Водка + мартини — страница 7 из 12

1

— Эй, мужик, не знаешь, где тут Пенн-стейшн?

Мы стоим на углу Тридцать четвертой и Восьмой. Мой собеседник небрит, глаза мутные. Какой-нибудь бродяга или чернорабочий, но не исключено, что он режиссер звукозаписи или ученый-лингвист. Точно определить род занятий человека в этом городе невозможно. Но полагаю, я должен быть польщен. Тем, что меня, при моей собственной небритости и мутном взгляде, одетого со скромным секонд-хэндовским изяществом в потрепанные тренировочные штаны, разбитые теннисные тапки, горохового цвета куртку и бейсбольную кепку, кто-то по ошибке принял за настоящего ньюйоркца. Причем за последнюю пару дней это уже не в первый раз.

Теперь наступает моя очередь, и я исполняю свой любимый номер. С самым изысканным британским произношением я заявляю:

— Искренне сожалею, но я не имею об этом ни малейшего представления. Простите, ради бога, сэр, но я приезжий.

Мужик смотрит на меня как на сбежавшего из сумасшедшего дома. В лице страх. Будто из нас двоих именно я способен выхватить из кармана бритву и резануть по глазам. Он поспешно отваливает, и его уносит прочь быстрый поток пообедавшей толпы.

Я снова один.

Конечно, тут перебор, слишком эффектное и даже, возможно, драматичное, но тем не менее довольно точное описание состояния, в котором я оказался после того, как в воскресенье Монтгомери Додд прислал мне по факсу свои соображения о моей персоне (а также наилучшие пожелания). То есть, в двух словах, ни работы, ни Хилари, ни Ясмин. Ясмин, после короткого и позорного для меня разговора — «Майкл, это все ужасно, мне так жаль, но, извини, мне надо срочно собираться, я должна быть на работе завтра днем», — укатила в аэропорт и еще до того, как село солнце, была уже в небе.

Зная в этом городе одного-единственного человека — за исключением, конечно, этого украинского нациста, — я набрал номер. Поступок, возможно, не совсем правильный, учитывая мою прежнюю к нему холодность. Но теперь-то, я полагаю, мы с ним в одной лодке. Женщина, которой мы оба восхищались, покинула нас. Сейчас она, должно быть, летит высоко над Атлантикой, ее великолепная точеная головка сжата двумя наушниками, и она вся пребывает где-то между вторым фильмом по видику и третьим коктейлем из водки с тоником.

— Я полагаю, вы в курсе, что меня уволили, — мрачно сказал я ему.

— Да. Я слышал об этом. Какие у вас планы?

— Собственно, никаких. Может, еще несколько дней поболтаюсь в Нью-Йорке.

— Вам есть у кого остановиться?

— Нет.

— Можете перекантоваться у меня, если хотите.

Вот так я оказался на пороге квартиры на седьмом этаже дома в районе бывшего мясокомбината, где меня приветствовала — не скажу, что очень радушно, — самая большая частная коллекция зубов-переростков в Америке.

Логово Дэвида Уайта огромно и пустынно. Это что-то типа переоборудованного складского помещения со стенами кирпичной кладки и массивными окнами, выходящими на Гудзонский залив. Последние две ночи постелью мне служит шестиметровый оранжевый диван шестидесятых годов, безнадежно одинокий и потерянный посреди обширнейшего помещения. Еще несколько существенных предметов в квартире: гоночный велосипед, подпирающий дальнюю стенку, довольно навороченная стереосистема «Бэнг энд Олуфсен» и телевизор размером приблизительно с контейнер для морских перевозок. В крохотной кухоньке, которой почти никогда не пользуются, есть кофе, большой выбор алкогольных напитков, а также — в морозильной камере, за какой-то замороженной дрянью, — кусок марихуановой смолки размером с кирпич. Похоже, во всем доме существует единственная книжка — «Желтые страницы Манхэттена».

Мой хозяин оказался весьма щедрым. Весь день его нет дома, он чем-то занят в своей частной школе «Медиа стадиз», а по возвращении щедро угощает меня напитками и препаратами, о которых я уже упоминал. Он говорит, что я могу жить у него, сколько мне захочется. Но в его щедрости ощущается какое-то странное безразличие. У него вечно озабоченное лицо, он будто мирится с моим присутствием только из вежливости, будто я ему какой-нибудь родственник. Мне вдруг приходит в голову, что он, возможно, о чем-то переживает. Однако, учитывая мое нынешнее состояние, так даже лучше.

Вчера вечером мы молча смотрели, как на экране громадного телевизора медленно надвигался крупный план с нездоровым, покрытым потом лицом Вальдзнея. Украинец, то и дело вытирая мокрый лоб, рассказывал о том, что он вытворял с женщинами и детьми. Слушать было очень тяжело. Он плакал. «Мне нелегко об этом вспоминать, Ларри», — говорил он. Потом Дэвид Уайт забил огромный косяк, который мы выкурили под музыку «Кельнского концерта» Кейта Джаррета. Огни береговой линии Нью-Джерси, казалось, мигали в такт печальным звукам фортепьяно.

Сегодня я с трудом, в каком-то полуобморочном состоянии таскаю свое бренное тело по улицам города. Время от времени кто-нибудь в текущей мимо толпе чувствует на себе мой пристальный, нездоровый взгляд и поворачивает голову, и в этом движении есть что-то неизъяснимо животное; зажатые между гигантскими зданиями, обтекаемые бешено мчащимися реками автомобилей, мы смотрим в глаза друг другу, и в наших головах мелькает одна и та же мысль: друг или враг? Чего тебе, мать твою, от меня надо?.. Или просто: кто ты?

Виноват, вот в таком я теперь расположении духа.

Я иду по Восьмой в сторону Челси и натыкаюсь на букиниста, который разложил свой товар прямо на тротуаре, подстелив какую-то старую скатерть. Я останавливаюсь посмотреть названия — обычная солянка, которую вообразить себе в одной библиотеке практически невозможно: «Кома», «Всадники», «Дон Кихот», «Архипелаг ГУЛаг», — и слышу разговор продавца, весьма потрепанного бородача, с еще более потрепанным типом, который явно смахивает на бродягу-побирушку.

— Ну хорошо, раз ты так любишь мои деньги, поработай на меня немного, идет? — говорит бородатый продавец.

