Вокруг света — страница 29 из 67

в запретном саду, а как иначе? И был пойман молчаливым сторожем. Тот буквально взял его под мышки и отнес к своей сторожке, заставил простоять до захода солнца на штабеле досок, до прихода отца. Константин удивился, что отец идет прямо по дорожкам этого запретного сада, никого не опасаясь. Трифон Гордеевич закурил, поговорил с мужиками и забрал сына.

Но разжиться на арендованной земле тоже не получилось, и осенью семья вернулась в Загорье.

«А как было весело – вряд ли смогу передать! – восклицает Константин Трифонович. – Скажу только, я, сейчас пишущий эти строки семидесятилетний старик, вспоминая далекое детство, очень благодарен отцу, что он отвез нас в Чернево, и мы с Шурой увидели первые детские радости, незабвенные и поныне. Так легко мне пишется об этом для нас необыкновенном лете.

Главное, ничего не нужно выдумывать, просто вспоминай, переживай вновь золотые дни…»

А мне за светлыми строчками виделись славажские сады.

Стало интересно, нет ли у самого поэта каких-либо свидетельств об этом лете? Взял с полки книгу лирики, а потом и том с поэмами…

Ничего о лете в Черневе обнаружить не удалось.

Но не может быть, чтобы лето это совершенно исчезло, как дождь в пустыне, не оставив следа. Конечно же не исчезло. Как и многое другое… Просто не все вспомнишь вдруг и не обо всем ясно расскажешь. Смутные образы детства, возможно, и томят тебя всю жизнь. И когда нахлынут звуками и запахами, – оторопь берет.

Вот и дворик и лето,

Но все кажется мне,

Что Загорье не это,

А в другой стороне…

С героем поэмы «За далью – даль» это происходит в поезде, действительно за тысячи верст. На подъезде к Уралу перед ним внезапно распахивается хуторское глухое подворье, кузница. Лицо обдает запах дыма с деготьком… Падает тень обкуренных берез… И слышен звон наковальни

В той небогатой, малолюдной,

Негромкой нашей стороне…

Где меж болот, кустов и леса

Терялись бойкие пути.

Картина безрадостная. Определения: сиротский, трудный, скудный, случайный; крайняя (нужда), усталый, печальный; бедная, обидная, горькая, глухая (жизнь) идут в этом стихотворении густо. Тоска беспросветная. Ничего похожего на записки его старшего брата о лете в Черневе. Да ведь и Константин сетовал на унылую жизнь в Загорье после того лета. И первые строфы главы «Две кузницы» из поэмы «За далью – даль» только подтверждают это.

Но буквально через две строфы тусклый жар горна преображает и пронизывает чистым светом все глухое хуторское подворье:

На малой той частице света

Была она для всех вокруг

Тогдашним клубом, и газетой,

И академией наук.

Речь о кузнице, в которой работал отец. И к нему шли люди. Далее следуют емкие характеристики жителей той стороны: это – старый воин с наградами, «мученик-охотник», «дьякон медный», коновал, скупщик-еврей. И между этими людьми в кузне идут разговоры, разгораются споры. Здесь слышны пушкинские интонации, на ум приходит «Евгений Онегин» с описанием соседей-помещиков. Градус стихотворения стремительно растет. Оно рвется из потемок к свету. И мы уже созерцаем картину баснословную, величественную, возникшую из «…суждений ярых / О недалекой старине, / О прежних выдумщиках-барах, / Об ихней пище и вине; / О загранице и России, / О хлебных сказочных краях, / О боге, о нечистой силе, / О полководцах и царях; / О нуждах мира волостного, / Затменьях солнца и луны, / О наставленьях Льва Толстого / И притесненьях от казны…»

Малая частица света – ведь это сказано не только о хуторе, но и обо всей местности, осенило меня. Инспектор земельного комитета сразу ухватился бы за это необычное и в то же время совершенно простое определение. А для того, кто занимается фотографией, любительски или профессионально, это как откровение, вспышка. Фотография – светопись, фотограф только и зависит от света, всегда и всюду он ловит свет и в чтении продолжает свои поиски. Фраза мгновенно слепит. Вот оно!..

И я снова стал очарованным странником на тропинках этой малой частицы света, местности Меркурия – Александра. Тут и Эрн с солнечной строкой пришелся ко времени. Не отыщется ли таковая и у Твардовского?

Солдат

Самые пронзительные строки о местности обнаружились в «Василии Тёркине».

В поэме эта тема начинает звучать загодя, как в симфонии – например, у Малера в «Титане», – гимнический финал уже зарождается в первой части. Это тема земли. «Сторона моя родная». Показавшаяся в госпитале герою сиротой. Эта госпитальная глава заканчивается так:

Мне не надо, братцы, ордена,

     Мне слава не нужна,

А нужна, больна мне родина

     Родная сторона!

