Волчий блокнот — страница 2 из 3

2 августа 1553 года три английских фрегата миновали Нордкап — северную оконечность Европы — и взяли курс на восток. Это были «Эдуард Бонавентуре», «Бона Сперанца» и «Бона Конфиденциа». Судна принадлежали обществу лондонских купцов, заинтересованных в открытии северо-восточного морского пути в Китай. Экспедицию возглавляли Хью Уиллоуби и капитан Ричард Ченслер — первые моряки, оставившие свидетельства своего путешествия вдоль северных рубежей России: карты, отчеты, письма, дневники.

Еще раньше ходили там новгородцы, но об этом мы знаем только по рассказам третьих лиц: так, Нестор в «Повести временных лет» пишет (1096), что четырьмя годами ранее один новгородец, некий Гюрята Рогович, рассказывал ему о хождении своего «отрока»[6] в Печору. Запись Нестора, изобилующая фантастическими деталями, не слишком похожа на повествование о подлинном путешествии. Скорее она напоминает сказку или миф, передаваемый из уст в уста, все более далекий от реальности, обрастающий приключениями и причудливыми сюжетами. Далекий Север, согласно новгородским преданиям, — «…конец зримого мира, преддверие ада, на Дышащем море — червь неусыпающий, и да скрежет зубовный…». Так писал в XII веке владыке Федору архиепископ Василий.

Лишь иностранцы, английские моряки XVI века, ходили туда сами — и сами, от первого лица, об этом писали: я там был. Дневники англичан не столь живописны, как слухи, чтение их нередко утомительно из-за топографических подробностей, описаниями берегов, направлений ветра, зато авторы головой ручаются за свои слова. Порой буквально, как Уиллоуби, которому не суждено было вернуться из путешествия. Нордкап они с Ченслером еще огибали вместе. Затем разразился шторм, корабли разметало в разные стороны, и мореходы потеряли друг друга из виду. До Англии удалось добраться лишь Ченслеру на «Эдуарде Бонавентуре». Остальные фрегаты полтора месяца бороздили Ледовитый океан, пока не оказались заперты льдами недалеко от Канина Носа, где Белое море впадает в океан.

«21 сентября, — записал Уиллоуби в вахтенном журнале, — мы вошли в гавань и бросили якоря на глубине 6 сажен. Гавань эта вдается в материк приблизительно на 2 мили, а в ширину имеет поллиги. В ней было много тюленей и других больших рыб, а на материке мы видели медведей, больших оленей и иных странных животных и птиц, как, например, диких лебедей, чаек, а также других, неизвестных нам и возбуждавших наше удивление. Пробыв в этой гавани с неделю и видя, что время года позднее и что погода установилась плохая — с морозами, снегом и градом, как будто бы дело было в середине зимы, мы решили тут зимовать. Поэтому мы послали 3 человек на ю.-ю.-з. посмотреть, не найдут ли они людей; они проходили три дня, но людей не нашли; после этого мы послали еще 4 человек на запад, но и они вернулись, не найдя никаких людей. Тогда мы послали 3 человек в юго-восточном направлении, которые таким же порядком вернулись, не найдя ни людей, ни какого бы то ни было жилища».

Судя по этим записям, в январе команда Хью Уиллоуби еще была жива. Саамы обнаружили экспедицию спустя год, следующей зимой. Стоявшие на якоре корабли вмерзли в лед. Султанчики инея на вантах, мертвые люди, масса товара.

Тем временем Ченслер, не дождавшись спутников, продолжил путь один — в неведомые края. Да так далеко, что, по его собственным словам, достиг мест, где вовсе не было ночи: над морем — грозным и могучим — все время стояло солнце. Это позволило идти без остановок и за несколько дней, с Божьей помощью, добраться до большого залива, длиной сто миль, а то и больше. Там судно бросило якорь. Местные рыбаки, перепуганные размерами и непривычным видом фрегата, кинулись наутек. Когда Ченслер их догнал, они в отчаянии пали перед капитаном ниц и стали целовать ноги.

Это была Россия, или Московия…

Далее в докладе капитана Ченслера можно прочитать о его сухопутном путешествии в Москву по приглашению царя Грозного — о ценах, товарах, обычаях. Капитан обращает внимание на подозрительность русских, особенно к чужеземцам; удивляется отношениям собственности — у русского нет ничего своего, все, чем он как будто бы владеет, принадлежит царю; наконец, ужасается русскому пьянству, глубокой суеверности и взяточничеству.

