Он поправил на себе очки, откинулся на кресле назад и глубоко вздохнул.
— Что ж я могу для вас, голубчик, сделать? — ответил он. — Как раз и у меня-то самого сейчас денег, как говорится, кот наплакал. Давайте раскинем умом! — Он подумал. — Вот что, — продолжал он. — Рисковать — так рисковать. Я напишу сейчас записку к миллионеру Асафу Баранову, а вы снесите ее к нему на Новинский бульвар и, ничего не говоря, суньте ему ее в дверь. Больше ничего!
Я отправился на Новинский бульвар, сунул Баранову записку в дверь и безнадежно поплелся восвояси. Вечером я получил от Баранова конверт; в нем оказалась записка следующего содержания: «В кассу Курского вокзала в Москве. Предоставить г-ну Чехову для двух больных отдельное купе 1-го класса Москва — Таганрог».
На Новинском бульваре жил брат знаменитого драматурга А. Н. Островского, Петр Николаевич. Когда Антон Павлович писал свою «Степь», А. Н. Плещеев сообщил ему из Петербурга, что у него есть в Москве друг, именно Петр Николаевич Островский, который обладает замечательным критическим талантом, но так робок, что боится выступать в печати; при этом, писал А. Н. Плещеев, это поразительно добрый и образованный человек. И действительно, вскоре после этого к нам пришел уже пожилой рыжий человек, который отрекомендовался Петром Николаевичем Островским. Антон Павлович усадил его, и между ними начался тотчас же чрезвычайно интересный разговор о литературе; я сидел тут же и слушал его. Когда Петр Николаевич ушел, очень надымив в кабинете плохой сигарой, то брат Антон Павлович сказал мне:
— Замечательный критик! А сколько погибло цивилизаций и великолепных произведений искусства только потому, что в свое время не было хороших критиков!
Через несколько времени, окончив свою «Степь», Антон Павлович позвал меня к себе и вручил мне ее со словами:
— Миша, отнеси это к Островскому, пусть он прочтет!
Я понес рукопись к Петру Николаевичу на Новинский бульвар и имел удовольствие познакомиться у него с сестрой и матушкой нашего великого драматурга84. Меня приняли очень ласково, причем Петр Николаевич убеждал меня изучать языки, а сестра его, Надежда Николаевна, расспрашивала меня, в каких детских журналах я сотрудничаю. Оказалось, что и она тоже пописывала детские рассказы.
Кажется, на другой или на третий день после того, как Чехов послал Островскому только что законченную рукопись «Степи», Петр Николаевич сам занес к Антону Павловичу его «Степь» и при ней толстое письмо. Он не вошел к нам в дом, а позвонил и подал их через дверь. Вероятно, постеснялся или из скромности, потому что в конверте оказалась пространная критика «Степи», которая очень понравилась автору своей деловитостью.
Говоря об Островских, мне хочется не забыть и того, что я знал об отношениях старших братьев. У Александра и Петра Николаевичей Островских был брат Михаил Николаевич, министр государственных имуществ, необыкновенный сухарь и самый заядлый петербургский чиновник. Антон Павлович любил рассказывать про него следующую историю.
— Бывало, драматург А. Н. Островский после представления какой-нибудь своей пьесы в Александрийском театре прображничает с актерами всю ночь и, когда уже поздним утром возвращается с перегаром домой, вдруг вспоминает, что у него в Петербурге есть брат-министр, которого по родству следовало бы навестить. Он приказывает извозчику ехать прямо в министерство. Михаил Николаевич уже у себя в кабинете. Докладывают. «Проси». Входит прокутивший всю ночь драматург.
Не отрываясь от бумаг, министр указывает ему на кресло и продолжает подписывать.
— Да, брат Миша, — начинает драматург, — и кутнули же мы здорово! Горбунов сочинил такой, брат, монолог, что пальчики оближешь. А такой-то, черт его подери, был в ударе и такое рассказывал, что до сих пор животики от смеха болят. А потом поехали к цыганам… А после этого всей компанией отправились на Новую деревню и, чтобы не мутило, выпили у какого-то лавочника по ковшу огуречного рассольцу…
Министр резко откидывается на спинку кресла, бросает перо и сухо обрывает брата:
— Ничего я не вижу, Саша, в этом хорошего!
Драматург поднимается и с укоризной отвечает:
— А что ж, по-твоему, эти твои бумаги лучше?
И братья расстаются.
Из встреч в корнеевском доме я не забуду и следующую. Однажды вся наша семья сидела наверху (мы кончали обедать), когда вдруг внизу послышался звонок. Сестра кого-то ожидала, вышла из-за стола и стала спускаться вниз. Я ее опередил и, так как пришедшему никто не отворял, сам отпер парадную дверь и впустил гостя. Это был невысокого роста человек с окладистой широкой бородой.
