Война и мир — страница 2 из 303

{1} – в подтверждение этому можно вспомнить, что Толстой часто прибегает к логическим и даже математическим аргументам. Вместе с тем Толстой был в первую очередь художником, и пространные отступления в сочетании с батальными сценами придают тексту должную эпическую возвышенность{2}. Толстой-художник отчасти принимал упреки современников, которые считали философию в романе неуместной, и при радикальной переработке 1873 года выбросил из текста почти все философские рассуждения (и почти весь французский язык). При последующих переизданиях они были восстановлены.

Думая о «Войне и мире», мы делим ее не только на «войну» и «мир», но и на беллетристические и философские главы. При их разделении, устранении одного из этих элементов «Война и мир» распадается, перестает существовать – но даже если мы обратим внимание только на беллетристические, собственно «художественные» части, станет ясно, насколько глубоко Толстой проникает в человеческую психологию, подмечая порой малейшие, машинальные движения ума и чувств. Такова, например, ослышка Пьера Безухова во сне: слова будящего его берейтора[6] «запрягать надо» превращаются в откровение о смысле жизни – «сопрягать надо». Таково словосочетание «остров Мадагаскар», которое Наташа механически произносит, тоскуя по уехавшему князю Андрею. Более того, Толстой не просто показывает события глазами своих героев – эти события имеют и индивидуальное, и типическое значение. Как писала Лидия Гинзбург, «в сражении, или на охоте, или в момент, когда семья встречает вернувшегося в отпуск сына, – все действующие лица действуют у Толстого согласно своим характерам. Но самое важное для нас в этих сценах – это сражение, или охота, или возвращение молодого офицера в родной дом, как психологический разрез общей жизни»{3}. Возможно, это и не «самое важное для нас», но Гинзбург верно определяет задачу Толстого: параллельно продемонстрировать индивидуальный и обобщенный опыт.

Этому помогают и вымышленные герои, и реальные исторические лица; еще одна новация Толстого в том, что Наполеон, Даву, Кутузов, Багратион у него не мифологизированы и не списаны из биографических сочинений – они действуют в романе на равных правах с Андреем Болконским, Николаем Ростовым или Анатолем Курагиным (как пишет Вольф Шмид, «в романе “Война и мир” Наполеон и Кутузов не менее фиктивны, чем Наташа Ростова и Пьер Безухов»{4}); на равных правах Толстой анализирует и их психологию. Отказ от идеализации, даже безжалостность – характерная черта «Войны и мира». Даже в центральных героях Толстой не скрывает «дурных мыслей»{5}: в князе Андрее – надменности и жажды славы, в Пьере – медлительности ума и готовности быть ведóмым, в Наташе – излишней непосредственности и, может быть, непрочности духовного начала. При этом развитие, биографическая канва персонажей, которые кажутся непредсказуемыми во время чтения, ретроспективно подчиняются ясной логике – так же как, по Толстому, отдельные воли людей складываются в события, развивающиеся по законам истории. Так, в возмущающем многих превращении «тонкой, подвижной Наташи» в «сильную, красивую и плодовитую самку» есть «художественная закономерность»: «Наташа с той же страстью отдается служению мужу и семье, с какой раньше танцевала и влюблялась. ‹…› В отношениях с Пьером она по-прежнему “не удостаивает быть умной”, сохраняет внелогическое понимание мира, каким отличалась и раньше»{6}.

«Войну и мир» называют романом-эпопеей. Что это значит?

Именно рассуждая о жанре, Виктор Шкловский называл Толстого «не только великим творцом, но и великим разрушителем старых построений»{7}. Слово «эпопея» означает крупное эпическое повествование; в основе его сюжета, как правило, лежат важные и масштабные исторические события. Если классическая эпопея – это поэтическое произведение (такое как «Илиада» Гомера или «Энеида» Вергилия – или куда менее известные и успешные русские опыты: «Тилемахида»[7] Тредиаковского, «Петр Великий»[8] Ломоносова или «Россиада»[9] Хераскова), то в XIX веке развитие исторического романа связывает этот жанр с прозой, и Толстой выступает здесь главным новатором.