— Я слышал, как один русский говорил, что гораздо веселее жить в тюрьме, чем на свободе, если бы только там не было сильного битья…

Грозный принял Ченслера по-царски. Он готовился тогда к войне с крестоносцами, так что был заинтересован в поддержке англичан. Капитан подробнейшим образом описывает прием в Кремле: этикет застолья, пышные наряды гостей, яства, особенно лебединое мясо, любимый деликатес Ивана Васильевича.

— Внесли блюдо лебедей, разрезанных на куски, — каждый лебедь на отдельном блюде…

А когда Ченслер вернулся в Англию, соотечественники ему не поверили — ни ученые, ни обыватели. Усомнились в правдивости рассказа капитана, ссылаясь на доступную им информацию о Севере и всевозможные слухи. Тем и другим Ченслер ответил в предисловии к своей книге: «Вы знаете эти края с чужих слов, я — по собственному опыту, вы — из книг, я — по своим наблюдениям, вы повторяете расхожие мнения, а я там был».

I

Купцы и другие лица, искусные в писании, должны ежедневно составлять записи, описывать и запечатлевать в памяти плавание каждого дня и ночи с отметками и наблюдениями над землями, приливами и отливами, стихиями, высотой солнца и движением луны и звезд.

Из Инструкции экспедиции Хью Уиллоуби и Ричарда Ченслера, 1553

Соловки

Выходим в субботу, вечером, после бани. Солнце стоит высоко, хотя и сбоку, словно прожектор над сценой. Его лучи скользят по поверхности моря — то полосой блеснут, то брызнут мириадами искр. У Белого моря в белые ночи — белые глаза. Как на грани безумия…

Мы идем на самый Крайний Север: за Полярный круг. Идем, потому что по морю ходят, а плавает только г… в бочке, как утверждает Вася. Наша цель — Канин Нос.

Каниным Носом заканчивается на севере Белое море. Дальше — Ледовитый океан. На карте их разделяет гипотетическая прямая, соединяющая два мыса — Канин Нос и Святой Нос. На самом же деле никакой границы нет, ведь в море ничего не нарисуешь и не напишешь. По морю можно только ходить, прочерчивая швертом мгновенно исчезающий след. Да, собственно, не кончается Белое море в Ледовитом океане, а начинается.

Каждые двенадцать часов океан делает выдох и исторгает в Белое море огромные массы воды. Сперва они попадают словно бы в воронку (она так и называется), где скапливаются и «дышат», поднимаясь порой на одиннадцатиметровую высоту. Потом стекают в Горло — узкое, с быстрым, до пяти узлов, течением. Наконец на юге разливается в Бассейн, посреди которого лежат Соловки, откуда мы начинаем свой путь. Навстречу Ледовитому океану…

Жижгин

Небольшой остров. В шестидесяти верстах к северо-востоку. Шторм. Мы укрываемся в маленьком заливе, полном «тюлей». Так ласково называют тюленей. Самый любопытный чуть из воды не вылезает, опершись плавниками о ступеньку «Антура». Во времена СЛОНа это была зона и место ссылки. Зэки водоросли собирали. Теперь пусто. Год назад остров покинули последний человек и последняя лошадь. Только вояки остались да маяк.

Воспользуюсь паузой (пережидаем шторм) и представлю вам команду «Антура».

Итак, Вася — Василий Димитров — тридцать шесть лет. Сам строит яхты, собственными руками, от шверта до парусов. «Антур» — его третье судно. У отца научился. Васина семья испокон века жила на ладожских берегах. Вода у них в крови. Как и лес. Рыбалка да охота. Первую двустволку мальчик получил на свой одиннадцатый день рождения. В одиночку ходит на медведя. Их на Васином счету восемь штук (да-да!). Лосей он даже не считает — их бьют на зиму, как свиней. Маринка тушенку делает. Пальчики оближешь. Я знаю, о чем говорю, сам облизывал. Это Маринка привезла Васю на Белое моря. Сманила его. Они живут в Сумском Посаде, недалеко от Беломорканала, в бывшем лагерном бараке. Вася укладывает и ремонтирует в лесу железнодорожные пути. Руки у него твердые — сами словно рельсы. Надежные. К тому же Вася мало пьет. И редко. Что на Севере скорее исключение.