Позже в разговоре с вызвавшим его генералом (Тёркин сбил из винтовки самолет, и, кроме награды, ему светит краткосрочный отпуск) этот мотив снова звучит:

Сторона моя лесная,

Каждый кустик мне – родня,

Я пути такие знаю,

Что поди поймай меня!

Генералу речь солдата нравится, и он просит показать на карте, где эта деревня. Тёркин, сдерживая дыхание за плечом генерала, показывает. Тут и жест подчиненного, рядового, и жест благоговеющего к своему дому человека.

Генерал отметил точку…

Как будто решил судьбу и Тёркина, и его деревни, еще занятой немцами. Нет, пока Тёркину туда не попасть. А до этого он как раз о родном крае и мечтал, вот, пока его не вызвали к генералу, нашел укромный уголок на лесной речке, выстирал форму и загорал под лепет воды:

И курлычет с тихой лаской,

Моет камушки на дне.

И выходит не то сказка,

Не то песенка во сне.



Сказкой и песенкой и были дальнейшие помыслы Тёркина об этом родниковом ручье, который потечет себе мимо вражеских постов, нырнет под проволоку, пройдет у носа вражеских пушек, под охраняемым мостом – завораживающая свобода ручья вызывает в памяти строки еще одной воинской поэмы, а именно эти: «А Игорь-князь поскакал / горностаем к тростнику / и белым гоголем на воду. / Вскочил на борзого коня / и соскочил с него серым волком. / И побежал к излучине Донца, / и полетел соколом под облаками, / избивая гусей и лебедей / к завтраку». Но герой Твардовского скромнее, он лишь слово доверяет ручью, которое вдруг да услышит мать и немного успокоится:

Помороженный, простуженный,

Отдыхает он, герой,

Битый, раненный, контуженный,

Да здоровый и живой…

Ручей о многом напомнил, и в следующей главе поэмы Твардовский уже говорит от первого лица во весь голос. Видения детства обступают его. С нежность он вспоминает «Лес – ни пулей, ни осколком / Не пораненный ничуть», где ему доводилось и шалаш строить, и блуждать в поисках теленка. Лес он видит отчетливо, кроме как озарением это не назовешь.

Лист к листу, листом прикрытый,

В сборе лиственном густом,

Пересчитанный, промытый

Первым за лето дождем.

И в глуши родной, ветвистой,

И в тиши дневной, лесной

Молодой, густой, смолистый,

Золотой держался зной.

Из чащи хвойной шел муравьиный винный дух, светлая капля смолы медлительно стекала по коре… И герой почти в отчаянии и с изумлением вопрошает: «Мать-земля моя родная, / Сторона моя лесная, / Край недавних детских лет, / Отчий край, ты есть иль нет?» Странным образом это перекликается с рефреном сказок и детских игр: «Стань передо мною, как лист перед травою!» Печаль здесь светло вскипает. Как наяву герой видит дворик, тропинку, колодец, вокруг которого золотится песок, видит книгу, что брал в поле, кнут. Удивляется сам себе, что мог просто купить билет и поехать туда, а не ехал… Дыхание перехватывает. И он обещает: «Мать-земля моя родная, / Сторона моя лесная, / Край, страдающий в плену! / Я приду – лишь дня не знаю, / Но приду, тебя верну».



Идти еще было долго. И всюду на дорогах поджидала смерть. Противоборство Тёркина с нею – неотразимая, глубинная глава. Сладковатый голос Смерти способен внушить ужас. Повадка ее, как у волшебницы. Свою силу она демонстрирует мимоходом: только коснулась Тёркина, а у того на щеке уже и снежок – сухой, не тает… Поединок со Смертью словесный. Смерть пытается заманить его, добиться согласия, мягко стелет: «Ну, что ты, глупый!» И: «Вот уж я тебе милей!» Смерть ловко прядет свою черную нить, чтобы враз все оборвать. Сулит многие тяготы войны… да и мира. Пускает в ход последнюю уловку: а ну придешь инвалидом? И тут Тёркина силы как будто оставили.

Истекал уже он кровью,

Коченел. Спускалась ночь…

Бессилие охватывает и читателя. Что дальше? Что сказать? Покориться – да и ладно, прервать муку. Но Тёркин вновь находит слова, спор продолжается. Являются люди, солдаты. Спасители? Это похоронная команда. Смерть смеется, ее забавляет неожиданный оксюморон. Но дело не только в словах. За словами – люди, живые и мертвые. И солдаты из похоронной команды, конечно, вызволяют Тёркина из беды. Тащат его по глубокому снегу, надевают на руку теплую рукавичку

«До чего они живые», – мыслит Смерть, отступая.

«Да и ты – взаправдашняя», – ежится читатель. И удивление берет, что были у поэмы критики, упрекавшие автора в излишней бодрости. Но ведь ясно как божий день, что у сотен тысяч, миллионов солдат на том все и заканчивалось: «Коченел. Спускалась ночь».