Странник и отшельник приближается и к миру, подлунному и дневному, исполненному облаков и звезд. Движение облаков и звезд, вод, воздуха, маршруты зверей и птиц – тайная и явная жизнь природы свершается перед ним, захватывает его. И молчание здесь словно пароль.
Можно и так сказать: странник от туриста отличается молчанием.
Все было просто и понятно, как этот огонь, к которому я тянул озябшие руки. По-настоящему согреться смог чаем. Пил обжигающий крепкий чай, слушал, как мяукает капризно родниковая певичка – иволга, а потом выводит мелодию на флейте, следил за низким полетом мышиных истребителей – луней.
Еще позже приготовил гречневую кашу, пошел на родник за коровьим маслом, плескавшимся всего несколько часов назад, будто подсолнечное масло или квас, вытащил холодную банку из песка. Масло окаменело. Надо было выковыривать этот янтарь ножом и бросать в котелок с гречкой, пышущей жаром.
На роднике было проведено много дней и ночей. Я показал его друзьям, и они тоже полюбили это место, весной тонущее в аромате черемух, гремящее соловьями. Друзья, Вова и Ксюша, снимали родник камерой, чтобы потом зимой смотреть в старом городе, как он переливается, дышит, мерцает разноцветными камешками. Они вообще считали, что это лучшее место всего края, и часто ходили туда вдвоем или с дочкой Катей. Вовка нашел неподалеку ржавый плуг и деревянную лопату, и мы сложили находки под черемуховым кустом. В непогоду Вовка шаманил, разгонял лопатой тучи. А я думал, что, может, у Хорта были такие же черты лица. Вообще временами он становится похож на Твардовского. А его мать Надежда Семеновна очень напоминает и сестер, и дочек поэта. В этой местности люди похожи друг на друга. Кстати, и в лице Приставкина есть те же черты. Отец Анатолия Приставкина был родом из-под Белого Холма. Об отцовской родине Приставкин написал хорошую повесть «Белый Холм».
Летом вокруг лагеря по кочкам и буграм воронок рассыпалась крупная земляника. Воронки были от бомб и снарядов, заросшие. Один житель ближайшей деревни на Днепре – Немыкари – говорил мне, что его тетка с деревенскими собирали здесь раненых, но таких было немного, а вот мертвые – всюду. От Днепра до Воскресенска шла линия обороны. В Воскресенском лесу и в Белкинском сохранились и окопы.
Лежа под березами и слушая птичьи песни, трудно было представить это огненное время, опалившее пространство.
Солдаты, конечно, пили из этого родника, живые, здоровые и умирающие, израненные. Немец ломился всей стальной мощью, русские отступали, цепляясь за землю, но она ускользала из рук. И вот вернулась давно. Отступавшие солдаты ее и вернули.
Начали обихаживать запущенные поля, строить мосты, избы. У Твардовского есть интересный очерк о солдате, потерявшем ногу на фронте, односельчанине Михаиле Худолееве, что на глазах приехавшего сразу после войны в родные места поэта строил себе избу из осины. В общем, один строил, жена лишь изредка помогала, да и у нее была здорова одна рука. Тут и со всеми руками-ногами попробуй что-нибудь возвести, хоть сарай или смастерить будку для собаки или уж просто пристроить полку в угол прихожей, – день будешь пыхтеть, чертыхаться, отпиливая то криво, то слишком мало, то слишком много. А этот бывший водитель машины, таскавшей пушку, строил дом, бревно за бревном клал, доски для потолка сам вытесывал, из инструментов у него был лишь топор.
Так по всем деревням поднимались избы, где быстрее, где медленнее. В Арефине, в Белкине, в Воскресенске.
…И снова все то же. Читаешь Твардовского, и кажется, что он только вчера здесь и проезжал: «Лучше ехать дремучим лесом, веселее, чем этой пустыней непролазного волчьего мелколесья с редкими и печальными приметами бывшего человеческого жилья. Там выглянет из зарослей груда обожженной глины – остатки печи из деревенского кирпича-сырца, там – облупившийся, голый и потемневший, как кость, ствол яблони, там вдруг мелькнет маленькое, с неровными краями зеркальце сажалки, а то, глядишь, обозначается старое сельское кладбище, и одиночество тех, что когда-то похоронены на нем, необычайно оттенено окрестным безлюдьем и тишиной».
Правда, сейчас кое-что в местности изменилось. Здесь верх взяли охотники. Под Загорьем охотхозяйство и в Белкине, Воскресенском лесу охотхозяйство. Не знаю, плохо это или хорошо. Наверное, лучше, чем если бы земли оставались, как в девяностые годы, ничейные и в них промышляли браконьеры. Охотники не дают зарасти дорогам окончательно. Но они же оставляют свалки на месте своих «охотничьих рассказов» с продырявленными меткими выстрелами пивными банками. И есть опаска у мирного пешехода, что и его башку может превратить в дуршлаг шальной выстрел.