Дальше Леша, наш матрос — двадцать три года. Молоденький алкаш. Совсем пацан, а уже дважды «слетал с торпеды» — самовольно прерывал лечение. Взяли мы его из жалости. Может, море исцелит, а нет, так в любом случае пригодится — якоря выбирать, паруса сворачивать, поднимать и опускать шверт.

И я — для друзей Мар — сорок лет. Иностранец, без специального разрешения. То корреспондент, то писатель, порой ученый, а иной раз и просто идиот (в зависимости от того, кто спрашивает и зачем), как правило немой, особенно при первой встрече — акцент слишком привлекает внимание.

Вот и шторм кончился. Можно идти дальше…

Стрельна

Кольский полуостров. Терский берег. Десять часов потребовалось, чтобы пересечь Бассейн — с юго-запада на северо-восток. Иван Купала, самая короткая летняя ночь. Солнце садилось медленно, не спеша… на мгновение исчезло, будто выбежало за горизонт по нужде… я и косяк не успел скрутить, а оно уже встает. Оттуда, где нырнуло, — с севера. (За Полярным кругом солнце на протяжении многих дней вообще не покидает горизонт — лишь меняет на глазах у изумленной публики цвет: с малинового на золотой.) Здесь, на краю зримого мира, солнце — свет жизни. Даже олени на пастбищах за ним следуют. И саамы так кочуют: зимой на юг, летом на север. Всегда по направлению к солнцу. В самоедских сказках первые олени спустились на землю по солнечным лучам. Олени — дети солнца. И подобно северянам, тоскуют по нему. Особенно зимой.

Терский берег мы увидели в четыре утра. Против света, один контур — море слепило глаза. Двинулись вдоль побережья — в поисках устья. Вот оно: вода переливается, бликует, дрожит. Глазам больно от блеска. Пытаемся войти. Мелко. То и дело задеваем дно. К счастью, там ил или песок. Вдруг бар — подводный песчаный вал в устье реки. Садимся. Леша к шверту, а мы — «колья в зубы»: пытаемся сойти с мели при помощи длинных жердей. Они вязнут в иле, течение кладет нас на бок. Хорошо, что Леша успел поднять шверт. Вот мы и в Стрельной.

На берегу пара домов, разрушенная церковь. Кресты на дюнах — кладбище ушло в песок. Несмотря на конец июня, высокий обрыв едва тронутый зеленью. На пляж вылезли все кого ноги носят. Издали казалось, одни бабы — что за диво? Потом выяснилось, мужики в платках. От комаров. И полтора века назад, судя по записям Сергея Максимова, такие носили. Их называли кукулями (головной убор православного монаха, постриженного в большую схиму). Жестикулируют, что-то кричат. Несколько человек бросаются в лодку. Подплывают, интересуются, перебивая друг друга, горючим — что у нас есть да много ли?

— Одно шило, мужики.

— Давайте. В обмен на семгу.

Семга! Семужка! Царская рыба, из семейства лососевых. Ее мясо, цвета перезревшего мандарина, с прослойками светлого жира, тает на языке. Вкуснее всего с белым хлебом и маслом. Сытная… Объедение… особенно когда она свежего посола (вроде малосольных огурцов) — рано утром, под стопку шила, после долгого пути через Белое море, в ночь на Ивана Купалу. Так мы на Севере иногда и ходим, отмеряя ритм фразы шилом, стопка за стопкой, шаг за шагом, уже чуть пошатываясь, клонясь к концу абзаца: шило, семга, шило, бляха муха, семга, шило… блин, шалоник поднялся.

*

Порой приходится прилагать усилия, чтобы не увязнуть в сюжете… Потому что мир каждого пишущего рано или поздно распадается надвое: по одну сторону фабула, по другую — читатель. Перо должно прокладывать себе путь на этой грани, стараясь удержать равновесие. Чуть соскользнешь в мир сюжета, перестанешь следить за языком, плеснешь через край, залопочешь на фене, и даже самый терпеливый читатель — из тех, что не пропускаю ни слова, следуют по пятам, от запятой к запятой, — так вот, даже такой читатель перестанет понимать мир, в который завела его твоя тропа…

Поэтому, если уж перебрал, изволь вернуться назад и извиниться. Объясни, что северные жители расширили семантическое поле слова «горючее»: это любая жидкость, содержащая алкоголь. А «шилом» называют здесь промышленный спирт, которым железнодорожные рабочие пользуются зимой для очистки рельсов. Так что из грязной бочки, после бензина или нефти, лучше не зачерпывать — останется привкус. Наконец, «семга» — единственный продукт питания жителей Терского берега. Обмен же зависит от степени их похмелья: чем оно мучительнее, тем дешевле рыба. К примеру, утром в Стрельной одна пятикилограммовая рыбина обошлась нам в две бутылки шила, а вечером за бутылку нам приволокли еще три штуки — только дайте похмелиться. Да, еще: «шалоник» — это юго-западный ветер.

