наполовину американский.

— Это он. — Он? Почему я, как только покидаю воздушное пространство Соединенного Королевства, начинаю подражать Берти Вустеру?

— Майкл, это Дэвид Уайт. Я работаю с Монтгомери Доддом. Монти попросил меня помочь вам в деле с нацистом.

— Добрый вечер. Монти говорил, что вы свяжетесь со мной. Потрясную историю вы тут откопали.

— Это точно.

— Я прочитал все материалы. Любопытно, и еще как. Но, извините меня за вопрос, можем мы быть совершенно уверены, что Вальдзней — тот, за кого себя выдает? Или был в прошлом?

— Зачем ему врать? Это ему только во вред.

— Вот именно об этом я и хотел спросить. Я хочу сказать, военные преступники обычно не имеют привычки выходить из тени. С чего это он так разговорился?

— Очень просто, Майкл. Чувство вины. Сколько лет этот человек носил в душе весь этот ужас. Представьте, он ходит по воскресеньям обедать в одно и то же кафе на Лоуэр-Ист-Сайд уже целых пятьдесят лет. Там всегда полно его земляков. Всем он известен как человек тихий, необщительный. Но последние несколько месяцев каждый раз он сидит и плачет в свой суп. Никто не знает почему. Многие его земляки пережили страшные времена, у многих воспоминания такие, что лучше помалкивать, и они не любят говорить об этом, поэтому никто ему в душу не лезет. Наконец он не выдерживает и рассказывает обо всем одной своей старой подруге. Эта женщина родом из того же городишки, что и он. Говорит ей, что во время войны он был так называемым «хиви», или «хильфсвиллигером», так по-немецки будет «добровольный помощник». Говорит, что на совести у него страшные дела. Говорит, что суда не боится, потому что в живых не осталось ни одного свидетеля. Говорит, что хочет облегчить душу. Звучит, конечно, дико, но, по его словам, он хочет попросить у людей прощения.

— Так почему он не сходит в церковь? Тогда может избежать… дурной славы, огласки.

— Он говорит, что не верит в Бога. Он говорит, что после того, что он видел, всякий перестанет верить в Бога.

Через открытую дверь ванной видно, как по беззвучному телевизору показывают «Колесо фортуны». До меня вдруг доходит, как все-таки велика, поистине огромна энергия нью-йоркского уличного транспорта, непрерывное жужжание которого заглушается двойным оконным стеклом до некоего едва слышного фона. Я вижу самого себя как бы из далекого далека, где-то на уровне двенадцатого этажа, повисшим между небом и землей участником немыслимой сюрреалистической дискуссии о добре и зле, раскаянии и бытии Божием. Легкая тошнота подступает к горлу. Мне снова дико хочется сжать руку Ясмин. Даже ее простое прикосновение могло бы сейчас помочь.

— Извините, я, возможно, не совсем понял одну деталь. Как вам-то удалось об этом узнать?.. Ведь это довольно замкнутый круг людей, если, конечно, вы считаете этот вопрос уместным.

— Вы имеете в виду женщину, землячку Вальдзнея? Она сболтнула своей партнерше по бриджу. А та рассказала мне.

Повисло молчание.

— Извините, надеюсь, вы меня правильно поймете, но партнерша по бриджу, она-то кто? Ваш друг? Простите, я просто пытаюсь восстановить цепочку, так сказать…

Прозвучало высокомерно или мне показалось? Молчание на другом конце провода длится гораздо дольше.

— Партнерша по бриджу — моя бабушка.

Его бабушка? Он узнал всю эту историю от собственной бабушки?

— Майкл, я должен предупредить, наши конкуренты тоже зашевелились, и мы это чувствуем.

— Какие конкуренты?

— Местные газеты, телевидение. Они его еще не обнаружили, но идут по следу. Тут тоже любят подобные истории про нехороших дядь.

— О господи. — Звучит немного жалобно, поэтому я добавляю: — Разве нельзя придумать… как защитить его от них?

— Я еду в Куинс прямо сейчас. Будем надеяться, он подпишет договор. Более подробно мы все обсудим завтра вечером. Я подготовлю его к встрече с вами на следующий день. После этого я найму людей, которые помогут вам взять у него интервью в любое удобное для вас время. Как вы к этому относитесь?

Я отношусь к этому прекрасно. Потому что это означает, что я могу резвиться в Этом Городе, Который Никогда Не Спит, целых двадцать четыре часа до того, как мне придется еще раз подумать об этом в высшей степени сомнительном нацисте. А с кем резвиться, хорошо известно.

Итак, через десять минут в гостиничном баре Ясмин легко вспархивает на табуретку рядом со мной. Она переоделась: на ней теперь что-то облегающее и шикарное. Там, где раньше ничего не брякало, теперь брякает пара серег. Духи благоухают. А перед нами красуется пара чудесных бокалов с классическим коктейлем: водка с мартини.

— Как себя чувствуешь после полета?

— Прекрасно. А ты?

— Нормально. Наверно, биологические часы успели приспособиться к местному времени.

— Ну и что ты собираешься делать? — задаю я вопрос.

— О-о-о. Самое время выпить, вот что я думаю.