В статье «Несколько слов по поводу книги “Война и мир”» Толстой так говорил о жанре своего произведения: «Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. “Война и мир” есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось». Оправдывая отступление от жанровой системы своего времени, Толстой ссылается на предшественников – Пушкина, Гоголя, Достоевского: «…в новом периоде русской литературы нет ни одного художественного прозаического произведения, немного выходящего из посредственности, которое бы вполне укладывалось в форму романа, поэмы или повести». Несмотря на отказ от однозначного жанрового определения, именно «Война и мир», как многие выдающиеся произведения, послужила основой, каноном нового жанра. По замечанию филолога Игоря Сухих, «Война и мир» отвечает критериям эпоса по Гегелю: для немецкого философа цель эпоса – «изображение мира определенного народа»{8}. Хотя «эпопея» – не авторское определение «Войны и мира», оно появляется уже в первых отзывах современников – Николая Данилевского[10] и Николая Страхова. В своем дневнике 1863 года Толстой записывает: «Эпический род мне становится один естественен». Его слова о том, что «Война и мир» – «это как “Илиада”», показывают, что в глубине души Толстой мог видеть свой роман именно на такой вершине. Критик и исследователь литературного канона Гарольд Блум даже предполагал, что резкая неприязнь Толстого к Шекспиру связана со статусом пьес Шекспира, близким к гомеровскому, – тогда как на такой статус должна была претендовать «Война и мир»{9}. И хотя филолог и философ Владимир Кантор обоснованно называет «Войну и мир» «Анти-Илиадой», поскольку она описывает события «изнутри осажденной Трои»{10}, масштаб замысла от этого не меняется.

Помимо огромного масштаба (и текста, и описываемых событий), с гомеровским эпосом «Войну и мир» роднят некоторые приемы. Так, многим героям сопутствуют постоянные эпитеты (глаза у княжны Марьи всегда «лучистые», описывая жену князя Андрея, Толстой никогда не забывает написать о ее «губке с усиками») – как тут не вспомнить «шлемоблещущего Гектора» или «хитроумного Одиссея» из гомеровских поэм. Еще один прием, которым в совершенстве владеют и Гомер, и Толстой, – сложные, развернутые метафоры. Среди примеров в «Войне и мире» – сравнение салона Анны Павловны Шерер с прядильной мастерской, за ходом работы в которой внимательно следит хозяин, или перемена, происходящая с княжной Марьей при появлении Николая Ростова: «Как вдруг с неожиданной поражающей красотой выступает на стенках расписного и резного фонаря та сложная искусная художественная работа, казавшаяся прежде грубою, темною и бессмысленною, когда зажигается свет внутри: так вдруг преобразилось лицо княжны Марьи».

Писателей следующих поколений, которые ставили перед собой задачу создать универсальное, исключительно масштабное произведение, побуждал к действию именно пример Толстого. Создание советской эпопеи, равновеликой или сравнимой с «Войной и миром», было бы желательным для идеологов СССР. На роль подобных аналогов могли бы претендовать «Хождение по мукам» Алексея Толстого, «Тихий Дон» Шолохова, «Жизнь и судьба» Гроссмана. Альтернативной, несоветской попыткой применить толстовский опыт к важнейшим событиям русской истории стало «Красное колесо» Солженицына. Впрочем, либо эти произведения, при всех их достоинствах, кажутся попытками войти в одну реку дважды, либо их авторы не были свободны – так, как был свободен Толстой.

Почему в романе так много французской речи?

Длинные французские пассажи сразу же сбивают с толку читателя, открывающего «Войну и мир» впервые, хотя повсюду Толстой дает перевод. Употребляя французский язык именно там, где к нему решили прибегнуть его герои, Толстой может показаться гиперреалистом. Однако стоит заметить, что некоторые французские реплики он дает сразу в переводе, не забывая указывать, что они были произнесены по-французски. Более того, случается, что и реплики французов передаются по-русски (выкрик солдата перед боем: «Нет Бонапарте. Есть император!», возглас Наполеона: «Просит подкрепления?»).

Толстого упрекали в том, что к французскому языку он прибегает непоследовательно, и на эти упреки он – в несколько импрессионистской манере – отвечал в статье «Несколько слов по поводу книги “Война и мир”»: «…я желал бы только, чтобы те, которым покажется очень смешно, как Наполеон говорит то по-русски, то по-французски, знали бы, что это им кажется только оттого, что они, как человек, смотрящий на портрет, видят не лицо с светом и тенями, а черное пятно под носом». В «Поэтике композиции» Борис Успенский замечает, что французский язык в романе – «технический прием изображения»: Толстой подчеркивает французское словоупотребление, когда ему надо «дать читателю общее впечатление от его [того или иного персонажа] манеры выражения». Действительно, заставляя Анну Павловну Шерер произносить длинные французские монологи или Жюли Карагину – писать длинные французские письма, Толстой соблюдает полную достоверность, отсылая к тому воспитанию, которое получили эти люди. Тем комичнее будут впоследствии, во время войны 1812 года, попытки Анны Шерер обойтись без французского в своем салоне. Существуют и французские вкрапления в авторскую речь Толстого: так, рассказывая о том, что завоевание Москвы не давало покоя воображению Наполеона, Толстой называет Москву по-французски: Moscou. «Звучит особый язык, не русский и не французский, а иронический, – французский внутри русского, когда иностранное слово воспринимается как цитата в кавычках», – пишет по этому поводу литературовед Ефим Эткинд