*

Каждый ветер на Севере имеет имя — шалоник, моряна, обедник, полуночник — и характер. Моряна, например, ветер северный, это тяжелое дыхание океана, который дует в лицо, словно льдом плюется. Ветер здесь меняется часто и внезапно. Полбеды, если веет с солнечной стороны, хуже, если наоборот завернет. Тут уж верный шторм. Вот как двумя абзацами ранее, когда моряна обратилась в шалоник быстрее, чем шило ударило в голову. Вода в море закипела, завыла. Едва успели второй якорь бросить — и… как швырнет нас…

Стоим в Стрельной, ждем, пока море успокоится. От скуки шатаемся по берегу. Кладбище на дюнах, могилы в песке. Птицы на погосте яйца высиживают. Завидев нас, поднимают гомон. Страшный галдеж. Говорят, в песке черви не заводятся, тела не гниют, а высыхают. После смерти поморы предпочитают лежать так, как жили, — лицом к морю. И копать песок легче, чем землю, утверждает Вася, — не так глубоко промерзает.

Рядом руины церкви — следы топора, пожара… Разломанные царские врата, птичий помет, смрад, дырявый пол, остатки фресок на стенах, полустертые лики святых с живыми глазами…

Выше, в зарослях карликовой березы заброшенный лагерь для богатых «Хемингуэев»: американских дядечек, что таскают семгу за доллары, спиннингом. Несколько ободранных до фанеры домиков в норвежском стиле. Только указатель остался, посреди площадки — переклички они, что ли, тут устраивали? Стрелки, расстояния: до Парижа, записываю я, четыре тысячи сто верст. Пьяный сторож поясняет, что фирма обанкротилась — пайщики, обворовав друг друга, удрали за границу. Терский берег — Клондайк для всевозможных коммерсантов — от мурманской мафии до местного рэкета. Семгу здесь ловят тоннами. До сотни с одной тони за сезон. Самые богатые реки уже «разобраны». Варзугу, например, ОМОН стережет, нанятый мурманской компанией, которая экспортирует царскую рыбу в Нидерланды. А Стрельна — речка бедная, вот рэкет сюда и не добрался. После ухода советской власти (так называют здесь… милицию!) каждый ловит, как хочет, бесконтрольно: что вытянул — то твое. Что вытянул — то пропил. Колхоз разорился, поселок вымер, а мужики только на лето приезжают, вроде как на дачу: порыбачить, выпить да и забыть о божьем свете…

Три дня кукуем в Стрельной. Потому что хождение по Белому морю — это на три четверти ожидание погоды, вроде экспедиции альпинистов: те поднимаются от лагеря до лагеря, мы проскакиваем от реки до реки. Только там можно укрыться, переждать непогоду. Белое море называют «бандитским», это самое мрачное место во всем Союзе. Четыре-пять штормов в сутки. Осушки. При отливе обнажается полоса берега шириной несколько верст. Подводные скалы — корги, баклыши, поливухи, чуры. Частые туманы, нередко с ветром. В общем, не слишком благоприятная обстановка. В прошлом году за две с половиной недели мы едва добрались до Конушина, тогда как в хорошую погоду этот путь занимает три дня. В тот раз через Горло мы шли Зимним берегом, теперь попробуем Терским…

Чапома

Начало Горла. Двенадцать верст к северо-востоку. Больше проскочить не удалось — снова шторм. Ударил со всей силы, словно решив одним махом вышвырнуть нас из моря. Еле удалось войти в Чапому. Это сложная река: баклыши здесь торчат часто, словно тюленьи морды, а высокую косу не прикрывает даже большая вода.