Мы чокаемся. И с первым холодным глотком коктейля в мою голову врываются звуки оркестра Фрэнка Синатры с его песенкой «Нью-Йорк, Нью-Йорк».

Да-да, да-да-да, да-да, да-да-да.

Спокойно, Майкл, не гони лошадей. Как советует Фрэнк в другой своей знаменитой песенке, давай-ка смотреть на вещи по-доброму и проще.

4

— Наверное, чепуха все это на постном масле, как ты думаешь?

Ясмин прикуривает «Кэмел» и обдумывает свой ответ. Мы оба слегка ослабели, но все еще держимся на плаву благодаря неумолкаемому гулу города плюс серьезной поддержке табака и напитков. Мы побродили по центру как во сне, впитывая в себя ночной Нью-Йорк и в то же время стараясь не переборщить. Теперь смотрим вверх и видим Эмпайр-Стейт-билдинг, парящий над нами, его верхние этажи пурпурного цвета, освещенные прожектором, и самую верхушку здания, которая живописно теряется в брюхе нависшего облака; банально, конечно, но вместе с тем по-настоящему трогательно. Таймс-сквер, впрочем, не представляет ничего особенного, кроме обычной в своей нелепости неоновой ловушки для туристов, так что мы проскакиваем это место в такси, направляясь в сторону Ист-Виллидж: Ясмин авторитетно заявляет, что там круче. И теперь мы сидим на раздолбанном диване в каком-то зальчике, где играют хипповскую музыку, где молодой человек с котелком на голове и козлиной бородкой кривляется перед группой из трех музыкантов и лабает что-то, до боли напоминающее Боба Дилана. Причем до такой боли, что мне так и кажется: сейчас он возьмет и прямо заявит, мол, не буду больше работать на ферме у Мэгги и все тут.

— Почему чепуха? — Ее сонное лицо сейчас особенно красиво.

— Да потому, что люди, за плечами которых маячат зверства военного времени, обычно не выдают своих секретов. Наоборот, они делают все, что можно, чтобы унести тайну с собой в могилу. А тут явно какая-то фальшивка. Или прямое жульничество. Не похоже это на правду. Я тебе говорю, Каррутес… — и тут я перехожу на свой замечательный шпионский акцент, позаимствованный у Алека Гиннеса, — эта сомнительная байка серьезно попахивает тухлятиной.

Ясмин смеется. И не в первый раз за вечер я размышляю о том, как станет вытанцовываться у нас эта ночь. Ясно одно: любая попытка ускорить события ни к чему не приведет. Что бы ни случилось, должно случиться… само собой.

— Ты звонила Нику?

Зачем я спросил? Ведь тут нет ничего похожего на мне хочется знать.

— Да, но его не было дома. А ты — Хилари?

— Нет. По-моему, сегодня у нее курсы быстрого чтения. Может, завтра позвоню.

Ну и мудак же ты, Роу, думаю я про себя. Что за бессмысленный, бесплодный… крайне ретрогрессивный разговорчик ты затеял. Нам полагается вести себя прилично и позабыть сейчас про всяких там Ников и Хилари. Нам полагается все больше сближаться, скреплять наши узы в свете этой экзотической загранкомандировки. Позволить этому странному, этому волнующему воображение городу испытать на нас свои чары. Или хотя бы приблизиться к моменту, когда она сливается с пленившим ее. А именно со мной.

— Ты знаешь какие-нибудь фокусы? — спрашиваю я, отчаянно желая сменить тему. — Я показал тебе лучшее, что умею.

— Да. У тебя найдется шелковый носовой платок? — с готовностью отвечает она. — Да и простой сойдет. Пожалуй, пойдет и старая тряпка.

Мужчины вообще-то не носят с собой старых тряпок, а вот женщины, как подсказывает мне мой опыт, без тряпок ни шагу. Я запускаю в карман пиджака руку и выуживаю огромный синий мужской носовой платок. К счастью, он выглядит не очень позорно.

Она осторожно берет его за краешек — трудно сначала сказать, противно ли ей или это специальный такой цирковой приемчик, — и наматывает на крепко сжатый кулачок. Большим пальцем правой руки — вы следите? — она проделывает ямку, углубление в кулачке левой между указательным и большим пальцами. На лице выражение таинственности. Обожаю всякие такие штуки. Я очарован, я в полном восторге.

Она вынимает изо рта сигарету и, послав мне загадочный взгляд, вставляет ее — сначала прикурив — в проделанное углубление. Если бы на ее кулачок был намотан дорогой шелковый шарф, я бы уже забеспокоился.

Потом она снова вынимает сигарету и делает очень глубокую затяжку. Еще одну. А теперь вставляет сигарету в отверстие зажженным концом, выпускает густое облако дыма и эффектным движением плотно сжимает кулак, в котором зажаты носовой платок и горящая сигарета.

— Но-но, поосторожней… — эти слова сорвались у меня с губ прежде, чем я успел подумать. Но она — она воспринимает их как искренний комплимент своему магическому искусству. И, снова ухватив платок за кончик, Ясмин театральным жестом выдергивает и встряхивает его.

Следов огня нет ни на платке, ни на руке! И куда подевалась сигарета? Лишь тонкое облачко быстро исчезающего дыма напоминает о ней.

