И это земля Меркурия, думали мы.
Хотя нас и смущали подробности его деяний. И его сандалии, хранящиеся в соборе, только усиливали наши подозрения, что герой слишком былинный, сиречь сказочный.
Правда, ниточка из древности тянулась от того Меркурия уже в наше время: в Долгомостье, рассказывал Вовка, жил мужик Мирька, то бишь Меркурий…
Ну, что ж, древние счастливые земли еще отличались и тем, что на них сходило то или иное божество.
Слабый аргумент, конечно…
Истина открылась не сразу.
…Выйдя из березового леса с осколком зеркала и теперь уже с фотографией черного аиста, я направляюсь дальше, туда, где когда-то стояла деревня Белкино.
Деревню мы еще застали с друзьями живой. Пили в колодце воду жарким июльским полднем по дороге к далекой Соловьевой переправе. Правда, деревня казалась пустой, млела в полусне, как это обычно бывает в такой час. Но за плетнями сочно зеленели лук и капуста, ярчели цветы; в пыли рылись куры; кошка дремала на крыльце; в садах наливались яблоки; а в окнах белели занавески; и из одной трубы почти невидимо струился горячий дымок. Изб было около семи-восьми. На лужайке перед одной избой стояла телега, оглобли лежали на поленнице. И вода была свежей и вкусной. Ее разбирали… Через десять или чуть более того лет избы уже чернели пустыми окнами, а колодец, когда мы сунулись в него, дохнул гнилью. Палатку мы ставили на краю деревни, и утром к нам вышел лось, пристально оглядел нас и побрел себе дальше по околице.
Прошло еще сколько-то лет, и от деревни, как говорится, след простыл.
Нет, что-то осталось. Ряд лип, засохшие ивы у пустого пруда, задичавшие яблони и вишни. А в кустах и траве бугорки земляные и два железных креста. Но их еще надо рассмотреть в зарослях. Сторонний человек проедет или пройдет мимо – и ничего не заметит. Какая деревня? Какое Белкино?
Белкино – историческое место.
Археологи обнаружили здесь городище с древнерусской керамикой. Название свидетельствует, скорее всего, о том, что в стародавние времена стояли вокруг боры и в них жили белки. Сосен сейчас окрест почти нет, на Воскресенской горе да в Белом Холме. Трудно сказать с точностью, что происходило в этом месте, да добрые сотни лет, как жила деревня Белкино? Никаких имен – до поры – нет. А место должно процвесть каким-нибудь именем, если скопилось в нем достаточно сил. И в имени – этом фокусе играющего духа, по Флоренскому, – уже можно видеть, как оно все было и есть. Хотя деревенский быт мало изменился за все эти времена.
Сюда часто доводилось возвращаться. Притягательное место, плавный спуск к луговине, где течет узкая речка Ливна. За Ливной – чащоба черной и серой ольхи, звериные дебри с лающими косулями и чухающими кабанами; по осени лоси теряют там рога, один мне посчастливилось найти. Направо и налево поля, дальше Белкинский лес. Эти поля колосились в былые годы, тучнели и благоухали на какой-то библейский лад, и вокруг светились березы. Вернувшись однажды из похода, в Библии я обнаружил это название – Ливна, был такой город. В Библейской энциклопедии Брокгауза сказано, что Ливна, вероятно, означает «белый». Но название это носил не только город, а и местность в пустыне, где останавливались евреи во время своего странствования. Надо же, белый, удивлялся совпадению, вспоминая свечение берез сквозь колосья пшеницы.
А название реки древнерусское, утверждают исследователи. И выдвигают гипотезы насчет ее судоходности: здесь мог быть волок с Сожа на Днепр.
Вспоминаю еще одно впечатление перехода в Белкино. Налетал ветер с дождем, в цветущем воздухе крутились светлые вихри, поля тогда были засеяны кормовой ромашкой, и казалось, что здесь пролилось у хозяйки парное молоко – все кипело пеной. Взгляд выхватил и метафорическую фигуру этой хозяйки: высокую сильную березу с раскидистыми, но, как обычно у берез, несколько поникшими ветвями. Ветер играл ими, травы внизу с нежностью колыхались, краски были дымчаты, акварельны. Береза царила над этой плавной глубиной русского сокровенного пейзажа. Видение было захватывающим, и я тут же набросал в дневнике строки об этой березе как о вечной женщине, матери русского мира.
Но связывал с этим местом я почему-то вообще далекого и древнего человека, китайского отшельника-крестьянина, уже упоминавшегося Тао Юаньмина. Я любил читать чаньские притчи, книгу Чжуан-цзы и стихи Ли Бо, Ван Вэя и особенно Тао Юаньмина:
С самой юности чужды
мне созвучия шумного мира,
От рожденья люблю я
этих гор и холмов простоту.
Напомню, что Тао Юаньмина называли Господином Пяти Ив: в том месте, где он жил росло пять ив. В Белкине тоже росли ивы, но я насчитал больше пяти – семь ив. Выходило, что здесь когда-то жил некий Господин Семи Ив. Фигура еще более мифическая, нежели римский князь Меркурий в услужении у смоленского князя. Достаточно ли для определения местности как счастливой земли по древнему реестру?
Я пытался представить Господина Семи Ив.
