Всё.
А Тёркин обязан был перебороть эту мерзлую ночь. В этом была вера и правда, многократно усиленная правдой повсеместных смертей.
Тёркин выжил. Войска наступали. «Сторона» Тёркина была все ближе. И если раньше он чувствовал себя счастливым от одной мысли об этом, то теперь его одолевало беспокойство: «С каждым днем, что ближе к ней, / Сторона, откуда родом, / Земляку была больней». И в нем зрела «песня или речь». И вот она зазвучала:
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Приднепровский отчий край,
Здравствуй, сына привечай!
Это действительно песнь, гимн солдата-крестьянина, чувствующего боль и вину и всю силу любви к земле.
Мать-земля моя родная,
Я твою изведал власть,
Как душа моя больная
Издали к тебе рвалась!
Здесь каждая строка встает волной, расширяет грудь, светится.
Мать-земля моя родная,
Дымный дедовский большак…
Один этот дедовский большак стоит многих патриотических стихотворений. Здесь история – дышит! И к знаменитым русским дорогам, Владимирке, старой Смоленской, можно добавить этот большак – Ельнинскую дорогу, дорогу Тёркина, Твардовского. И – вспомним – Меркурия. Долгомостье при ней стоит.
Песнь-речь солдата исполнена покаяния и любви. Так об этих местах – да и о других тоже – никто не говорил. Пафоса здесь не много, но страсть слышна подлинная и глубокая.
Я иду к тебе с востока,
Я тот самый, не иной.
Ты взгляни, вздохни глубоко,
Встреться наново со мной.
Но солдату не довелось освобождать свою деревню – его дивизия двигалась иными путями. И это только усиливает воздействие песни, вдруг обернувшейся безмолвной, не пропетой вслух, лишь теснящейся в солдатской груди. А взгляд и вздох его земли мы как будто слышим.
Самому Твардовскому все-таки выпало идти с войсками, освобождавшими Загорье и другие окрестные села, а потом и Смоленск. Глазам его предстала мучительная картина.
Поэт озирался, как в тяжком сне. И не мог найти «ни одной приметы того клочка земли, который, закрыв глаза, могу представить себе весь до пятнышка и с которым связано все лучшее, что есть во мне». Последние слова хочется выделить. Но Твардовский сам это делает, добавляя буквально следующее: «Более того, это сам я как личность. Эта связь всегда была дорога для меня и даже томительна».
Этот крестьянский голос вынужденного воевать солдата совершенно не вязался с образом поэта-депутата-лауреата. И в нем была извечная тоска смоленских крестьян.
(Мои родители оба из деревенских семей, от родового крестьянства меня только они отделяют, и я еще оказался способен воспринять эту тоску вживе.)
О чем тоска? А вот об этом уже целая крестьянская поэма – «Муравия». И в ней странник местности тоже находил знаки и указатели.
Путешествие за счастьем
Начальная карта путешествия Никиты Моргунка известна, ее со всей определенностью показал поэт. В путь этот новый искатель счастливой земли без председателей и колхозов двинулся из-под Каспли, большого села, одно время бывшего даже центром нового уезда, позже и района, затем упраздненного. Въехал в Касплю. «Золотоглавое село» – Каспля, скорее всего, и есть. В этом богатом и стародавнем селе в начале двадцатого века построили пятиглавый храм на горе, на месте бывшего городища. Здесь Моргунок попал на пир – тризну. Закатил это траурное веселье «кулак» перед отправкой на Соловки или еще куда – туда, куда Макар телят не гонял…
Моргунок выпил, посидел – и боком, боком на телегу и прочь от угарного веселья. Конь у него хороший, серый, в монетах, дуга расписная, позади дегтярка для смазки колес, сбруи.
Куда же он направился дальше под дождем, наполнявшим следы колес и копыт, и радугой, похожей на тележную дугу и задающей путешествию метафорический тон?
Заезжает к свояку. Где тот живет, неясно. Угостившись пчелиным «хлебом» с медом и выпив чарку-другую, Моргунок продолжает свой путь:
Ведет дорога длинная
Туда, где быть должна
Муравия, старинная
Муравская страна.
Дорога длинная – может быть, Ельнинский тракт? Цель путешествия вдруг рисуется отчетливо:
Стоит на горочке крутой,
Как кустик, хуторок.
Вообще надо заметить, ярких красок его кисть избегала. Твардовский склонен к монохромной живописи. То есть сравнение с нею тут напрашивается. И этот хуторок напоминает затерянные среди деревьев, туманов, скал и вод одинокие жилища на свитках китайских живописцев.
Вспоминается и осенний вид, склон Словажской долины, дом поэта.
А Моргунку вот что рисуется еще:
Колодец твой, и ельник твой,
И шишки все еловые.
А это уже точно детали загорьевского хутора, каким его описывали и сам Александр, и брат Иван. И еще Моргунку видится озерко с утками. Трифон Гордеевич тоже задумал пруд на хуторе, взялся копать. Сыновья ему помогали. Землю сбрасывали к середине, и там образовался «островок». Пруд толком не получился. Но дождевая вода заполняла его так, что ребята даже могли купаться и сражаться за право владеть островом.