— Да-да, да-да-да! — поет она, и торжествующие фанфары звучат в ее голосе.

Признаюсь еще раз: я прочитал столько книг про магию и всякие фокусы, что, боюсь, это только мне во вред. Зато мне хорошо известно, как делается этот фокус. Я знаю, что горящий кончик сигареты вовсе не побывал в ее стиснутом кулачке. Сигарета до сих пор прячется у нее в правой руке, причем конец с фильтром зажат в так называемые «вилы», образуемые большим и указательным пальцами. И что самое главное, кисть этой руки нарочно повернута от меня в сторону с той самой секунды, когда началось действо. Но что и говорить, исполнила она свой трюк превосходно, выше всяких похвал. И у меня нет никакого желания испортить ей торжество. Я вежливо аплодирую.

— Ну так что, где она теперь? — спрашивает она.

— Кто?

— Где сигарета?

— М-м-м, ты наколдовала, и она исчезла.

— Да брось, я же знаю, что тебе известно. Ну говори, где она?

— Ну хорошо, сама напросилась, — грустным голосом отвечаю я и глазами показываю на ее правую руку.

— Тут, что ли? Может, поспорим?

Боже, как нравится мне эта женщина.

— Где ж ей еще быть?

— Что ставишь?

— Плачу за следующую порцию.

Медленно, очень медленно она поворачивает ко мне руку и раскрывает ладонь. Там пусто. И в левой пусто. Сигареты нигде нет! Я посрамлен. Я сбит с толку. Я ничего не понимаю.

— Ну и как по-твоему, где она теперь?

Я чувствую, как по моему лицу расплывается жалкая и глупая улыбка.

— Гадом буду, не знаю, — признаю я.

— Хороший фокус, верно? — говорит Ясмин. — Меня научил его делать мой брат. — Она подносит два пальца к губам и ловко вынимает горящую сигарету изо рта. — Нужно как следует постараться, чтобы хорошо получилось. Давай, твой черед заказывать.

У меня нет слов.

5

Похоже, как это ни странно, наши отношения развиваются в обратном направлении. Возвращаясь в гостиницу, на прощание мы не только не обмениваемся целомудренным поцелуем, но вообще обходимся жалкой парой слов:

— Спокойной ночи, до завтра. — И вот она уже в своей комнате, и дверь заперта на ключ.

Мне ничего не остается, как поваляться на кровати, пощелкать пультом и поискать что-нибудь среди сорока или пятидесяти каналов, где Леттерман шутит непонятно о чем с Элтоном, а Лено валяет дурака со Стингом — а может, и наоборот, — я даже смотрю какую-то порнуху, тридцать секунд бесплатно, и на счете никак не сказывается. У нее тоже включен телевизор — я убеждаюсь в этом, прижимая ухо к разделяющей нас перегородке. (Хорошо ли так поступать?) Потом слышу низкий звук ее голоса. О, этот ритм телефонного разговора, его ни с чем не спутаешь. С кем это она болтает, когда в Нью-Йорке почти полночь, а в Лондоне около пяти утра? Я потихоньку открываю дверь, делаю шаг по коридору к ее двери и прикладываю ухо. И вот что слышу:

— Да нет же, честно, я пыталась дозвониться, но тебя не было дома… (Пауза, она слушает, что ей там говорят.) …потому что мы были внизу, в баре… мы немного выпили и перекусили, потом пошли прогуляться по Манхэт… ну, просто город посмотреть… О господи, да не будь же ты таким ослом… (Долгая пауза. К счастью, коридор пуст.) …Да нет же, у меня просто не было времени. Послушай, давай поговорим об этом, когда я вернусь!

Крадучись я возвращаюсь к себе в комнату и очень осторожно закрываю за собой дверь. Не было времени — на что?

_____

Через пару часов, когда я, полностью одетый, просыпаюсь на кровати, телевизор все еще барабанит, на телефонном аппарате мигает красная лампочка — пришло какое-то сообщение. Черт бы побрал эти биологические часы с часовыми поясами. Когда хоть оно пришло?

— Привет, дорогой, это всего лишь я. Беспокоюсь, как ты там. Надеюсь, полет перенес нормально и Нью-Йорк тебе понравился. Хьюго говорит, что самый вкусный копченый лосось и рогалики продается у Барни Гринграсса в северной части Уэст-Сайда. Он говорит, что там это практически целая индустрия. Это на Амстердам-авеню между Восемьдесят шестой и Восемьдесят седьмой улицами. А Джулия просто без ума от Музея искусств Метрополитен. Она говорит, ты обязательно должен посмотреть европейскую коллекцию девятнадцатого века. Это абсолютно необходимо. В общем, позвони, когда будет свободная минутка. У нас разница во времени пять часов, не так ли, так что мне кажется, когда у вас вечер, у нас глубокая ночь. Ты можешь позвонить мне на работу, когда встанешь, если, конечно, будет время. Ах да, звонила Оливия. Она хотела спросить у тебя кое-что, это касается ее отца, и я сказала, что ты вернешься через несколько дней. Ну ладно, милый, не буду больше надоедать тебе болтовней. Желаю приятно провести время. Было бы здорово, если б ты заскочил в «Барнес энд Ноубл» или в какой-нибудь другой большой книжный и посмотрел там одну книжку, помнишь, я тебе говорила, о том, что наше сознание — совершенная иллюзия. Называется примерно так: «Свет горит, а дома никого». Но это если ты не слишком занят. Крепко целую, дорогой. До встречи. Пока.