— Ну да, конечно, — отзывается его собеседник, — но мне больно нагибаться.

— Вот эту макулатуру, в мягкой обложке, — видишь? — надо сложить в коробку. Тебе понятно, что такое макулатура? — Он берет какую-то книжонку и гнет ее в руках для наглядности. Горе-упаковщик внимает ему с таким видом, будто ему обязательно чего-нибудь перепадет, если он выслушает до конца разглагольствования о том, что такое настоящая книга, а что — макулатура; но наш знаток литературы непреклонен. — Макулатуру, значит, клади в коробку, понял? Но только не классику, понял? Дэниэла Стила и Скотта Туроу — в коробку. Но только не Диккенса. И не Набокова. Ты хорошо понял?

— Мне больно нагибаться.

— Значит, говоришь, тебе больно нагибаться? — продавец скребет бороду. — На что ж ты тогда годишься, а, мужик?

Не знаю почему, но мне никак не забыть этой фразы — засела в голове, и все тут. На что ж ты тогда годишься, а, мужик?

Неподалеку от Астор-плейс возле нью-йоркского университета я прохожу мимо молодой девицы в панковском прикиде, которая уселась прямо на землю, прислонившись к стене. На ней совсем крошечная юбчонка, едва прикрывающая драные колготки. В носу и в ушах торчат какие-то булавки. Остекленевшие глаза тупо уставились на плиты тротуара. Возле нее стоит бумажный стаканчик с несколькими монетами, рядом валяется картонка, на которой от руки написано: «КОЗЛЫ».

Я бросаю ей монету в двадцать пять центов. Я ее очень хорошо понимаю.

2

Только сейчас до меня доходит, что я брожу по тем же самым местам, где бывал с ней. Но как все переменилось! Эти места утратили свое очарование: это все равно что прийти в любимый бар не вечером, а в середине дня или остаться одному в пустой телестудии. Я брожу по залам Музея Метрополитен и не могу избавиться от ощущения, что все картины здесь меня раздражают. Даже меланхоличный Писсарро с его бредущими по улицам толпами ничего не говорит моему сердцу. И грязное пятно облака над башнями собора, столь печальное тогда, сейчас выглядит как… просто пятно масляной краски.

То же самое можно сказать и про здания. Эмпайер-Стейт-билдинг, например, когда смотришь на него с Тридцать четвертой улицы. Или ни на что не похожие створки раковины Крислер-билдинг, парящие над Лексингтон-авеню. Все эти виды, которыми я восхищался в яркий солнечный день, когда Ясмин была рядом, теперь лишены своего обаяния и смысла. Будто все эти башни и высотные здания повернулись ко мне спиной и смотрят куда-то в другую сторону.

Да и вообще, знаете… Ресторан «Меркурий» на Девятой — было время, когда это заведение вызывало чувство благоговения, ощущение какого-то чуда, — теперь это просто забегаловка, где продают гамбургеры. И закусочная «Лапша и гриль» больше не вызывает во мне трепета.

Но, как ни странно, только «Барни Гринграсс» остался по-прежнему очаровательным. Возможно, потому, что только он величественно возвышается над мелкими человеческими заботами. Разве так важно, любит ли некий X некую Y или наоборот, может ли А утешиться, потеряв В, что чувствует С по отношению к D — ненависть, презрение или жалость? Все это эфемерные, как облачко, материи по сравнению с незыблемостью копченого лосося, увенчанного луком и помидорами и покоящегося на ложе из сливочного сыра, да еще с рогаликами — простыми, маковыми, ржаными, кунжутовыми либо луковыми — на выбор, можно поджаренными. Первый же кусочек — и, клянусь богом, ты видишь собственными глазами, как этот зверь выскакивает из воды и солнце блистает на его серебристой спине. В Нью-Йорке осталось всего два места, где мне довольно надолго удается забыться, не вспоминая ни Ясмин, ни Хилари, ни все мои смехотворные неприятности.

Другое место, которое вызывает у меня похожие чувства, — читальный зал Нью-йоркской публичной библиотеки. Это Дэвид Уайт посоветовал записаться — мол, успокаивает. И действительно, особая, новая прелесть библиотеки заключается в том, что я пребываю в средоточии, так сказать, в храме мысли, особенно после того, как я столько времени проработал в бизнесе, где самая серьезная проблема, возникающая в начале рабочего дня, — кому отказать, Тони Блэкбурну или Биллу Одди, которые одновременно высказали горячее желание вести шоу. (Правильный ответ: отказать обоим и найти кого получше.) Здесь, в здании с потолками, выкрашенными под облака, стоят бесконечные ряды тяжелых деревянных столов с уютными настольными лампами, окруженные островками света, а за этими столами, в полной тишине, лишь подчеркиваемой скрипом стульев, шорохом пишущих ручек, тихим шелестом бумаг, едва слышным гудением портативных компьютеров, склонив головы, сидят люди; они читают о Сартре и Камю, о древних греках и электронике… Боже, о чем только они не читают! Тут увидишь и студента, грызущего гранит науки, и какого-нибудь старого чудака, забравшегося в глубины веков, чтобы проследить историю своего рода, и корейского юношу, играющего с самим собой в шахматы, а возможно, и с десяток бывших, как и я, телепродюсеров, в тишине обдумывающих свое нынешнее положение, — кто знает? Тут можно увидеть сочинителей, в муках творчества подбирающих нужное слово. Или каких-нибудь усталых изыскателей, перечитывающих один и тот же абзац снова и снова, не в силах понять, о чем же идет речь. Или поэта, уставившегося в пространство в надежде почерпнуть вдохновение от созерцания бесконечных рядов книжных полок. Я вижу женщину, которая с такой яростью грызет свою ручку, что кусочек пластмассы попадает ей в гортань и она заходится в приступе кашля. Я обожаю это место. Кажется, само пространство здесь пронизано незримыми токами, рождаемыми напряженным трудом, совершаемыми усилиями. По этим залам разлито столько энергии, устремленной к цели! Какой глупец сказал, человеческое сознание — иллюзия (такова, кстати, основная идея книги, которую заказала мне Хилари), когда царящую здесь напряженную сосредоточенность, кажется, можно пощупать? И вид всех этих людей, без устали бьющихся каждый над своей проблемой, конечно же, помогает мне хоть на время забыть про свои.

