Вокруг света — страница 55 из 67

События плавания вверх по реке были экстраординарными. Это своего рода эксперимент. Обычно меня не донимают так называемые лесные страхи, много ночей проведено в одиночестве среди чащоб; приходилось разбивать лагерь и вблизи деревенских кладбищ. Покойники не беспокоили меня.

Но Славажский Никола – единственное место, где бывает как-то не по себе. Наверное, всему причина руины. И они мне бесконечно нравятся.

Уснуть мне сразу помешали кабаны. Они привычно направились из речных топей на холм и на своем пути обнаружили преграду в виде моего лагеря. Секач гневно рыкнул, остальные одобрительно-возмущенно захрюкали. Ну, я прибрал к рукам нож. Больше для самоуспокоения. Ножи секача да еще в осенней мгле точнее, мощнее и быстрее. Ими он и щелкал, снова рыча, тяжко чухая на том же месте. То есть не уводил свою банду, хотя уже разобрал, что здесь человек. Для верности я решил подать голос: «Поосторожней!» Кабан ответил с еще большей яростью, так что я сел и, все еще не вылезая из спальника, начал шарить в поиске фонарика.

Но вепрь отступил. Ведь на его пути мог быть и охотник. И он увел свой отряд немного в сторону, впрочем, довольно неспешно; треск и хруст и фырканье восходили по склону.

Утомленный путешествием по болоту, я быстро уснул. Разбудил меня уже глубокой ночью страдающий рев лося. Он тоже поднимался от речки и трубил свою канцону. Но шел он, слава богу, левее, звучно хлюпал по топкому месту, где родник растекался среди тростников. Перья тростников шумом сопровождали его поэму ночи, осени, зверской страсти. Надеюсь, это не джентльмен из Воскресенского леса пришел разбираться. Моментальной фотографии я не делаю.

А приснились мне стерхи. Белые птицы опустились совсем рядом, расхаживали, расправляя крылья, чистили перья, пощелкивали клювами, царапали когтями по сбитой кем-то коре. Мне думалось, что они принимают меня за птицу. Но мне надо было дотянуться до фотоаппарата. А я боялся шевельнуться и прервать эту чудесную связь. И здесь послышался шум, но я даже не повернул голову, продолжая изображать птицу или истукана. Прилетевшая новая птица не спешила появляться в моем поле зрения. И тогда я не вытерпел и скосил глаза, немного повернув голову. Сбоку стоял черный аист, он в упор смотрел на меня. Напряжение было так велико, что я задрожал. Сейчас разгадает… Успею ли схватить фотоаппарат? – жгла меня мысль.



И ничего не успел, проснулся с затекшей шеей. И мгновенно увидел приснившееся. Этот сон был фотогеничен. Кстати, «фотогеничный» буквально означает «рожденный светом». Фотография сна долю секунды висела передо мной: белые птицы, мой силуэт, черный аист.

За утренним чаем – торопиться было некуда, небеса скучно серели над долиной – я припомнил черных журавлей, опустившихся однажды весной перед гаубицами нашей позиции; фотографировать их никто не собирался, сержант кинулся за автоматом.

И в эту осень они как будто вернулись. Ну, не совсем они.

У меня есть несколько черно-бело-желтых афганских фотографий, наполненных нестерпимым жгучим светом. Я нисколько не жалею, что в те времена у меня не было ни фотоаппарата, ни желания фотографировать. Хотя степь и горы и бывали живописны.

Вообще лучшая афганская фотография сделана Стивом МакКарри. Журналист запечатлел девочку по имени Шарбат Гула, что в переводе означает Цветочный шербет. Глаза двенадцатилетней девочки в темно-красной накидке действительно цветут – ужасом.

В этом саду, обнесенном стеной, свет смешан с кромешным мраком. И у меня нет никакого желания еще раз туда заглядывать. Тем более с фотоаппаратом.

…Думал о попытках японцев регистрировать сны с помощью хитрой аппаратуры: более пятидесяти процентов угадываний. Один психолог, умеющий рисовать, изображал свои сны. Можно вспомнить и живописцев-сюрреалистов. Но это все интерпретации. Сфотографировать сон никому не удавалось. Хотя Брессон и говорил, что может сфотографировать мечту.

Возможно, сон – последнее прибежище литературы. Сон и все, что может хранить сердце.

Когда кто-то впервые миру представит фото сна, тогда начнется закат литературы. Надеюсь, этого никогда не произойдет. И если бы так получилось, что единственный экземпляр этой фотографии оказался бы в моих руках, я, не задумываясь, уничтожил бы ее.

Так думал я, прихлебывая дымный чай.

Это были похмельно покаянные помыслы перебежчика, вернувшегося в старый окоп, в свою дурацкую каморку. Смиренно я признавал правоту Бодлера, говорившего, что фотографией увлеклись художники-неудачники, чтобы отомстить за свои поражения.

А ведь, кажется, теперь я собирался мстить именно фотографии, предчувствуя здесь свое новое поражение.

Но на следующий вопрос, вдруг явившийся во время этого чаепития на склоне Николы Славажского, а именно: «Даже если бы это была фотография сна о местности?», то есть и ее уничтожил бы? на этот вопрос я затруднился ответить. Не смог ответить. Я сказал: нет.

И все продолжалось.