На берегу старый рыбацкий поселок, церкви нет и в помине, снова кладбище в песке. Сразу бросается в глаза различие: у самого моря дома деревянные, ухоженные, дрова сложены высокими косыми поленницами (защищают от ветра), огороды, картошка, парники, чистые дворики засеяны травой (удерживает песок), а дальше, над высоким глинистым обрывом, несколько бетонных бараков, на пять-шесть семей, вокруг срач, воняет помойкой. Разъясняет ситуацию старуха Марфа, заинтересовавшаяся пришельцами. Она выходит из аккуратного домика, садится на завалинку и, не дожидаясь вопросов, принимается рассказывать:

— Видишь ли, молодой человек, у моря старики живут, а там, наверху — молодежь, для которой колхоз построил эти общежития. Так они самостоятельно и сожительствуют. Сожительствуют да пьют без продыху. Наши мужики раньше тоже выпивали, но редко, по праздникам. Бывало, дров на зиму заготовят, соберутся мужской компанией, бабы блинов напекут, матушки-семужки на закуску, девки споют да спляшут, а те запьют иной раз на три-четыре дня. Но пили только брагу из морошки. А сегодня жрут «русскую» и ходят под себя, стыд в пьяном угаре забывают. Какие традиции, какие праздники, обычаи? Теперь и до стола не дойдут, наберутся по дороге да и свалятся. Всему война виной — молодежь на фронт забрали. Тридцать шесть парней увели. И ни один не вернулся. Шесть родов сгубили, шесть династий — костяк Чапомы. Одни старики остались да бабы. Потом чужие к чапомским девкам сватались, кое-кто прижился, но это уж не то. Если мужик не свой, так он как чужой на чужом и будет хозяйствовать — вот чего. Советская власть их на коротком поводке держала. А теперь тащат все, что можно обменять на водку, и живут от стопки до стопки. В этом году для пущего веселья привезли детей беспризорных. Устроили им в Чапоме летний лагерь. Охранники пьют с мужиками, а дети, нанюхавшись бензина, шатаются по деревне и сбивают замки. Ну скажи, молодой человек, что с нами дальше будет?

Старуха глядела выцветшими пустыми глазам. Под вечер на «Антур» пришли две девушки, беспризорные. Лет двенадцати-тринадцати. Красивые, стройные, загорелые. Вели себя вульгарно, как бляди. Шила хотели. На следующий день мы вышли из Чапомы…

Конушин

Еще двадцать восемь часов на северо-восток. Миновали Полярный круг. Триста тридцать верст морем. По пути — два шторма, несколько смен ветра, вкус соли на губах и рассвет — чистый, каким бывает лишь одиночество. Но все по порядку.

Покинув Чапому, мы пошли вдоль Терского берега. В глубь Горла. По мере продвижения на север зелень гасла, а снегу прибывало. Он лежал в расщелинах, в оврагах, порой грязными языками дотягивался до пляжа. Берег тоже менялся: вместо ила и песка — литые скалы. О том, чтобы подобраться поближе, не могло быть и речи, тем более что усиливался ветер и начинался прилив. Море ударяло о прибрежные скалы, взбивая пену, — ее лохмотья порхали в воздухе. Ни одно из речных устий не годилось: одни слишком мелкие, другие перегорожены сетями. Остров Сосновец, наша последняя надежда на Терском берегу, при ближайшем рассмотрении оказался неприступен: сплошные камни, со всех сторон обдуваемые ветром. Пришлось взять курс на Зимний берег, поперек Горла. В самую глотку шторму. Там, на той стороне нам знакома каждая речка, да и берег удобнее — мягкий. Увы, посреди Горла ветер переменился на сто восемьдесят градусов и, не успели мы доплыть до Зимнего берега, поднял такую волну, что не подойдешь. Пришлось двигаться дальше: если укрыться от шторма негде, лучше пережидать в пути.

Что ж, выходим из Горла, пересекаем Мезенский залив. Впереди — сто двадцать верст открытого моря. Самый «гнилой» кусок Белого. Бурное дыхание воды. К счастью, все вдруг стихает, словно по мановению руки. Сияет лазурное небо. На горизонте миражи. Наконец-то можно вздремнуть — все-таки уже двадцать часов идем. Моя вахта, парни спят. Я глушу мотор. Тишина. Паруса полощутся. Легкий бриз. Слева, в тончайшем, словно монаший сон, тумане — остров Моржовец. Стало быть, мы уже за Полярным кругом. Я пускаю Visible World Яна Гарбарека. Я существую. Я один.

После полудня мы увидели берег Конушина. Земля самоедов. Закрытая зона, территория специального полигона. Сюда падают отработанные ступени ракет из Плисецка, сюда бьют с Дальнего Востока баллистическими снарядами.