Обычно я здесь просто сижу, думаю о чем-нибудь своем, читаю «Нью-Йорк таймс». В частности, рекламу диетического продукта, который препятствует усвоению жиров нашим организмом. По-видимому, единственно возможные побочные результаты применения этого препарата заключаются в газах с маслянистыми выделениями, маслянистом или жирном стуле, частых и неожиданных позывах бежать в туалет, а также невозможности их контролировать. Когда я в третий раз перечитываю этот шедевр, то не могу удержаться от смеха; но так вести себя в библиотеке неприлично, и довольно красивая студентка-китаянка, сидящая напротив, поднимает глаза от книги, бросает на меня быстрый взгляд и снова опускает их. Скорей всего, она принимает меня за случайно забредшего сюда сумасшедшего.

Она сидит на месте под номером 108. Каждое место в этом великолепном зале пронумеровано, и цифра красуется на краю стола. Кстати, можно использовать эту особенность для игры в лотерею. Выбрать, скажем, шесть самых красивых женщин в библиотеке и записать номера их мест. Если число получится слишком большое, надо сложить все простые числа или отбросить одно-два последних. И тут меня внезапно осеняет. Надо продемонстрировать китаянке фокус, тот самый, которому научила меня Ясмин. То есть попросить выбрать число, еще одно и еще одно и записать наоборот. И вычесть меньшее из большего — и так далее. И когда мы доберемся до конца, окажется, что первые три цифры неизбежного ответа — 1089 — окажутся номером стола, за которым она сидит. Результат будет просто фантастическим. Такой случай упускать никак нельзя, это уж точно. Она вся погружена в какой-то учебник, какое-нибудь невероятно скучное руководство по кодированию, я уверен в этом. Прелестные миндалевидные глаза на круглом личике так и бегают, нет, скорее пляшут по словам. Я отрываю клочок от своей газеты и быстренько пишу: «Простите, ради бога, за беспокойство, но вы случайно не интересуетесь магией?» И посылаю записку.

Она встает и уходит, не удостоив меня даже мимолетным взглядом.

3

Я сажусь на свободное место и чувствую, как хрустит в моем заднем кармане листок бумаги с факсом, содержащим достопамятный набор отвратительных и ужасных фраз: «…не только с исключительным фактом Вашего провала… явился для нас всех горьким разочарованием… по причине определенных структурных изменений… было бы желательно, если бы Вы воздержались от дальнейших посещений…» Каков шедевр дерьмовой канцелярской прозы, которая ничтоже сумняшеся переходит от оскорблений («Ваши личные вещи будут доставлены курьером») к прямым угрозам («при предоставлении соответствующих квитанций») и далее к издевательствам («пользуюсь случаем пожелать Вам всего наилучшего в Вашей дальнейшей карьере»). Могу представить себе эту миленькую сценку, когда Клайв с серьезным видом докладывает Монти, что, мол, Дэйв Кливер и я, оказывается, давным-давно знакомы. О, какое выражение глубокой озабоченности играет на его лице. А в голосе нотки искреннего сожаления… козел вонючий.

Женщина, сидящая напротив меня в вагоне подземки, поднимает глаза от своей газеты и бросает на меня взгляд. О, это особый, манхэттенский взгляд, который, кажется, говорит: «Я все заметила, но я не делаю вам замечаний. Действие вашего препарата, возможно, закончилось. Возможно также, у вас в кармане гвоздодер или монтировка. Но как бы то ни было, это вам не что-нибудь, а Нью-Йорк, понятно?» Какой ужас, неужели я невзначай сказал что-то такое вслух? А именно последнее, не совсем изящное словосочетание «козел вонючий».

Вот еще одна веха в моей жизни. Я попал в стройные ряды людей, которые разговаривают сами с собой. Еще не полностью чокнутые, но уже и не совсем нормальные. И теперь, когда в потоке толпы, хлынувшей через открытые двери вагона, я попадаю прямо в шумный водоворот спешащих людей на станции «Юнион-сквер», то не могу удержаться от искушения попробовать еще раз, и уже как следует.

— Козел вонючий, — говорю я вслух нормальным голосом. Ни один человек даже бровью не повел в мою сторону. Мои слова просто потерялись в ровном городском шуме и гуле. На ступеньках перехода, поднимаясь наверх, я делаю еще попытку, на этот раз выражаясь поэнергичней: «мать твою…», ну и так далее, делая ударение, как это любят произносить местные, на второй и главной части конструкции. И как ни странно, я чувствую при этом удовлетворение. Во-первых, скорей всего, тут слишком много народу, а во-вторых, все слишком спешат, чтобы обращать внимание на идиота в бейсболке, который разговаривает сам с собой. Когда нас выносит на улицу, я прибавляю звук, адресуя замечание в сторону своих драных кроссовок: «Пидоры долбаные, мать вашу…» — и снова, и так далее. Ни один не повернулся, надо же. Вот это и есть нормальный Нью-Йорк. Ты здесь просто невидимка.

— В задницу! — на этот раз я уже ору во весь голос. — В ЗАДНИЦУ! Всех вас В ЗАДНИЦУ!!

Я поднимаю голову и вижу, как на меня, широко раскрыв глаза, изумленно смотрит мальчонка, примостившийся на плече у своего папаши.

В «Юнион-сквер-кафе» я заказываю коктейль: сухой мартини — водка. Закуриваю и обдумываю аргументы за и против предположения, что я сам пребываю в глубокой заднице.


За:


1. Я разговариваю на улицах вслух и не по мобильному телефону.

2. Я стал пугать молодых девушек.

3. Я убиваю время, шляясь без дела по библиотекам (очень прискорбно и не может не вызывать осуждения).

4. Меня выгнали с работы.

5. Хилари, которая никогда не ругается и не злится, послала меня в задницу и назвала хреном моржовым.

6. Она с кем-то встречается.

7. Только выпивка и наркота способны поднять мое настроение.

8. А также копченый лосось в «Барни Гринграсс».

9. Меня мучают навязчивые мысли, связанные с Ясмин.

10. Я ни на что не годен. Что я тут делаю? Кантуюсь с Дэвидом Уайтом, черт бы его побрал.