Думаю, кто-то не туда попал.

Шучу, конечно, это Хилари. Самое странное, что, когда я звоню ей домой в семь тридцать по лондонскому времени, никто не берет трубку. Может, она занимается йогой по утрам?

6

Ярко светит солнце, мы гуляем по Центральному парку. В Нью-Йорке это самое прекрасное время года — город уже отпустила влажная духота лета, но до жестоких холодов, когда с неба, словно камни, падают замерзшие птицы, еще далеко. Я мог бы сообщить и дату, но ведь это роман, а не путеводитель, верно?

— Майкл, как здесь… — она старается подыскать точное слово, — хорошо.

«Хорошо» — это слово, по-моему, вполне подходит, хотя, если б она просто взяла меня за руку, думаю, ощущение счастья тогда было бы совершенно полным. Мимо нас проходит старуха, этакая развалина, трагически распадающаяся плоть, увенчанная огромными полусферическими стеклами солнечных очков. Если б она двигалась чуть помедленней, ее бы мог, наверное, обогнать любой муравей.

— Ну и что тебе больше всего понравилось? — спрашивает Ясмин. Она говорит про коллекцию европейского искусства девятнадцатого века в Музее Метрополитен, по которому мы пробежались, — это я предложил ей сходить туда (ну да, я же помню, что это сделать «абсолютно необходимо»).

— Если бы мне предложили: выбирай, это твое — какую бы я выбрал? Скорей всего, Писсарро.

Я и в самом деле нахожу эту картину странно трогательной. Вид на парижский парк. Из серии, которую он писал, глядя из окна своей квартиры в разное время года. Здесь изображена поздняя осень, смеркается, люди медленно бредут по дорожкам к выходу, печальные пятна в пейзажном пространстве картины; наверное, расходятся по домам. Сверху нависает огромное мрачное небо, и большая грязная клякса облака на нем выглядит особенно уныло; облако плывет над далекими шпилями и словно говорит о надвигающейся ночи, о том, что летние радости подходят к концу.

— Я подумала, что зеленую краску для травы он выбрал неправильно, — говорит Ясмин. — Слишком уж она яркая для этого времени года.

Она, конечно, права. Теперь и мне приходит в голову, что трава на картине слишком яркая. Но, возможно, у Писсарро тогда оставался единственный тюбик зеленой краски. Если он писал свою картину в воскресенье — а люди, идущие группами, действительно выглядят как-то по-воскресному, — то не исключено, что он собирался заскочить в магазин, где торгуют красками, в понедельник, чтоб купить там тюбик зеленой потемнее, а потом позабыл. Что там говорил один знаменитый художник? Что, когда собираются критики, они говорят о цветовых соотношениях пятен. А когда собираются художники, они говорят об искусстве.

После полной неопределенности прошлой ночи сегодня, кажется, все складывается гораздо лучше. В Метрополитен мы провели всего каких-нибудь пару часов, но подлинные сокровища, собранные здесь, действительно захватывают дух. Как и сама Америка, музей, казалось, говорит посетителям: у нас есть возможность иметь все. А какое это удовольствие — проходить мимо прекрасных картин («Давай не будем смотреть Дега, — говорит она, — надоели эти скучнющие балерины») в компании той, чьи черты захватили бы внимание любого художника в любое время года. А теперь, после столь теплого света масляных красок, в этом парке даже городской гул звучит как-то приглушенно, словно соседи пожаловались на шум, а на ее лице и прическе отражается сияние солнечного дня. Огромные глаза жадно все это впитывают — по-осеннему золотистую листву деревьев, стену небоскребов, взметнувшуюся к небу позади них.

Импрессионизм, постимпрессионизм, всякие другие измы… что все это по сравнению с реальной жизнью? Яркой, сияющей и всегда готовой проглотить тебя со всеми потрохами.

— Ты как, не прочь чего-нибудь перекусить? — спрашиваю я. — Мы сейчас как раз недалеко от того самого места, где подают копченого лосося с рогаликами. Если ты, конечно, ничего не имеешь против такой еды.

7

Расхваливая Барни Гринграсса, Хьюго оказался прав. И что может быть прекраснее этого зрелища: зубки Ясмин неторопливо погружаются сначала в помидор, потом в сырую луковицу — именно в этом порядке, и не иначе, — далее в копченого лосося, затем в сливочный сыр и, наконец, в подрумяненный рогалик. Мы сидим в одном из тех старинных семейных заведений, которые занимаются приготовлением копченой рыбы с 1929 года. Цитата из Гручо Маркса на обложке рекламной брошюрки возвещает: «Барни Гринграсс не правил царствами, не писал великих симфоний, зато он посвятил жизнь монументальному искусству работы с осетрами».