Однажды отдыхал после марш-броска через речку Ливну на Васильевские холмы, у родниковой чаши с несколькими ниточками чистейшей и холодной воды, сливавшимися в светлый ручей, и услышал характерное шарканье бруска по косе. Пошел посмотреть. На ручье в тени громадного серебряного тополя косил мужик. Вообще с Васильевских холмов открываются синие дали, отсюда пол-Смоленщины видишь. И еще оглядывая горизонты, я неожиданно сказал себе, что эта земля без поэта немыслима. А обернувшись к востоку, где громоздились кручи облаков, освещенных солнцем, помыслил так: вот наши Гималаи.
…И это было прозрением, предчувствием.
Мы разговорились с косцом. Я вынул карту и попросил его кое-что уточнить. Свернув из газеты и самосада цигарку, мужик щурился от дыма, водил желтым прокуренным ногтем по карте и называл давно исчезнувшие деревни, урочища, ручьи и родники. На современной карте ничего этого не было. Мужик выступал в роли настоящего картографа: на моих глазах исчезали белые пятна, терра инкогнито наполнялась смыслом.
Правда, тут нам помешал подлетевший трактор, из него выпрыгнул такой же сухой и невысокий, как мой косец, мужик в кепке и майке, с черными от солнца руками и шеей, и между ними произошла крепкая перебранка. Они наскакивали друг на друга, того и гляди пустят в ход кулаки или что-нибудь похуже. Спор был о луге, покосе у серебряного тополя и родникового ручья.
– Это моя деляна! – восклицал тракторист, топая кирзовым сбитым сапогом.
– С каких это таких пор? – в тон ему кричал косец.
– С тех самых!
– С каких?
Они наступали друг на друга, размахивая руками.
– У меня есть решение!
– Ха, решение! Я здесь сызмала косил! С батькой косил! А ты косил?
– Ну, гляди! – крикнул тракторист, снова запрыгивая в кабину и грозя оттуда корявым пальцем. – Боком тебе обернется то сено!
– А ты не пугай! Сам кругом гляди, как бы чего…
Трактор укатил, подпрыгивая на кочках. Косец усмехнулся, достал жестяную коробку из-под монпансье, газету и свернул новую цигарку. Так это все он смачно делал, что и мне, бросившему года два назад курить, захотелось попробовать домашнего табака. Косец охотно угостил меня. Еще немного поматюкавшись и обсудив злой характер и жадность тракториста, он вернулся к карте.
Одно урочище он назвал Плескачами и добавил, что была и такая фамилия Плескачевские, и мать поэта из них, из Плескачевских, короче, отсюда.
– Какого поэта? – тихо спросил я.
Косец взглянул на меня сквозь газетный самосадный дым, как на инопланетянина:
– Ты ж говоришь, с детства здесь блукаешь.
Я вновь подтвердил, что хожу здесь с четырнадцати лет. Косец уже взглянул на меня с некоторой подозрительностью, как и в самом начале разговора, когда я подсунул карту и объяснил, что люблю эти места…
И тут-то я узнал, что совсем недалеко Сельцо, а возле него Загорье, вот как раз там, где вставали вершины и зияли ущелья кучевых облаков: Гималаи…
Не знаю, чем объяснить мою дремучесть. Может быть, тем, что Васильевские родники и холмы, похожие на загривки вепрей, уже на южной границе нашей местности. И долгое время мы вообще туда не поднимались. И пришел я сюда только во второй раз.
Загорье на карте отмечено не было. Мы считали, что это где-то совсем рядом с Починком.
И вот, оказывается, дом поэта поблизости.
Я был удивлен и обрадован. Но радовался больше собственной «проницательности», убедившись, что чтение пейзажа приносит плоды, вопреки, кстати, реплике Сократа о том, что «местности и деревья ничему не хотят меня научить, не то что люди в городе».
Но проверять все знания приходится действительно в городе.
Вернувшись, я пошел в библиотеку – до эпохи Интернета еще было далеко. Сведения, которые удалось раздобыть, удивили меня еще больше.
В начале двадцатого века появился в Белкине – в Белкине! – молодой кузнец Трифон Гордеевич Твардовский, снял кузню у поляка и зажил. Прибыл он откуда-то из Краснинского уезда, где держал кузню. И вот занялся тем же на новом месте.
Неподалеку, на хуторе Плескачи, жила семья обедневшего дворянина Плескачевского, у него были дочери, средняя – Мария. Ее кузнец и увидел, когда пришел в гости. Мане, как звали младшую Плескачевскую домашние, исполнилось шестнадцать, на выданье была другая дочь, но кузнец, как новый Иаков, запасся терпением…
Здесь это все происходило. Под этим небом. Эти окрестности, стена черной и серой ольхи, березняки отражали эхо наковальни. В Белкине все начиналось. Кузнец был хотя и малорослый, но жилистый, ухватистый. Слухи о нем шли благоприятные, как замечает брат поэта Иван Трифонович.
В 1906 году Мария Плескачевская стала Твардовской, в Белкине молодые зажили. Вскоре родился первенец – Константин. То есть в Белкине. А в 1910 году Трифон Гордеевич купил в рассрочку участок пустовавшей земли, вошедшей впоследствии в деревню Загорье. Там и родился Александр: «…на опушке еловой, – / Минута прошла – далеко до постели». В поле Мария Митрофановна его и родила. Мне, конечно,