Против:


1. Потеря работы всегда переносится тяжело. Вероятно, я просто переживаю связанный с этим легкий шок.

2. Сумасшедшие не знают о том, что разговаривают сами с собой, а я знаю.

3. В библиотеках полно замечательных людей.

4. Потеря любимой девушки всегда переносится тяжело.

5. Дэвид Уайт на самом деле нормальный мужик (за исключением разве что зубов).


Десять «за» и только пять «против» выдвинутого предложения: «Высочайшее собрание пришло к выводу, что у Майкла Роу едет крыша». Я думаю, если бы прямо сейчас можно было провести голосование в закрытой дискуссионной палате, вердиктом могло бы стать заключение в темную комнату с напитками не крепче газировки и легким поощрением в виде салата.

В голове у меня неожиданно выскакивают два слова: «хрен» и «моржовый»: словно два клоуна на арене цирка, они делают несколько кульбитов и сальто-мортале внутри черепной коробки и куда-то испаряются. В конце концов, думаю я, на Хилари мне не за что обижаться. Напротив, ведь она своими руками воплотила в жизнь важнейшую часть моего хитроумного плана… осуществление которого дало бы ей возможность, как говорится, гулять на все четыре стороны. Но вот что не дает мне покоя: если бы я на самом деле планировал интригу, в результате которой она была бы уверена, что это не я бросаю ее, а именно она бросает меня (тогда как на самом деле я своей коварной рукой расчетливо вел бы ее к этому), то можно было бы только радоваться: результат блестящий, и при этом она не чувствует себя жертвой. Но теперь, когда вышло, что она одна, без моего вмешательства, односторонними действиями подвела события именно к такому, столь желанному мной результату, у меня что-то нет желания радоваться. Скорей, если хотите, совсем наоборот.

Как говорят русские, не знаешь, где найдешь, где потеряешь.

4

Детство у нас с Хилари закончилось с первой влюбленностью, когда мы оба учились в Манчестерском университете. В те времена этот университет был — впрочем, я уверен, остается таким и до сих пор — превосходным учебным заведением, предоставляющим молодым людям уникальную возможность получать жизненно необходимые знания и совершать полезные для будущего ошибки в контексте неброской и сдержанной академической среды.

Я научился курить марихуану, что оказалось первым и решающим шагом к тому, чтобы попасться на удочку куда более опасного и вызывающего гораздо более стойкое привыкание вещества — я имею в виду табак, конечно.

Я твердо усвоил: если тебя приглашают на вечеринку, к назначенному времени появляться нельзя ни в коем случае — иначе придется долго слоняться и скучать в одиночестве. (А такое со мной случалось, и не раз. На Бертон-роуд, например, в Уэст-Дидсбери. Не хочу об этом даже вспоминать.)

Когда пришлось проходить курс статистики, я научился зевать, не раскрывая рта… и так, чтобы при этом не слезились глаза. Это оказалось весьма полезным в последующие годы. Я ведь довольно долго работал на Би-би-си.

Я научился пить пиво. И узнал одну очень интересную вещь: если выпьешь как следует и, вернувшись с попойки в общежитие, ляжешь на пол, комната начнет вращаться в вертикальной плоскости в обратную сторону, когда голова опускается, а ноги поднимаются кверху. Всегда в обратную сторону, вперед никогда. Странно, но это факт.

Я научился играть в настольный футбол. Я узнал, как можно усовершенствовать свою технику, внутренней стороной пачки чипсов смазав металлические колышки. Я узнал, что всякая, даже самая плоская шутка из программы «Летающий цирк Монти Пайтона» вызывает неизменный дружный смех почти в любой компании. Я научился любить группу «Флок оф сигалс».

И еще я много узнал о сексе.

Я учился тогда на втором курсе. Ее звали Дженнифер Сеттл. Она не была, конечно, как говорят, мечтой поэта, но ведь и я не был Джеймсом Бондом. Зато я ей нравился, и, скорее всего, потому, что мог легко заставить ее смеяться. А еще, наверное, потому, что она мне самому была интересна. Почему интересна? Дело в том, что дружба с ней сулила мне входной билет туда, где кончается царство девственности.

Я знал, что она дружит с Даллом Эланом, но знал также, что эти отношения для нее ничего не значат и никуда не приведут. Когда я наблюдал их вместе, скажем, на кухне нашего общежития, видно было, как ей с ним скучно… да и поделом ему. У нас в Англии порой встречаются такие трагические персонажи: над ним же висело двойное проклятие. Он не только был глупый зануда; он еще и знал, что он глупый зануда. Слава богу, ему еще повезло с внешностью: он был довольно красив, так что ему совсем необязательно было брать на себя труд стать личностью. Где-то он сейчас? Скорее всего, сколотил себе миллион, сидя в Интернете.

Зато в моем обществе Дженнифер Сеттл сразу расцветала. Глазки ее (не лучшее, что у нее есть) широко раскрывались и начинали сверкать огнем. Губки (про них можно сказать то же самое) игриво надувались. И личико все словно разъезжалось в разные стороны (жестокая шутка, скажем прямо), что ясно давало понять: она со мной заигрывает и не в силах скрыть своего влечения. И если от мужчины она ждала отношений легких и ни к чему серьезному не ведущих, то чем я-то хуже?

Она мне ужасно нравилась. Тут уж не было никаких сомнений. Девушка она была высокая, стройная. Джинсы плотно облегали ее попу. В заднем кармане можно было не только пересчитать монеты, но, как говорится, определить, где орел, а где решка. И если употребить одно совершенно очаровательное выражение того времени, мне очень хотелось откупорить эту бутылочку.

Странное дело, когда я получил, чего желал, все оказалось именно так, как я себе представлял. Может быть, с парнями всегда так бывает. В наступившем потом молчании я вспомнил одну фразу из Сильвии Плат: вот, мол, и ты теперь стал частью Великой Традиции. А Дженнифер нежно так высказала предположение — и оказалась совершенно права, — что у меня это в первый раз.

На следующий день, когда я вышагивал по манчестерской Оксфорд-роуд какой-то совершенно ненормальной и развязной походкой, весь переполненный чувством, что я, наверно, сильно повзрослел за предыдущую ночь, кто бы мог подумать, на какую персону, несущую под мышкой стопку книжек, я наткнусь.