Потом мы медленно идем по Бродвею, поворачиваем налево, обратно в парк, оказываемся перед зданием гостиницы «Дакота», где жил и возле которой погиб Джон Леннон, и с благоговением таращим на нее глаза. Я представлял ее себе совсем другой, выполненной в стиле классического модерна; оказалось, это огромное здание в европейском стиле, отягощенное архитектурными излишествами. Мы останавливаемся закурить, и мимо нас проносятся двое юнцов.

— «Меты» — полное дерьмо, — говорит один.

Ответ его приятеля звучит как стихи:

— «Меты» — вовсе не дерьмо. «Меты» точно победят, «Меты» задницу всем «Янки» надерут.

Хочется верить, что они говорят про бейсбол.

Мы идем дальше. Ясмин в своих огромных, не по ноге, кроссовках. Я — в слегка поскрипывающих лондонских штиблетах. Уже много часов мы бродим по Манхэттену, купаясь в его шуме и суматохе. Останавливаемся на перекрестках, глядя разинув рты, как перед нами открывается новая улица и теряется в бесконечной перспективе, и безмолвно впитываем в себя многообразие человеческой мысли, запечатленное в этих взлетающих ввысь и парящих в небе архитектурных сооружениях. Вот проходит мимо изящно одетая женщина; у нее такое худое лицо, что страшно смотреть. Вот грязный обтрепанный зад какого-то бродяги оперся о Трамптауэр. Белый старик с палкой, вышагивающий под ручку с чернокожей молодкой. Девушка на скамейке с трубкой во рту. И буквально везде люди разговаривают сами с собой. Причем их здесь гораздо больше, чем в любом другом большом городе. И это не какие-нибудь чудаки или откровенные придурки, нет, обыкновенные, вполне приличные люди, по крайней мере, они так выглядят. Они не просто шепчут что-то про себя, шевеля губами, они говорят в полный голос, можно даже разобрать, о чем они там рассуждают. Чешут языками вовсю, чуть ли не каждый второй (может, и сами не осознают, что вытворяют), так что я начинаю следить за собой, не начал ли и я говорить вслух.

На Вашингтон-сквер мы останавливаемся поглазеть на уличных шахматистов, которые зарабатывают на жизнь тем, что играют со всеми желающими на деньги. Один из них, индеец в ковбойской шляпе, яростно разыгрывает эндшпиль против неряшливого старика, одетого в куртку с капюшоном; их пальцы так и летают между доской и шахматными часами. За столиком рядом играют в скрэббл. Какой ужас, неужели и среди них есть профессионалы, зарабатывающие на жизнь эрудицией?

— Ясмин, смотри — Брэд Питт идет.

Прямо на нас движется экстравагантно красивый молодой человек, небритый, неопрятно одетый и с неправдоподобно огромной собакой на поводке. И эта парочка вполне естественно смотрится в грохочущем хаосе гигантского города.

— Нет, это не он, но ему, конечно, хотелось бы им быть. А с ним, вероятно, единственное в мире живое существо, с которым он способен установить разумные и понятные отношения. Так вообще говорят про нью-йоркцев и их домашних животных.

Иссиня-голубые, как две ледышки, глаза собаки так и впиваются в мои, когда она проходит мимо.

Совершенно обессиленные, но довольные, мы ковыляем обратно в гостиницу. Оставшись один в своей комнате, я набираю номер Хилари. В Лондоне десять вечера. И опять никакого ответа. Пошла, наверное, проветриться с коллегами по работе. Смотрю эпизод из новостей по телевизору. Перелистываю свой халявный «Нью-Йорк таймс». Официально признано, что на нашей планете живет шесть миллиардов человек. Ну и ну! Компания «Филлип Моррис», которая выпускает сигареты «Мальборо», наконец признала, что курение вызывает зависимость. Ну что на это скажешь? А еще говорят, что в газетах давно не пишут ничего интересного. Минутку, минутку, а эт-то что такое? Ученые Принстонского университета подвергают сомнению общепринятое мнение, что мозг — единственный орган в нашем теле, который не порождает новых клеток. Все знают фразу «Нервные клетки не восстанавливаются». А тут что? Это так меня потрясает, что я перечитываю статью дважды. Ну да, тут тоже написано, что существует всеми признанный взгляд: если клетки мозга погибают (благодаря, скажем, неумеренному пьянству), то больше никогда не восстановятся. И вот теперь этот взгляд опровергнут. Ученые обнаружили, что новые клетки в мозге образуются, оказывается, каждый день. Причем в обоих полушариях их рождается тысячи и тысячи, это мощный поток нейронов, который мигрирует в кору головного мозга, где расположены разделы, «отвечающие за высшую интеллектуальную деятельность и формирующие нашу личность». То есть даже такую чепуху, как кто ты есть на самом деле и за кого себя принимаешь, каким представляешь себя лет через пять и какой подарок хочешь получить на Рождество. Ну и пусть они проводили свои исследования на макаках, ведь мы с макаками почти братья, разве что не умеем так ловко лазить по деревьям.

Я так взволнован, что, когда через полчаса мы вновь забираемся на высокие табуретки бара, посвежевшие и готовые поглощать укрепляющие коктейли в ожидании Дэвида Уайта, охотника за бывшими нацистами, я просто не в силах не поделиться этим открытием с Ясмин.