Учения проводят. Вся тундра топорщится обломками, порой огромными — издалека видно. Просто научно-фантастический фильм. В прошлом году на Конушине мы попались. Десант, с вертолета: десять бойцов (одна женщина), все вооруженные до зубов…

II

Запрещается сообщать какому бы то ни было народу сведения о нашей религии, но предлагается обходить этот вопрос молчанием и не высказываться о ней, делая вид, что мы имеем те же законы и обычаи, какие имеют силу в той стране, куда вы приедете.

Из Инструкции экспедиции Хью Уиллоуби и Ричарда Ченслера, 1553

Конушин

Издали Конушинский берег напоминает торт. Словно облитый глазурью — снежные лоскутья, ледяные сосульки. Солнечные лучи играют, искрятся. Бьет волна, летят брызги. На пляже, словно отрезанные ломти, валяются черные блоки. Пригляделись — торф: громадные глыбы, по краям надкусанные морем. Подходим к берегу — лед и снег матовые, грязные, перемешанные с глиной, которую несут волны. Лишь вблизи видна сила моря. Его разрушительная мощь. Оно пожирает берег Конушина — кусок за куском. Словно торт.

Дом Шараповых стоит на краю обрыва. Еще год-два — и рухнет в кипящую воду. Интересно, протрезвеет Шарапов к тому времени? Неподалеку выдается узкий мысок из камней и песка, выгнутый, словно кто-то фигу показывает. Это Конушинская корга, за которой можно укрыться. Еще недавно, как утверждает «Лоция Белого моря» 1964 года, на оконечности Корги стояли домики небольшой рыбачьей артели. Сегодня на их месте бурлит вода, и лучше держаться подальше — однажды туда затянуло лодку с рыбаками. Из восьмерых море выплюнуло лишь одного — с разбитым позвоночником. Шарапов, известный своим черным юмором, рассказывает об этом, посмеиваясь, о жизни же в целом выражается следующим образом:

— Сука, бля.

На кухне у Шараповых пахнет блинами и самогоном. Точь-в-точь как год тому назад. Мы только из бани, потные, сидим за столом. Пьем самогон, заправленный марганцовкой (выбивает осадок!), и закусываем блинами с икрой пинагора. Икра розовая, крупнозернистая, хрустит на зубах. Самогон крепкий, идет мягко, согревает. Шарапов держит темп, наливает, произносит тосты: за встречу, за минувшую зиму, за вчерашний шторм. Танька суетится, носит жратву, подает на стол: холодная оленина, лосиный язык с диким хреном, копченая горбуша, соленый голец. Ветер за окном гнет иву, треплет траву. Море снова неспокойно, покусывает берег, взбивает на волнах белые гребешки. Косой дождь хлещет по стеклам. Коргу накрыло туманом, кухня плывет, Лорд спит у двери. Словно и не было этого года, словно он из-за стола выпал.

Шарапов: сорок восемь лет, некрасивая жена, пьет. Бывший офицер-десантник, участник нескольких советских авантюр в Африке. Потом обошел весь свет помполитом на траулерах — в нетрезвом состоянии. Пока его за это дело на берег не погнали. С глаз долой — на Конушинскую коргу. Шестнадцатый год они тут живут. На пару с Танькой. Обслуживают военизированную метеостанцию на территории полигона. До ближайшего гарнизона — много верст тундрой. Пустыня до горизонта. Только лай песцов да завывание моря.

Жизнь Шарапова крутится вокруг бочки, как у Диогена. Бочка стоит на кухне, на печи булькает. Из специальной ракетной стали — нержавеющей. Подарок гарнизона.

— Засыпаешь туда сахар, перезрелую морошку, заливаешь водой и оставляешь на сорок дней. Потом перегоняешь. Выходит семь литров чистого спирта, или тридцать бутылок водки. Сам посчитай, сколько остается трезвых дней?

У Шарапова выгоревшие от самогона глаза, болтает он безостановочно, словно воду из ведра льет, — истосковался по людям. Это, как пишет Максимов, «говоруха», болезнь жителей Далекого Севера, измученных изоляцией. Еще страшнее «немуха», когда человек теряет речь и рычит, как дикий зверь. Несколько стопок — и разобрать бормотание Шарапова уже совершенно невозможно. Реальность переплетается с видео, политика — с паранойей. Он ненавидит москалей, евреев и Шамиля Басаева (в такой последовательности); исповедует патриотизм по Жириновскому, а верит лишь Вольфовичу да колючей проволоке. То подозрителен, то словоохотлив, то шпиона во мне вынюхивает, то за друга почитает. Только что орал, размахивая пистолетом, — требовал показать разрешение, и тут же обращает все в шутку, смутившись собственной подозрительности. А еще через минуту, совсем заплетающимся языком, принимается рассказывать «не для печати», то и дело вставляя, будто припев:

— Только ты не пиши, Мар, не пиши, что тебе это Шарапов сказал.