На Хилари, которая, оказывается, только что поступила на первый курс английского отделения. Чувствуя себя тем утром совершенно светским мужчиной, я пригласил ее в нашу студенческую кофейню, и мы наперебой принялись выкладывать друг другу все, что с нами приключилось с тех пор, как ее родители, вместе с ней, конечно, переехали в другой пригород Лондона.

Разумеется, я был в курсе, что она собирается поступать в наш университет. Мне об этом сообщила моя мать. И, честное слово, мне было очень приятно встретиться с ней. Во-первых, мне до смерти хотелось рассказать ей (да кому угодно, только бы рассказать) про мою предыдущую ночь. А кроме того, когда она скинула с себя шубку, я не мог не заметить, как похорошела она за те пять лет, которые мы не виделись.

Она, в свою очередь, с большим интересом ждала, что я стану делиться с ней своим жизненным опытом, который приобрел в Манчестере. Где лучше поселиться. Чем заниматься по выходным. Как достать билеты на Джорджа Майкла.

— У тебя есть девушка? — спросила она, как сейчас помню, довольно небрежно, роясь в сумочке, висевшей у нее на плече.

— Нет, — ответил я. — Хотя как тебе сказать… есть тут одна…

И тут она выкинула такое, что меня просто потрясло. Возможно, не менее сильно, чем тот миг, когда она обозвала меня хреном моржовым. Хилари достала из сумочки пачку «Эмбасси», откинула крышку и ткнула в мою сторону.

Не говоря ни слова, я отрицательно покачал головой и стал наблюдать, как она с уверенным видом заправского курильщика прикуривает, затягивается, машет рукой, чтобы погасить спичку, сует пачку обратно в сумочку, бросает спичку в жестяную пепельницу, выдыхает дым и только потом освещает лицо широченной улыбкой. Той самой улыбкой, от которой на щеках появлялись ямочки и которая означала: «Радуйтесь и веселитесь, фокус удался, а фокусник — просто вундеркинд».

— Ну и, — наконец спросила она, — расскажи мне про нее, кто она?

Две недели спустя Далл Элан простил свою Дженнифер. А мы с Хилари уже дрючили друг друга с таким ожесточением, которое может быть понятно только тому, кто вырос в таком пригороде, как наш Финчли.

5

Мы были вместе все время, пока я учился в университете. Когда знаешь друг друга с самого детства, то такие отношения всегда кажутся немного странными, если не сказать причудливыми. Разве можно испытывать достаточное уважение к человеку, который когда-то — и ты хорошо это помнишь — с серьезным видом разговаривал с куклами? Но наша давняя и близкая дружба в каком-то смысле возбуждала, по крайней мере поначалу. Наши отношения казались как бы недозволенными, беззаконными, почти кровосмесительными и даже просто не укладывались в голове. Как корень квадратный из минус единицы: я был единственным ребенком в семье и тем не менее проделывал это с собственной сестрой. Она, помню, тоже находила все это странным. Лежа со мной в одной постели, она говорила, что это какое-то чудо.

По прошествии многих лет я не раз просил других своих подружек показать мне свои детские фотографии. Мне кажется, любовники часто так делают. Странно понимать, что существует некая часть их жизни, в которой ты не участвовал и не поучаствуешь никогда. А вот с Хилари мне не нужно было никаких фотографий. Я и так все знал. Я сам был с ней.

В Манчестерском университете Хилари была для меня олицетворением радости от Привычного, а вот Оливия вызывала в моем воображении образ экзотического Иного. Я всегда чувствовал, что Хилари, как бы странно это ни звучало, совсем не боялась угрозы со стороны Оливии, несмотря на тот факт, что мне очень нравилась эта сочная уроженка Девоншира и что я не задумываясь прыгнул бы к ней в койку, если бы только поступило такое предложение. Тогда мне казалось, что Хилари просто не замечала, как много внимания я уделял Оливии. Теперь я подозреваю, что она была спокойна потому, что мгновенно, как это умеют все женщины, поняла, что это я для Оливии не представлял никакого интереса.

В первый раз мы расстались, когда я уехал в Северный Уэльс работать журналистом в местной газете. Мне кажется, мы оба сознавали, что скоро расстанемся. Мы были слишком молоды, чтобы вот так сразу остепениться и начать вить гнездышко, нет, сначала нам нужно было людей посмотреть и себя показать. Я стал водить компанию с одной зеленоглазой уэльсской красавицей, которая работала в отделе продаж «Рэксхэма Экзэминера». Еще до того, как мы познакомились, я очень надеялся, что у нее окажется какое-нибудь красивое валлийское имя, скажем Майфэнуи. Но, увы, ее звали иначе. Как бы там ни было, Бренда стала моей первой настоящей, экономически независимой, самостоятельной, зрелой женщиной, и тогда я ощутил себя почти совсем взрослым.

Тем временем Хилари без особых усилий сменила несколько поклонников — все крепких, спортивного вида молодых людей. Несколько лет ее парни носили односложные имена типа Ник, или Дэйв, или Пит, или, на худой конец, Боб. Похоже, все они каждую субботу играли в футбол. Или гоняли на велосипедах. Один — не помню, как его, Лес, что ли? — был альпинистом. Целые полгода каждый уикенд наша отважная Хилари, не способная никому отказать, обмотавшись канатом и подбадриваемая завыванием ветра, штурмовала скалы и писала от страха в штаны.

Как-то вечером, уже лет через пять, когда мы оба вернулись в Лондон, я — в качестве радиорепортера, а она — ассистентом на телевидении, мы случайно встретились в баре в Уэст-Энде. Я только что расстался с Тамарой (очень красивой и абсолютно чокнутой), а она покончила счеты с Риком (редактором видеозаписи, игроком в гольф). Мы изрядно выпили, а что было дальше, нетрудно догадаться.

Пожалуй, по второму кругу все пошло даже лучше. Полагаю, оба набрались опыта и, как говорится, созрели благодаря новым связям. И секс, если уж быть до конца откровенным, доставлял нам только радость. Следующие два года друзья нас так и воспринимали: Майкл и Хилари. Мы вели такой же образ жизни, какой ведут все подобные пары в нашем возрасте. Посещали вечеринки и званые обеды, вместе проводили отпуска. Ходили в кино, в рестораны. Бывали на свадьбах друзей.