— Ты читала «Нью-Йорк таймс»? Там совершенно потрясающее…

— Это насчет привыкания к табаку? Признаюсь, я тоже была несколько шокирована. — Она прикуривает сигарету «Кэмел» и начинает изучать список предлагаемых напитков.

— Да нет, насчет регенерации клеток мозга. Фантастика! Оказывается, у нас нет фиксированного замещения клеток мозга, которые мы медленно убиваем, принимая алкоголь и наркотики. Мы получаем больше. Они рождаются каждый день, понимаешь, Ясмин? Ты читала про это?

Она смотрит на меня серьезным взглядом. Интересно, что в ее взгляде — уважение или жалость, как к убогому идиоту? Трудно сказать.

— Я думала, там только про макак, а нас это не касается. Шампанское с клюквенным соком, пожалуйста.

— Ну да, ну да. Сегодня это касается только макак, а завтра будет касаться и нас тоже. Водку с сухим мартини, пожалуйста. И оливку. Понимаешь, ты только представь, сколько раз ты не могла вспомнить какой-нибудь пустяк, ну, скажем, чей-нибудь номер телефона, и только потому, что была пьяна, и эти самые клетки, где хранилась информация про номер телефона, погибли. А может, именно так нам приходят в голову совершенно новые идеи. Они возникают, они въезжают тебе в голову верхом на спинах новых мозговых клеток.

Нет, пожалуй, в этом взгляде не уважение. Она точно смотрит на меня, как на идиота. Почти наверняка.

— Понимаешь, вот, например, почему ты сегодня попросила шампанское с клюквой? Почему тебе в голову пришла эта мысль? Разве ты раньше заказывала шампанское с клюквой?

— Не знаю, не помню. Просто название понравилось. Хорошо звучит.

— Вот, пожалуйста. Может, как раз твое желание выпить шампанского с клюквой и есть та самая совершенно новая мысль, которая возникла вместе с рождением совершенно новой клетки мозга. Мысль, которой не было вчера, потому что, если бы она была, ты бы тогда и заказала себе шампанское с клюквой.

Ясмин пускает струю дыма в потолок, и бледные пальцы ее тянутся к тарелке с орехами. Кладет миндалину в рот. Начинает жевать. Кладет еще одну. И еще одну. На этот раз бразильский орех. Она думает. Я ничего не имею против, пусть поедает эти орехи, пусть кушает себе, сколько захочет. А я готов наблюдать, как играют мускулы ее лица, сколь угодно долго.

— Ну да, — наконец говорит она, — что действительно правда, так это то, что когда я прикуривала вот эту сигарету, то закурить-то хотела вовсе не я, а крохотная, но очень настойчивая часть моего мозга. Вот в чем проблема, верно? Представляешь, одна часть моего мозга знает, что она не хочет курить, она хочет бросить, даже читает книжки про то, как бросить курить…

— Кора твоего головного мозга, — пытаюсь помочь я, — разумная его часть…

— Правильно. Но другая часть, отвратительная маленькая свора клеточек, которая попала в зависимость, совсем крошечный, противненький, серенький шарик, размером-то, может, с какую-нибудь печеную горошину, без устали долдонит свое: закури, закури, сейчас же закури.

Я пытаюсь представить себе мозг Ясмин, этакую мягкую массу крови и тканей; он так уютно устроился в своей полости за этим прекрасным лицом на расстоянии менее метра от меня. Нервами и волокнами связанный с ее глазами, языком, со всем ее телом. Запутанный клубок его сложных взаимодействий, его неяркое электрическое сияние.

— Чушь какая-то. Взрослые люди, а отданы на милость какой-то дерьмовой печеной горошины. Послушай-ка, можно я украду у тебя одну сигаретку?

8

В университете я учился вместе с одним парнем, которого тоже звали Дэвид Уайт. Поэтому в голове у меня уже сложился образ Дэвида Уайта, который должен был присоединиться к нам в баре в восемь вечера. Как ни странно, но я ожидаю увидеть все того же белобрысого бездельника в тесных джинсах и грязной, покрытой жирными пятнами футболке. Из заднего кармана должна торчать «Дейли миррор». Мой Дэвид Уайт не был настоящим студентом; посмотришь на него — и ни за что не подумаешь, что он ходит на лекции и пишет конспекты, мне кажется, что у него просто были какие-то свои делишки в студенческой среде. А путаница у меня в голове возникла потому, что он водил дружбу с неким валлийцем запущенного вида по имени Дилан, который был одержим философией. Наверно, именно он и был студентом, столь велика была его страсть к философии вообще и к идеям Ницше в частности. Помню, он однажды вступил с нами в спор и принялся толковать мне и Ральфу или Оливии, а может, и Дэйву, зачем или даже как возникла вселенная и почему она именно такая и никакая другая, — этот толстый и шумный кельт показался мне просто сумасшедшим. Мне даже страшно стало за него. Ну на какую реальную работу в нашем реальном мире способен этот перегревшийся интеллект? Кончит ли он в сумасшедшем доме, как и предмет его обожания? А может, в один прекрасный день придет ему в голову замечательная мысль, мол, да пошло оно все в задницу, и станет он каким-нибудь директором какого-нибудь водоканала «Северн Трент»? А его приятель, Дэвид Уайт, был последователь какой-то загадочной и маловразумительной системы взглядов, известной под названием «Движение за поддержку Ковентри-сити», философии, насквозь пронизанной идеями гибели, отчаяния и безысходности. Дэвид читал «Дейли миррор», но только те страницы, где писали про футбол, — таких людей я раньше не встречал.