К Воскресенскому роднику пролегла накатанная полевая дорога. Охотники любят здесь отдыхать, а заодно и лечить – себя и свою родню, немощных тещ и ревматических бабок. Над родником они положили три бревна, по которым можно дойти до середины родника и опустить в его хладь больные ноги. Все стволы и ветки вокруг в тряпках, завязанных узлами. Так нынешние язычники увязывают свои болезни. Ну, не язычники взаправдашние, конечно, а просто суеверные люди. Вера родниковая не исчезает и в третьем тысячелетии. Ну и ладно, воля ваша, но зачем же мусорить? Оставлять здесь пластиковые бутыли, резать их на стаканы – что стаканов с собой не взяли? Экие потомки Левши, находчивые и мастеровитые… Эта национальная особенность моих соотечественников неисправима, и что здесь поделаешь? Остается лишь чертыхаться.
Но и в других пределах не лучше. В океанах плавают гигантские острова пластикового мусора. И если так дело пойдет дальше, вся земля превратится в подобный остров, пластиковую планету в мироздании. И на ней будут жить пластиковые люди. Существа с пластиковым интеллектом, да они уже сейчас среди нас живут. Узнать их легко: они всюду сеют пластиковый мусор, полагая, что это и есть разумное, вечное. И, встречая на своем пути следы их деятельности, я всегда отправляю в их адрес бодрое пожелание получить однажды на свой праздничный стол все эти штуки: пакеты, зажигалки, бутылки, крышки, банки. Человеку присваивали много эпитетов: умелый, разумный. А вот еще один подоспел: мусорящий. Такова эволюция.
А ведь существовали и другие люди.
В Афганистане еще остались развалины зороастрийских башен. Некоторые исследователи считают Афганистан той самой Айрана Ваэджа, благой страной, Арийским Простором.
Побывав там, я заинтересовался зороастризмом и Погонщиком Золотого Верблюда, так звучит один из переводов имени Заратуштра.
Заратуштра проповедовал мир между людьми, но о каждом говорил как о поле битвы между злом и благом. Вепрь в иранской мифологии был божеством войны Вертрагной. Сцена призвания Заратуштры на реке очень прозрачна и ярка: ему явились Семь сияющих столпов и ввели его в воду, на самую середину реки, где текли чистейшие струи, и так Заратуштра был посвящен. Река в каменистых коричневатых берегах сияла. Направо синели горы.
Зороастризм дарит ощущение чистоты и благоговения пред миром.
Не плюй в Ардвисуру Анахиту! – так можно сформулировать главное в зороастризме. Ардвисура Анахита – божество вод.
Единство благих мыслей, дел, слов – этот категорический императив приносил ощутимые результаты. Римляне свидетельствуют, что парфяне-зороастрийцы хорошо обращались с пленными, беглецами, держали данное слово, были верны обязательствам.
Геродот писал, что зороастрийцы «очень почитают реки. Они не мочатся, не плюют и не моют в них рук и никому не позволяют этого делать». У ранних зороастрийцев не было храмов, Храм для них – природа. Зороастриец обязан был хранить огонь, воду, металлы чистыми, землю – неоскверненной и плодородной, деревья и растения – хорошо ухоженными. Они почитали огонь; у огней были имена. Огонь дозволялось кормить лишь чистыми дровами. Сжигать какую-либо дрянь было немыслимо, кощунственно. Прежде чем вымыть загрязненные руки, следовало очистить их песком, коровьей мочой. Это трепетное отношение к земле, огню, воде по-детски трогательно… и невозможно в наш век.
Но хотя бы воспоминание об этих удивительных людях может на мгновение подарить ощущение чистоты и благоговения. Разжигая костер, зачерпывая воду в ручье, трогая землю, можно испытывать подобие тех древних чувств.
И – не плюй в Ардвисуру Анахиту!
На Воскресенском роднике я уже не останавливаюсь. Но всегда спускаюсь к нему попить воды, убрать нападавшие ветки, да и пластиковый мусор зарыть в близкую топь.
Когда-то вся местность представилась мне огромным родником, колеблемым чистым дыханием. И сейчас я додумываю давнюю метафору: это дыхание Меркурия и Хорта, дыхание поэзии, а следовательно, Твардовского.
Но сейчас мне вспоминаются стихи другого поэта – Заболоцкого: «В государстве ромашек, у края, / Где ручей, задыхаясь, поет, / Пролежал бы всю ночь до утра я, / Запрокинув лицо в небосвод».
Когда-то над чашей родника, из которой изливается ручей, нависало поле, ромашки там и цвели. И ночью уже вся Вселенная была родниковым потоком: «Жизнь потоком светящейся пыли / Все текла бы, текла сквозь листы, / И туманные звезды светили, / Заливая лучами кусты».
Это стихотворение – о Воскресенском роднике, и не спорьте, не доказывайте, что Заболоцкий здесь не бывал. Бывал. Как и Твардовский. И Тао Юаньмин.
Калиновый вечер
Отдохнув немного на роднике, я пошел прямо по ручью и сразу оказался в Черном лесу. В этом лесу растет преимущественно черная ольха, всюду стоят ее мощные колонны, покрытые ржавой чешуей. Лес тянется между Воскресенским ручьем и Городцом примерно на километр. Здесь есть старые пруды, где живут бобры. Пруды вытянутые и напоминают русло реки. Возможно, так и есть. С этим местом связано одно предание, о котором я уже рассказывал. Здесь проходила якобы старица Днепра, и купцы спрямляли путь, ну, а местные ушкуйники нападали на корабли, и место это получило название Бедамля. Но мне кажется, что, скорее всего, здесь тек Городец, бобры его запрудили, и ручей впоследствии изменил русло, взял немного в сторону. Не высыхают пруды благодаря Арефинскому болоту.