— Я Короленко… — сказал он.
Боже мой! — Короленко! Вот неожиданность!
Мы все уже давно были знакомы с его произведениями, увлекались ими, а «Сон Макара» я знал чуть не наизусть.
В это время и брат Антон стал спускаться по лестнице вниз. Они познакомились, и мы трое вошли в кабинет.
Бывает иногда так, что совершенно чужие, незнакомые люди вдруг сходятся сразу, с первого же слова. Так произошло и на этот раз. Короленко очаровал нас своей простотой, искренностью, скромностью и умом. Разговорились. Я жадно слушал, как он рассказывал о своей ссылке в Сибирь, куда не только Макар не гонял своих тенят, но даже и ворон не залетал. А когда после долгих нет изгнания он получил наконец право возвратиться и Россию и, добравшись до Тюмени, сел на поезд железной дороги, то так обрадовался вагону, что стал громко при всех рыдать.
— Сижу и плачу… — рассказывал он. — Пассажиры думают, что это я с горя, а я, наоборот, от радости.
Он засиделся до вечера. Антон Павлович пригласил его наверх, где наши мать и сестра уже хлопотали около самовара, и мы и там продолжали его слушать.
Приезжал он к брату Антону и в Ялту после исключения М. Горького из числа академиков; оба они обсуждали вопрос о том, как бы устроить так, чтобы в виде протеста отказались от своих академических мест и все остальные почетные академики. Кажется, они встречались еще и в Нижнем Новгороде, и в Петербурге. Я очень сожалею, что судьба не дала мне случая столкнуться вновь с этим замечательным человеком. Но воспоминание о первом знакомстве с ним не изгладится из моей памяти никогда.
В апреле 1890 года Антон Павлович предпринял поездку на остров Сахалин. Поездка эта была задумана совершенно случайно. Собрался он на Дальний Восток как-то вдруг, неожиданно, так что в первое время трудно было понять, серьезно ли он говорит об этом или шутит.
В 1889 году я кончил курс в университете и готовился к экзаменам в государственной комиссии, которая открылась осенью этого года, и потому пришлось повторять лекции по уголовному праву и тюрьмоведению. Эти лекции заинтересовали моего брата, он прочитал их и вдруг засбирался85. Начались подготовительные работы к поездке. Ему не хотелось ехать на Сахалин с пустыми руками, и он стал собирать материалы. Сестра и ее подруги делали для него выписки в Румянцевской библиотеке, он доставал оттуда же редкие фолианты о Сахалине. Работа кипела. Но его озабочивало то, что его, как писателя, не пустят на каторгу или же покажут ему не все, а только то, что можно показать. Антон Павлович отправился в январе 1890 года в Петербург хлопотать о том, чтобы ему был дан свободный пропуск повсюду. С другой стороны, его беспокоило то, что его поездке могут придать официальный характер. Обращение к стоявшему тогда во главе главного тюремного управления М. Н. Галкину-Враскому не принесло никакой пользы, и без всяких рекомендаций, а только с одним корреспондентским бланком86 в кармане он двинулся наконец на Дальний Восток.
В апреле мы проводили его в Ярославль. На вокзале собралась вся наша семья и знакомые, причем Д. П. Кувшинников повесил ему через плечо в особом кожаном футляре бутылку коньяку со строгим приказом выпить ее только на берегу Великого океана (что Чехов потом в точности и исполнил).
Была поздняя, холодная весна. Чехов должен был по Волге и Каме добраться до Перми и оттуда по железной дороге до Тюмени, а потом продолжать весь свой путь через всю Сибирь на тарантасе и по рекам. Великой Сибирской железной дороги тогда еще не существовало, и с неимоверными трудностями и лишениями, застигнутый в дороге половодьем и распутицами, брат Антон добрался наконец 11 июля до Сахалина, прожил на нем более трех месяцев, прошел его весь с севера на юг, первый из частных лиц сделал там всеобщую перепись населения, разговаривал с каждым из 10 000 каторжных и изучил каторгу до мельчайших подробностей. Проехал он на лошадях, при самых неблагоприятных условиях, целые два месяца, совершив переезд на колесах свыше 4000 верст.
Как ни было неожиданно решение брата Антона ехать на Сахалин, но оно было твердо и крепко основывалось на его глубоком убеждении в том, что он должен ехать туда во что бы то ни стало. Он не был уверен в том, что эта его поездка даст какой-нибудь ценный вклад в науку или в литературу, но рассчитывал, что за всю эту поездку для него выпадут два-три дня, о которых он будет потом с горечью или с восторгом вспоминать всю жизнь. Но, по-видимому, главной причиной его поездки на Сахалин было осознание того, что, как он писал А. С. Суворину, «Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный… Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку… Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся образованная Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы…» (9 марта 1890 года).