— Майкл Роу?

Человек, обратившийся ко мне, был похож на того Дэвида возрастом и телосложением, правда, одежда слегка подкачала. Шикарный костюм, галстук с булавкой, бриллиантовый перстень на руке, выброшенной для рукопожатия. И внешность вроде подходит: светлые волосы, большие зубы. Насколько я помню, у моего Дэвида Уайта тоже были большие зубы.

— Я Дэвид Уайт. Я сразу догадался, что это вы. Нас, настоящих бриттов, ни с кем не спутаешь.

— Правда? А почему? — спрашиваю я в свою очередь, пожимая ему руку и пытаясь раскусить его акцент. Либо янки, прикидывающийся британцем, либо наоборот.

— Дымовая завеса. В этом городе больше никто не курит. А это, — продолжает он, угрожающе поворачиваясь в сторону Ясмин, — это, должно быть…

— Это моя сотрудница, Ясмин Свон, — отвечаю я, будто сама она представиться не способна. Я надеюсь, она заметила, что я не сказал «моя помощница», или там, «ассистентка», как наверняка бы сделал Клайв.

Рот Дэвида Уайта широко открывается, чтобы породить улыбку и продемонстрировать поистине потрясающий ряд громадных белых зубов. Их так много, что просто неприлично. Причем чем шире он улыбается, тем их становится больше. Клыки, коренные, боже, как же их много. Какой-то забор, частокол, черт его побери. В последний раз я видел такие зубы на ипподроме Лингфилд-парк, когда их обладатель проскакал мимо финишной отметки.

— Здравствуйте, Ясмин Свон, — произносят зубы, и у меня мурашки бегут по спине от страха.

— Здравствуйте, Дэвид Уайт, — отвечает она с иронией и не только. Мне становится еще страшней, потому что в эти несколько секунд я понимаю, что они с ходу затевают флирт.

— Давайте-ка перейдем куда-нибудь, где потише и где мы можем спокойно поговорить, — произносит он, наклоняясь, чтобы взять ее бокал и, конечно, окутать облаком своих «большезубых» феромонов.

Мы переходим в нишу подальше от бара, и я сразу же чувствую, что моя игра, «язык жестов», безнадежно проиграна. Саму хореографию нашего передвижения от бара до кабинки ставит именно он, первую скрипку играет его тело, его жесты. Когда мы усаживаемся, он ловким маневром устраивает так, что Ясмин оказывается между нами. Потом он кладет себе на колени черный кожаный дипломат (слишком уж суетливо, на мой взгляд), отстегивает замки, достает мобильный телефон и с важным видом водружает его на столик.

— Я очень рад, что у нас есть помощник, то есть помощница, Майкл. Да еще — как бы это поделикатней выразиться — столь привлекательная. Мне кажется, женственность должна произвести на Вальдзнея благоприятное впечатление.

Не-ет, вряд ли этот льстивый и скользкий хрен моржовый — тот же самый Дэвид Уайт, с которым я квасил зимними вечерами в Манчестере. Тут скорей всего простое совпадение имен. Наверное, этих Дэвидов Уайтов — как собак нерезаных. Однако странным образом они все-таки друг на друга похожи, и это меня почему-то беспокоит. Похожи волосы, хотя мой новый знакомый явно подстригал их в дорогой парикмахерской, а не подрубал кое-как перед зеркалом в ванной собственной рукой, вооруженной тупыми ножницами. И тембр голоса вполне мог принадлежать тому Дэвиду, если б не этот нелепый акцент. Люди за пятнадцать лет сильно меняются. Но как насчет зубов? Ведь у настоящего Дэвида Уайта никогда не было таких ослепительных зубов, или я не прав?

Подумай хорошенько, ведь настоящий Дэвид никогда не проявлял такого интереса к женщинам, предпочитая проводить время в компании с марихуаной. Трудно сказать, как именно, но Ясмин явно выпендривается перед этим типом, она выкидывает такие штучки, каких я еще не видывал. Она и держит себя иначе, чем со мной. Все части ее красивого тела — голова, плечи, локти, колени… не знаю, как и сказать… расположены как-то ненатурально, под другим углом друг к другу. Да еще дымит, как горнообогатительный комбинат. Святые угодники, и накручивает локон на пальчик! Ну как тут не ужаснуться: ведь он ей, по всему видать, понравился.