Моргунок едет среди зеленеющих полей, весенние березы стремительно выкидывают «полный лист», на вырубках пни вскипают розоватой пеной. Чуть гуще краски – и уже выходит праздничная картина. Над бороздой «грузный грач», над полями весенний пар голубеет, и земля – «…как пирог, – / Хоть подбирай и ешь». Можно подумать, что Моргунок незаметно и проник в баснословные места, напоминающие ту землю, где млеко и мед. И словно бы устами Моргунка автор славословит землю: «Земля!.. / От влаги снеговой / Она еще свежа. / Она бродит сама собой / И дышит, как дежа. // Земля!.. Она бежит, бежит / На тыщи верст вперед. / Над нею жаворонок дрожит / И про нее поет. // Земля! / Все краше и видней / Она вокруг лежит. / И лучше счастья нет, – на ней / До самой смерти жить». И Моргунку хочется к ней припасть, обнять ее… Разве это уже не страна Муравская?
Но Моргунок держит путь дальше. На дороге ему попадается поп. Он идет большаком – на восход. Это уже точное направление Ельнинского большака от Долгомостья. И трапезничают они где-то в тени Воскресенской горы, в двух примерно верстах от Белкина… Это, конечно, субъективное представление. Но так уж и есть. И встреча с касплянским «кулаком» Ильей Кузьмичом, бредущим с сыном из каторжной дали, а потом и со стариком-богомолом, все происходит «…точь-в-точь / В лощинке под горой». Под Воскресенской горой, округлой и какой-то детской, в соснах и иван-чае. Сколько ни читаю «Страну Муравию», а все эти три встречи Моргунка только там и видятся. Заколдованный читательский круг. И по нему движется Никита Моргунок. А в центре – частица света Загорье…
Да и события поэмы не противоречат этому странному и сказочному обстоятельству. Вот мы слышим рассказ о том, как весенняя вода подхватила «…избушку, / Как кораблик, понесла. / Поднимает выше, выше, / Гонит окнами вперед. / Петушок кричит на крыше, / Из трубы дымок идет. / И качаются, как в зыбке, / Дед и баба за стеной». Смоленский вариант библейского потопа. И если за библейским потопом стояла высшая воля, то и здесь она угадывается, «высшая» в известных пределах, конечно. Половодье буквально прибивает стариков единоличников к колхозу. В строфах этой главы есть пушкинское очарование. Хотя и вряд ли Пушкину колхозная идея пришлась бы по вкусу.
Далее сказочность сгущается: как какой-то новый медный всадник или скорее чугунный скачет на вороном коне от моря до моря своей страны Сталин, «…с людьми беседует / И пишет в книжечку свою». Моргунок держит к нему воображаемую речь, просит разрешения лишь чуть-чуть пожить на хуторе.
И вот уже грозного всадника след простыл, но над страной видение: «…рука, / Зовущая вперед». Трудно сейчас расценить этот знак иначе, кроме как зловещий. Но и «Медный всадник» вызывает отнюдь не радужные чувства. И то и другое видение тягостно.
Как небывальщину читаешь и главу про образцовую цыганскую деревню. Эти новые цыгане не только исправно вершат крестьянский труд, но и, похоже, даже лошадей не крадут. Потом Моргунок попадает словно бы в гости к Некрасову: деревня Острова с дырявыми крышами и влачащими жалкую жизнь «индусами – индюками» напоминает барскую усадьбу в деревне Клин («Кому на Руси жить хорошо»). Только эти индюки – фантастические какие-то, пришибленные, сонные, мастерят дудочки, не знают времени, вздыхают и даже солому в крыше не хотят поправить, и детки у них «хуже сивых поросят», а конягу-доходягу, ослепшего на глаз, величают царем-конем. «Кругом шумят моря хлебов», а у островитян этих солома да пыль и скука. «И курит попусту народ». Такое впечатление, что всех тут муха цеце перекусала. Но что говорит местный дед: «Земля в длину и в ширину – / Кругом своя. / Посеял бубочку одну, / И та – твоя». А это же характеристика как раз страны Муравии, как ее себе представлял Моргунок! Он про бубочку повторял как молитву. И вот оказался в чаемой Муравии. Только это скорее карикатура, Антимуравия. И можно сказать, что Твардовский написал антиутопию.
Но, учинив антиутопию, развенчав муравские старорежимные мечтания – а в Муравии слышны сказания и о Беловодье, – он сочинил очередную утопию, колхозную утопию. Дорога привела его в колхоз Мирона Фролова, битого и не убитого героя-председателя (на вопрос которого, кстати, откуда он едет, Моргунок отвечает: «От Ельни», что еще раз подтверждает верность предположений насчет дороги и направления движения нашего искателя). Колхоз его – полная чаша, и сам он правит, как Соломон, и предрекает колхозам вечность. На весь мир гудит свадебный пир у Фролова. За кленовые столы под золотой ранней антоновкой идут сыновья председателя, богатыри. «Дубы!» За ними – «…ударницы-красавицы – / Жестокие глаза»; белоголовый дед, корень всей фамилии, занимает свое место, годы его поистине библейские – сам женился ровно сто лет назад. «Горек мед! Горек хлеб! Горько пиво!» Эти крики лучше всяких описаний дают картину счастья и изобилия. Тут почти чудесным образом Моргунок обретает вновь своего Серого. Все сбылось. И конь возвращен, и настоящая Муравия найдена.