Когда дело подошло к концу, я-то, дурак, полагал, что случилось это по моей вине. Во мне росло и крепло чувство, что, в конце концов, эта женщина создана не для меня. Но только я собрался сообщить ей, что есть на свете некое существо, к которому я не совсем равнодушен, а именно Мирна (очень красивая и слегка ненормальная), Хилари рассказала мне про какого-то типа, который в последнее время сильно за ней ухлестывает. Тим, фотограф. Ах да, еще увлекается серфингом, естественно.

С Мирной я так ни разу и не переспал. А вот Хилари с Тимом были вместе целых три года. Из всех парней, с кем была Хилари, Тима я знал ближе всего. Красивый до невозможности — Хилари однажды назвала его «мучительно красивый», — Тим был неизменно обходителен и мил с каждым, с кем имел дело, а в моих глазах это довольно серьезный недостаток. Если присмотреться как следует, то и с чувством юмора у него были проблемы. Зато в области фотографии он научил меня многому. Да и вообще он мне даже чем-то нравился. И главным образом тем, что очень любил Хилари. Он был предан ей чрезвычайно, со всеми своими потрохами, он бы женился на ней не задумываясь, и, боже, как он был потрясен, когда она в конце концов дала ему отставку.

— Но почему? — спросил я ее, когда мы сидели за столом и перед нами дымились горячие морские гребешки, а в чашечках плескалось саке.

Она вытерла слезу.

— Я и сама не знаю. Тим очень милый, но от него никогда не услышишь ничего… неожиданного.

— Так тебе нужны сюрпризы? Ну так скажи мне вот что. Кто трахается, как тигр, и моргает?

— Не зна-аю. Ну и кто же трахается, как тигр, и моргает?

Я поймал ее взгляд, выдержал паузу… и моргнул.

Хилари смеялась так, будто она сто лет не слышала шуток. Наконец, успокоившись, она положила палочки на стол, глубоко вздохнула и сказала:

— Майкл, а можно я сегодня пойду ночевать к тебе?

Если не считать небольшого перерыва, когда я был с Оливией, именно с этого момента по сегодняшний день мы с ней вместе.

6

Мне вдруг приходит в голову, что если уж бросать курить, то лучшего времени не найдешь. Когда у тебя в принципе все идет отлично и вдруг в твою жизнь вторгается какое-нибудь новое несчастье, ты тут же замечаешь его, — это совсем не тот момент. Бросать надо, когда весь мир превратился в дерьмо, когда не имеет никакого значения, одним куском дерьма больше или меньше в твоей жизни. Бросать надо прямо завтра, не откладывая на послезавтра.

На обратном пути к берлоге Дэвида Уайта из щели между плитами тротуара прямо у меня под ногами вылезает огромный таракан, величиной чуть ли не с грецкий орех. От неожиданности я прыгаю в сторону, как испуганная лошадь. Увидев это, какой-то пьяный гогочет что есть мочи.

— Это тебе Нью-Йорк-сити, понял, мужик, Нью-Йорк-сити, мать его.

Когда я возвращаюсь, зубастый сидит на одном конце семиметрового дивана и сворачивает косячок. По специфическому запаху гашиша в помещении я догадываюсь, что уже не первый. Я усаживаюсь на другом конце и смотрю, как он трудится. Он закручивает зелье в обрывок обложки какого-то старого альбома, ага, это был конверт пластинки «Пинк Флойд» «Обратная сторона Луны». Вероятно, единственная виниловая пластинка, оказавшаяся в этой квартире. В Гудзонском заливе мерцают огоньки.

— Обожаю этот альбом, — говорю я, чтобы снять напряжение. Дэвид весь поглощен своим занятием и, кажется, чем-то расстроен. — Когда учился в университете, все время крутили его.

— Где ты учился?

— В Манчестере. Странно, я там был знаком с одним Дэвидом Уайтом. Хотя его, кажется, звали Дэйв Уайт.

— Угу.

— Интересно, где он сейчас?

— Хочешь поставить что-нибудь?

— Конечно.

Я направляюсь к музыкальному центру.

— Что хочешь послушать? — мне приходится кричать, поскольку оранжевый диван остался где-то далеко, затерявшись в глубинах помещения.

— Все равно, выбирай сам. Я… слишком устал, чтобы принимать решения.

Елки-палки. Что это с ним сегодня? Это ведь мне полагается быть здесь бедным и несчастным. Я ставлю сборник арий из разных опер. Большие страсти, исполненные на чужом языке, успокаивают душу, разве не так?

Я отправляюсь в долгий обратный путь. Когда я возвращаюсь, Дэвид Уайт вручает мне тлеющий косяк и я делаю глубокую затяжку. Проходит семь секунд — время, необходимое для того, чтобы окисленный наркотик из легких попал в кровь, а потом преодолел гематоэнцефалический барьер, — и вот я уже чувствую, как мои проблемы разбегаются во все стороны, как стая испуганных тараканов. И Мария Каллас поет с такой удивительной чистотой и силой, какой у нее и в помине не было семь секунд назад. Голос звучит глубже, полнее, богаче. В общем, лучше. А еще… да, кажется, я уже чувствую, как в животе у меня формируется место для какого-нибудь гамбургера размером с футбольный мячик и порции жареной картошки впридачу.

— Черт возьми, крепкая, — говорю я после пары очередных затяжек. Я всегда считал, что похвалить наркотик хозяина — признак хорошего тона. — Пакистанский? — добавляю я, имея в виду тот кирпич, который лежит в морозилке.

— Вроде того. Это мне один из моих студентов удружил. Вместо платы за курс.

На лице Дэвида появляется вполне душевная улыбка, мне даже нравится. В этом, слава богу, тусклом освещении огромные зубы уже не кажутся столь страшными, хотя все вылезают и вылезают по мере того, как улыбка становится шире. О господи, их все больше и больше, этих ублюдков, они так и размножаются под воздействием нашего лекарства, как джордж-оруэлловские отпечатки сапог на лице человечества на вечные времена — так он определяет ад, насколько я помню. Нет, пожалуй, надо отвернуться.

Когда я снова поворачиваюсь, Дэвид Уайт всхлипывает и готов зарыдать.

О, черт. Тут явно что-то не так.