*

В мире, который описываешь, стоит порой держаться позиции иностранца. Это единственный шанс сохранить дистанцию, трезвость оценок, легкость пера. Такой ракурс ни к чему не обязывает, позволяет незаметно переходить от первого лица ко второму и даже третьему, использовать в одном ряду настоящие и вымышленные имена. Совмести несколько судеб или же раздроби одну жизнь на ряд фабул. Случаются, конечно, недоразумения, порой и претензии, обиды…

Позиция иностранца в описываемом мире гарантирует одиночество.

Особенно когда дело происходит в России, где шпиономания со времен Ченслера не угасла, а здесь, на рубежах Империи, даже обострилась. Тут одиночество пишущего иностранца имеет две стороны: это и взгляд на реальность, и полная в ней отрешенность. Немного напоминает положение инопланетянина, которого играл Дэвид Боуи в фильме о «Человеке, который упал на Землю».

В прошлом году по тревоге были подняты все прибрежные пограничные части на Белом и Баренцевом морях. По нашу душу. Честно говоря, мы на них тогда сами вышли, словно зверь на ловца. Шторм четверо суток продержал нас в Кедах, на краю Горла. Ждали погоды, чтобы проскочить Мезенский залив. От скуки выбрались на маяк. На мыс Воронов. Откуда нам было знать об акции «Паутина»? Пограничники пили шило на маяке. Вездеход мы заметили слишком поздно — уже не скроешься. Ребята едва держались на ногах, с трудом записали наши данные. Разрешения не спросили, видно, и в голову не пришло, что его может не быть. Предлагали выпить. Мы отказались. Дали нам на дорогу сушеной оленины и несколько штук свежей нельмы. Нельма, или северно-сибирская белорыбица, — великолепная белая рыба, которую можно есть даже сырой. Не дожидаясь, пока пограничники протрезвеют, мы вышли в море. Невзирая на шторм. Мезенский залив прошли на ощупь. Море словно взбесилось, горизонт исчез. Мрак пронзали вспышки молний, на вантах искрило. Какие уж тут вертолеты. Погоню начали только спустя сутки. Четыре дня прочесывали море, побережье и воздух. В операции участвовало даже руководство округа. Арестовали нас на кухне у Шараповых. Как раз подошла брага. Сквозь шум самогонного аппарата мы услышали рокот вертолета. Пограничники сели в ивняке, прямо перед окном…

*

На следующий день я рассказываю Таньке продолжение: дорога в Архангельск под конвоем двух вертолетов и одного катера, шумная встреча в порту, многочасовые обыски на яхте. Предупреждения!

А за окном все льет. Мокрая тундра, хлюпающая под ногами земля. О том, чтобы выйти, не может быть и речи. Шарапов уже дремлет, успев похмелиться первым осадком марганцовки. Парни уткнулись в видак — на экране какая-то крутая порнуха. Танька суетится на кухне, готовит нам обед, время от времени меня угощает. К чаю — почти белый, похожий на горстку льдинок мед с привкусом ванили. Алтайский, весенний, пахнет горным лугом. Наверное, этот запах и развязывает Таньке язык. Она вдруг принимается рассказывать о своей жизни. Бесстрастно, тихо, будто на спицах вяжет. Я пытаюсь запомнить узор. Набрасываю начерно в блокноте.

Танька — полька, с Алтая. В девичестве Баворовская. Кого-то из предков сослали в Алтайский край, но кого и за что — она не знает. Ей было пятнадцать лет — соплячка, едва школу закончила, — когда Шарапов в Катанду приехал. Жениться. На ее сестре. Заодно и Таньку прихватил. Устроил в Ленинграде на курсы телеграфисток при штабе. Небось уже тогда сообразил, что она ему на станции Ирену заменит. Ирка такой жизни не выдержала — одиночества посреди тундры, пьяного Степиного бешенства. Сбежала. А Танька осталась. Женой и рабой. Когда Шарапов уходит в запой, одна обслуживает станцию. И ему тоже служит — порой для битья. Начнет иной раз в Таньку целиться из пистолета, а откуда ей знать, заряжен тот, нет ли… Ночует тогда в бане — безопаснее. Потом самогон кончается, Степа трезвеет и начинает плакать, просить прощения, каяться. Тогда Танька его любит. А куда ей деваться — как он, так и она… Единственное Танюшино развлечение — капканы на лис. Выделывает шкуры на шубы. Уже на дюжину собрала, а сшить некому. Да и зачем? По тундре разгуливать?