Арефинский лис

Шубу свою осень уже сбросила. Как-то в этот раз я замешкался и пышное время упустил. Всегда какие-то обстоятельства препятствуют выходу в дорогу. Словно бы идет невидимая борьба кочевника и горожанина. Точнее, демонов города и вольного простора. Как писал об этом в своем путевом дневнике Басё: мол, и демоны дороги овладели мной.

Демон города нашептывал, что свобода в поле – не более чем мираж, поэтическая экзальтация в духе неуравновешенного Белого, сочно славословившего поле в «Серебряном голубе» и в стихах.

Ну, а демон простора отвечал просто: если не пожил среди красных осинок, не дышал палой дубовой листвой, то и осени как не бывало. Вычеркни еще один отрезок жизни, выбрось его псам безвременья.

Про псов звучало неопределенно, но убедительно.

И как это было у Басё? Вот он пишет в дневнике «По тропинкам Севера», что вещи валились у него из рук, и в конце концов взял он и залатал прорехи на штанах, поменял шнурки на шляпе да и отправился в путь. Об этих шнурках я вспомнил, меняя рваные черные шнурки на прочные красные – не на шляпе, а в истоптанных, но еще достаточно крепких кроссовках.

Басё был неугомонный странник. Свое последнее путешествие он предпринял, когда ему было уже за семьдесят. Нет, ошибка, семидесятилетним путешествовал живший за полтыщи лет другой японский пиит – Сайгё, почитаемый, кстати, Басё. А Басё было пятьдесят. Физически он был хлипким. Когда-то казалось нелепым представить себя пятидесятилетним. Помню, мы посмеивались с друзьями у костра, воображая, что соберемся у такого же костра пятидесятилетними стариканами… Верен костру и странствиям остался я один. Друзей стреножили демоны города, наверное. Один, правда, не прочь и у костра посидеть, и делает это, но – выйдя из автомобиля. А какое же странствие на машине? Интересно, что об этом сказал бы Басё? Что сказали бы его собратья по призванию и дорожной страсти из Поднебесной?

Хотя вон Джек Керуак находил просветление в автомобиле, несущемся под звуки музыки по автостраде.

Но в автомобильных путешествиях есть какая-то изначальная бессмыслица. Это начинаешь ощущать буквально после двадцати – тридцати минут езды по шоссе. Если, конечно, ты не едешь к стопам Эвереста, чтобы потом начать восхождение. Отчего это так? Мне нравятся старые речи об этом, вот у Чжуан-цзы: «От своего учителя я слышал: „У того, кто применяет машину, дела идут механически. У того, чьи дела идут механически, сердце становится механическим. Тот, у кого в груди механическое сердце, утрачивает целостность чистой простоты. Кто утратил целостность чистой простоты, тот не утвердился в жизни разума. Того, кто не утвердился в жизни разума, не станет поддерживать путь“». А еще фраза о Григории Сковороде, что он, мол, странствовал истинно философским образом – пешком.

Настоящее странствие – пешее или вёсельное, еще, пожалуй, и велосипедное, да, наверное, воздушное. Но последнее возможно лишь в параллельном мире снов. Так ведь куда-то туда и выводит порой дорога.

В сентенции Чжуан-цзы интересна мысль о том, что и дорога нас поддерживает. Тут, конечно, надо иметь в виду, что путь у даосов – синоним Дао. Но и простая дорога нас укрепляет. И беспощадно зовет.

…в ледяные сумерки раннего утра поздней осени.

И дальше.

Пригородный поезд шел сквозь чудесные стеклянные призрачные пейзажи, и ритм обычного странствия нарушался. Эти пейзажи должны быть кульминацией похода. А… вот они, по обе стороны вагона, оформлены в рамы, как картины: заиндевелые березки, белесые холмы, черные речки. Ночью крепко заморозило. А снега еще не было. Это и придало пейзажам необыкновенную сновидческую хрупкость. Гремящий сквозь них поезд был, конечно, слишком реалистичен, осязаем, груб. Но и его преобразило взошедшее густое дивное солнце. Лица двух женщин, сидящих напротив, тепло вспыхнули, превращая словоохотливых пассажирок в персонажей поистине мифологической картины, в духе некоторых работ импрессиониста Пьера Боннара. На мгновение поток слов прервался, и они в каком-то странном замешательстве просто глядели навстречу лучам винного темно-алого света.

Фотоаппарат был в рюкзаке. Но и слишком он заметен… Все-таки человек созерцающий и пишущий в более выигрышном положении, чем фотограф или живописец. Обходиться можно самым малым, клочком бумаги, огрызком карандаша. Тем более что запечатлеть пейзажи из поезда при утреннем свете почти невозможно. А лица пассажирок уже угасли, словно на них плеснули воды. Просто поезд немного сменил направление.

Пассажирки снова затараторили. О чем они говорили так самозабвенно, хоть убей, не вспомнишь. А придумывать лень.

Листвы уже нет, но зато иней и свет щедро окутывают зябкие плечи деревьев. Эта поздняя пора лишь на первый взгляд безнадежно скучна. Вот об этом я думал. И торопил поезд.

Но утренний лучший свет уходил куда-то в другую сторону от поезда. Поезд двигался не туда. И прибыл на полустанок. Мы сошли вдвоем с охотником. Иней стремительно осыпался. Я еще пытался что-то схватить, щелкал затвором фотоаппарата прямо с грунтовой дороги… Пока с удивлением не подумал об этой утренней поездке по железной дороге, что она была на самом деле неуловима и необыкновенна, словно сон.