Когда играешь в пинбол, бывает, увлекаешься, гоняя шарик, щелкая по маленьким флипперам, и порой щелкнешь так сильно, что машина заедает и не хочет больше работать. Давишь на кнопки — никакого эффекта, мертвые. И шарик бессмысленно падает в дырку. Вот как реагирует даже машина, когда потрясен ее маленький простенький мирок. Об этом я сейчас и думаю.

Тут явно что-то не так. Мужчины обычно стараются скрывать слезы в присутствии других мужчин. Если они плачут, то плачут в темноте, скажем, где-нибудь в кинотеатре. Но ведь не так же. Может, он умирает от рака? Или над ним совершили жуткое насилие, и он никак не может забыть и смириться? Может, он влюбился в меня? Что-о?

— Послушай, Дэвид, что случилось?

Та-ак, плечи сотрясаются, из груди рвутся судорожные рыдания. Мне становится страшно: его губы раздвигаются, я вижу кошмарный ряд резцов, клыков и коренных зубов. Окажись я сейчас где-нибудь в Нью-Джерси, их и оттуда будет видно.

— Это музыка, старик, — лепечет он. — Она всегда на меня так действует.

Я встаю и снова отправляюсь в долгий поход к плееру посмотреть, что там играют. А заодно убраться подальше, стыдно на это смотреть. Оказывается, звучит ария из оперы Пьетро Масканьи «Сельская честь». Крестьянская девушка по имени Сантуцца поет о своей несчастной любви к Туридду, молодому солдату, который, в свою очередь, любит Лолу, а та выходит замуж за Альфио. (В общем, дерьмо собачье.)

К тому времени, когда я возвращаюсь, Дэвид уже взял себя в руки и сворачивает следующий косяк, причем предыдущий все еще дымится у него во рту.

— Извини, старик, — говорит он.

— Да брось ты. Ничего страшного, — уверяю я его с таким видом, будто каждый день по нескольку раз вижу, как взрослые мужики плачут, не стесняясь моего присутствия.

— Это когда в конце она поет «io piango, io piango, io piango». «Я плачу» по-итальянски. Всякий раз, когда слышу, не могу удержаться.

— С таким же успехом она могла бы спеть по-итальянски «я обосралась», — весело добавляю я, чтобы рассеять мрачную атмосферу.

Но моя шутка не производит на него никакого впечатления — а я так надеялся. Ей-богу, мне кажется, он смотрит на меня каким-то гнусным взглядом. А может, у него всегда такое выражение лица, трудно сказать. Тем не менее Дэвид Уайт, похоже, не из тех, кто долго грустит: он тушит первый окурок, прикуривает следующий, несколько раз затягивается и бодро передает его мне.

— Ты давно знаком с Ясмин? — спрашивает он через некоторое время.

— Пару месяцев. А что?

— Классная цыпочка.

— М-м-м… да-а. — Я впервые слышу, как кто-то употребляет это выражение, исключая фильмы семидесятых. Или он так иронизирует?

— Да-а, и такая красивая дама… — Где он понабрался таких слов?

— О тебе она тоже лестно отзывалась. — Наконец догадался подбодрить, черт подери, когда я в печали.

— Напомнила мне мою бывшую жену.

— Я и не знал, что ты развелся, — отзываюсь я насколько можно более мягко.

— Она… Мы разошлись в прошлом году.

— А долго были женаты?

— Пять лет.

— Понимаю. Переживал, наверное. — Господи, ты тут не один такой, я тоже могу пустить слезу. — А почему разошлись? — спрашиваю я, выдержав вежливую паузу. — Не сошлись характерами?..

— Она прислала письмо по электронной почте. Написала, что ей очень жаль, но, как ей кажется, мы просто охладели друг к другу. Мол, у нее никого нет. — Дэвид глубоко вздыхает. — Скорее всего, именно то, что сначала ее привлекло во мне, потом и оттолкнуло, — горько добавляет он.

— Я так понимаю, детей у вас не было.

— Нет. Дайана не хотела детей. Она любит свою работу.

— Вот оно что. И что у нее за работа?

— Она зубной врач.

Еще немного, и все полетело бы к черту. Чтобы не расхохотаться во все горло, я усилием воли ухитрился симулировать приступ кашля. Прошло достаточно много времени, но я все еще сижу и кусаю губы — они у меня так и прыгают.

7

— Майк, с тех пор, как ушла Дайана, Ясмин — первая женщина, к которой меня по-настоящему потянуло.

Прежде всего…


1. Ни один человек не называет меня Майком.

2. Мы забили уже четыре косяка и заполировали половиной ледяной бутылки «Столичной».

3. Все это время Дэвид порол какую-то чушь про Ясмин. Если бы мы не были под кайфом (см. пункт 2), если бы не великолепный вид из окна и несравненная стереосистема, у меня бы давно завяли уши.

4. Но я все понял. Трагедия Дэвида Уайта в том, что он безнадежно убогий, бедняжка. И ничего с этим не может поделать. Что бы он ни сказал — это штамп на штампе, банальность на банальности. Да еще этот нелепый полуанглийский-полуамериканский акцент.


— И я знаю, я просто знаю, что я ей понравился. Мужчина всегда чувствует такие вещи. — Теперь понятно, о чем я?

— Черт возьми, ведь это просто ужасно, — сочувствую я. — Такая хорошая девочка — и представляешь, выходит замуж за какого-то осла по имени Ник.

— Ты знаком с ним?

— Знаешь, нет. Но могу себе представить. — Я представляю себе стройного, спортивного блондина. Запонки, теннисная ракетка и все такое. Нет, Ясмин должна выйти за кого-нибудь покруче, чем этакое чучело. Теперь я вижу штаны военного покроя. Тройной живот просвечивает сквозь обтягивающую футболку. Волосы, обкромсанные машинкой. Но как насчет их теннисных ракеток, которые я видел в ее квартире возле стенки? Не-е-ет, крутые парни в теннис не играют, верно? Это ниже их достоинства.

— Ты ведь знаешь, как женщины хотят быть для кого-то желанными, а, Майк? А ведь у меня от нее просто голова кругом пошла. Я распустил перед ней хвост, как павлин. И ты знаешь, она клюнула. Это была настоящая победа.

— Что ты говоришь! И что потом?