Все это время Уайт толкует про то, что Вальдзней все еще с нами, но контракт пока не подписал. Про то, какой он капризный, как трудно иметь с ним дело — то плаксив, как старая дева, то его охватывают приступы паранойи, то вдруг становится обидчивым и раздражительным, а то впадает в ярость. Про то, что мы должны с ним встретиться завтра утром и надавить на него, как следует, растолковать старому хрену, что мы готовы официально и совершенно серьезно выслушать его и с пониманием отнестись ко всему, что он собирается сказать, — ля-ля, тополя. Но я слушаю не очень внимательно. Поскольку большинство его замечаний адресованы Ясмин — со всей необходимой учтивостью по отношению ко мне, — я просто изучаю черты его лица. Когда он серьезен, он смотрит на нее достаточно холодно. Когда улыбается (слишком часто, пожалуй, и без необходимости), на лице его появляется оскал бабуина. А она, боже мой, она смотрит на него не отрываясь и ловит каждое слово! Но почему? Может, потому, что от него исходят лучи сексуальности, а она невольно раскрывается навстречу им, как растение навстречу солнечным лучам? Ведь это же невероятно, не может же ей в самом деле нравиться этот… ну да, скользкий хрен моржовый, именно так, les mots justes[4].

Или может?

9

Я все понял. Я понял, что именно ей в нем понравилось. Его пасть. Все дело тут в родовом, генетическом влечении одного большого рта к другому. Это истинная правда, ведь даже поговорка есть такая: в других мы выбираем себя. Именно поэтому толстые люди очень часто сходятся. Или запойные пьяницы. Когда-то я знал двух человек, которые поженились только потому, что оба были рыжие, — больше между ними не было ничего общего. Бог знает, о чем они могли говорить, когда эта тема была исчерпана. Не прошло и года, как они развелись. Не следует забывать, что у нас тридцать пять процентов тех же самых генов, что и у Нарцисса. Я думаю, это говорит само за себя, не так ли?

В общем, жуткий вечерок выдался. Этот мудак ведет нас в какой-то дерьмовый, фу-ты ну-ты, шик-блеск, ресторан, где продолжает балаболить и корчить Ясмин обезьяньи рожи. А она… ну, не клеится, конечно, прямо и не мурлычет в ответ, но явно поощряет, чисто по-женски, тонко и почти неуловимо. Хлопает ресницами, головой поводит туда-сюда, в общем, совсем не хочет дать ему понять, какой он на самом деле пидорас. Меня она не то чтобы вовсе не замечает, но у меня такое чувство, что я в некотором роде вычеркнут. Впрочем, когда настает время расплачиваться, этот козел вонючий заявляет, будто уверен, что Монти нас всех угощает, и мне ничего не остается, как положить на счет, откуда подмигивает замечательная цифра в несколько сотен долларов, свою кредитную карточку.

За обедом удается выяснить кое-какие подробности о том, кто он такой, этот Дэвид, черт бы его подрал, Уайт. Он является совладельцем частной школы «Медиа стадиз», в которую принимают оболтусов из богатых семей со всего мира за мзду в семь тысяч баксов за курс. И конечно, он еще, оказывается, крестник Монти. Его бабушка (которая играет в бридж с землячкой Вальдзнея) и папа Монти во время войны служили вместе в военной разведке, кто бы мог подумать? Впрочем, во время какой войны и на чьей стороне, он не сообщает.

— Моя бабушка — замечательная женщина, — рассказывает он нам, впрочем, нет, он обращается к одной Ясмин, выкатив на нее свои обезьяньи гляделки. — Ей уже за восемьдесят, а она четыре раза в неделю дуется в бридж по ночам и при этом помнит каждую карту, которая ушла в биту. Она проделывает оздоровительные прогулки по Бродвею от Центрального парка до Уолл-стрит и обратно. Говорит, что это помогает ей всегда быть в форме. И она всегда с людьми. А самое главное, вы не поверите, она курит с двенадцати лет и выкуривает три пачки сигарет без фильтра в день. Причем легкие у нее такие же здоровые, как у какого-нибудь подростка.

— Боже мой, терпеть не могу стариков, — пытаюсь я поддержать разговор.

— Что вы сказали? — Дэвид Уайт сдвигает брови. Ясмин впервые за десять минут смотрит в мою сторону.

— Терпеть их не могу, и вовсе не за то, что они… такие все деятельные, что нам, молодым, должно быть якобы стыдно за себя, а за то, что они постоянно напоминают нам, какими мы будем сами. За то, что они такие старые. Думаю, они и сами терпеть себя не могут за это.

Настроение у меня отвратительное, так что, извините, сказать мне больше нечего. Конечно, для веселого застолья речь моя не совсем подходит. Но разве это веселое застолье? Это настоящая камера пыток. И когда мы втроем возвращаемся в гостиницу опрокинуть стаканчик перед сном, я покидаю их в баре; пускай там глаголят своими широкими устами, упражняются в красноречии, а я держу курс в сторону кровати.

Правда, уснуть никак не могу. Смотрю телевизор, дремлю, слушаю, не щелкает ли замок в номере Ясмин (вплоть до этой самой минуты — а сейчас два ночи — никакого щелканья, ничего похожего не отмечено). Неужели они все еще сидят в баре? А вдруг отправились к нему?

Я звоню Хилари. Опять она где-то шляется так поздно, потому что я нарываюсь на автоответчик: была бы она дома, она бы просто выключила телефон.

Я осушаю последнюю банку диетической кока-колы, завалявшейся в мини-баре, со скрежетом сминаю жестянку и швыряю ее в экран. Ну почему я не Элвис? Ведь это он однажды взял и расстрелял свой телевизор.

Черт, черт, черт. Хорошенькая ночь на пятницу. И куда это все подевались?

Глава шестая