— Я кожей чувствовал, что мы с ней сближаемся все больше и больше. Представляешь, смотрю ей в глаза, она не отрывает взгляда, вот он момент, лови его. И я проделываю в точности то, что проделал перед Дайаной, когда у нас было третье свидание. Лижу себе палец, дотрагиваюсь до своего плеча, дотрагиваюсь до ее плеча и говорю: — (О боже, не может быть!) — «Самое время отправиться ко мне и сбросить с себя эту мокрую одежду, как думаешь?» — (Вот паршивец, а она-то, она — ни полслова мне об этом.)

— Вот я и говорю, — говорю я, — просто ужасно.

— Ты понимаешь? Жизнь проносится мимо, Майк. — Возразить тут нечего — да я и не способен сейчас возражать. Ни на его дурацкого «Майка», ни на жизнь, которая проносится мимо. — Конечно, я зарабатываю кучу денег в своей академии. Слава богу, существуют еще на свете детки богатых родителей, которые хотят приехать в Нью-Йорк и узнать за тысячу баксов в неделю, что такое телевидение. Но… через два года мне уже будет сорок. — Он смотрит на меня так, словно ему только что сообщили, что он неизлечимо болен. — Дело, которое я должен делать, где оно? Женщина, которая должна быть рядом со мной, где она? Я хочу сказать, что жизнь — не репетиция, ничего повторить по новой нельзя, согласен? Надо ловить, черт возьми, момент.

О господи. Дождался, на́ тебе. Жизнь — это тебе, блин, не репетиция.

— На земле сейчас живет шесть миллиардов человек, — пытаюсь я ему втолковать. — В «Нью-Йорк таймс» было написано, я сам читал. Не могут же все они только и делать, что ловить момент. Наступил бы просто хаос.

Я наливаю еще по крошечной стопке «Столичной» и продолжаю развивать тему. Похоже, четвертый косяк оказался особенно крепким.

— Я не согласен с философией «лови момент». И так, черт возьми, довольно странно, что мы появились на свет божий, а уж тем более странно, что мы все должны хватать что-то и бежать… ловить, как ты говоришь, момент, пока его не поймал кто-нибудь другой. По моему глубокому убеждению, всем нам надо успокоиться и осознать наконец, что наше существование… изумительно в своей бессмысленности. Ты мне вот что скажи. В чем смысл жизни всех этих людей вон там, за окном? На улице, в подземке — вечно они куда-то бегут, торопятся, боятся опоздать. В чем ее суть, у каждого из них конкретно? Разве в том, чтобы быть счастливым, исполнить свое назначение, стремиться к какой-то цели? Лично я мало встречал в своей жизни таких людей.

Дэвид Уайт тупо смотрит на меня. И вдруг я будто слышу голос Монтгомери Додда. Это случилось пару лет назад перед вечеринкой, которую устраивали у нас в «Бельведере» по случаю Рождества. Нас было несколько человек: Стив, Клайв, Монти и я, возможно, еще кто-то, не помню, — и вот мы идем по Лейсестер-сквер, протискиваясь сквозь толпу с таким трудом, что кажется, никогда отсюда не выберемся. Я стараюсь проскользнуть мимо каких-то высоченных шведов под два метра ростом в скользких синтетических куртках, падаю на краснорожих клерков с губной помадой на щеках, цепляюсь за чьи-то пуговицы. Наконец это настолько выводит меня из себя, что я не могу сдержаться и раздраженно ворчу: «Господи, зачем они все здесь собрались?» «Зачем они собрались? — переспрашивает Монтгомери Додд, который пробивается сквозь толпу рядом со мной. — Они собрались, чтоб было кому продавать. Мобильники, сидишки, телешоу, жареных цыплят. Всем что-то надо, и надо одно и то же». Тогда эти слова показались мне каким-то неприятным откровением.

— Не исключено, что Ясмин тоже сучка дай боже. Как и моя жена.

Господи, помолчал бы уж.

— Возможно.

— Скорее всего, в жизни нет вообще никаких правил, — мрачно продолжает он. — Бывает, хочешь чего-нибудь, хоть убей, а получил — и никакой радости.

— Я лично думаю, что кое-какие правила все-таки существуют, — возражаю я… просто так, из вредности. — Не играй в покер с тем, кого считают докой. Это правило я вычитал в какой-то книжке.

— А почему?

— Да потому, что разденет догола и кожу снимет живьем. По той же причине, если проголодался, не ходи обедать в публичный дом. Всегда уходи с вечеринки, как только запоют «Американский пирог». Это еще одно правило. И еще… никогда не трахайся с мексиканками.

— Майк, как это, черт побери, верно… — И Дэвид Уайт роняет голову и засыпает.

Я иду к проигрывателю и роюсь в дисках. Ага, вот это я не слушал уже тыщу лет. Я ставлю «Пусть течет кровь» «Роллинг Стоунз».

И если через несколько минут на том берегу в Нью-Джерси найдется чудак, который наставит свой мощный телескоп на огромное освещенное окно на седьмом этаже одного из зданий в бывшем районе мясокомбината, он увидит вовсе не то, что хотел бы увидеть: вместо полуодетой красотки, медленно раздевающейся перед сном, взгляду его предстанет фигура давно не стриженного мужика в нелепых старомодных очках, который отплясывает что-то варварское и дикое. Гитара лабает так, что звон стоит в ушах, а уж про рок-певцов и говорить нечего — визжат во всю глотку. Время от времени мужик на короткое время исчезает из поля зрения и снова возвращается — всего, наверное, раз пять. Опытный наблюдатель подобных мужских ночных игрищ мог бы совершенно правильно догадаться, что мужик периодически исчезает, чтобы нанести визит музыкальному центру и еще раз поставить полюбившуюся мелодию. Но догадается ли наблюдатель, что нынче вечером этот дико пляшущий мужик постиг наконец истину, и истина эта открылась ему в словах, в музыке, а самое главное, в названии мелодии, под которую он отплясывает, — «Невозможно всегда получать, что хочешь» — поразительном названии, которое он, увы, прежде просто не замечал? И что нынче вечером, несмотря на многочисленные бедствия, обрушившиеся на его бедную голову, мужик этот обрел наконец полную гармонию с миром. И что на следующий день, примерно в это же самое время, он уже будет лететь над Атлантическим океаном, держа путь обратно, в сторону доброго старого Лондона.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