В сумрачный шелест Таниного голоса вдруг вторгается рев. С пляжа. Мы бросаемся к окнам. Внизу, по подсохшему песку медленно ползет вездеход. В нашу сторону.

Каменное озеро

Оказалось — солдаты из гарнизона, приятели Шарапова: командир Витя, сын замадмирала Северного флота, сержант Петя из Казахстана, шофер ГТ-Т (гусеничного тяжелого тягача), и рядовой Федя, наполовину самоед, наполовину русский. Собрались лебедей пострелять. Ну и выпить заодно. К пограничникам не имеют никакого отношения, даже не поинтересовались, что мы тут делаем. Приняли за своих — за браконьеров. После двух стаканов было решено ехать вместе. Им пришлись по вкусу наши ружья, особенно Васино — дальнобойное.

Надо спешить, чтобы на малой воде проскочить до устья реки Волосова, потому что на берегу Конушина, крутом и топком, даже вездеход бывает бессилен. Снизу глина, на ней прикрытые дерном торфяные плиты в несколько этажей. Грунт здесь тоннами сползает в море, местами нависает, подмываемый волной, грозя в любой момент обвалиться. Во время прилива вода подбирается к самому обрыву, а при отливе образуется небольшой пляж, по которому мы и понеслись, заглушая мотором шум моря.

По руслу реки Волосова добираемся до тундры. Теперь сто верст иного мира. Подмокшие луга цветущей морошки, поля дикого щавеля и пряных трав, сплетения ивняка, клубки карликовой березы, сопки в лишаях ягеля, долины бурой грязи, озера, словно мертвые зеркала, потемневшие от времени, и везде, куда ни взглянешь, — обломки ракет. Вся тундра усеяна фрагментами ракетных корпусов, порой довольно внушительными, выкрашенными в искусственные цвета: оранжевый металлик, ядовито-желтый, фосфоресцирующий синий. На палитре спокойных тонов северной природы эти пятна ранят взгляд. Сводят с ума.

Мы искали лося. А попутно стреляли белых куропаток, гусей, уток. Сафари по-русски: завывание двухсот механических лошадей, облако выхлопных газов. С сопки на сопку, прорезая долины, разъезжая ручьи. Покров у тундры нежный, словно человеческая кожа, — даже легкие шаги оставляют след, моментально наполняющийся коричневатой водой, словно кровоподтек. Гусеницы нашего ГТ-Т раздирали руно тундры, помечая ее рубцами на сорок лет. Именно столько требуется, чтобы заросли шрамы от тягача. Чтобы тундра забыла о нашем визите.

Под вечер мы добрались до Каменного озера. Испокон века, каждый год, в конце мая сюда прилетают на гнездовья лебеди. В июне птицы линяют (меняют маховые крылья), на несколько недель утрачивая способность подниматься в воздух. В это время самоеды их и били. Как попало — загоняли собаками, ловили сетями. Этот обычай переняли новгородцы. Каменное озеро лежит на краю Канино-Тиманской тундры, неподалеку от бывшего волока, которым новгородские мореходы тянули ладьи, когда шли на Печору. Волок соединял Баренцево море с Белым в самом узком месте: между берегом Конушина и Чешским заливом. Сталин планировал прорыть здесь канал (Беломорско-Чешский[7]), да не успел — помер. Устроили полигон. Сегодня лебедей взяли под охрану, что не значит, будто пули пролетают мимо. «Красная книга» на полигоне не указ. Хозяин здесь тот, у кого в руках оружие.

— Лебединая песня — это, в сущности, гнетущее лебединое молчание, — повторяю я за Мерриллом, глядя на одинокого лебедя, что скользит по плоскому Каменному озеру. А молчание — это одиночество.

— Одиночество — это смерть, — отвечает мне эхо выстрела. Командир Витя убил птицу.

Затем разделал, посолил, поперчил и сунул в печку — ребята ее сами приспособили под дичь: чтобы испечь лебедя, достаточно одной вязанки дров. Когда мясо подходит, Витя сбрызгивает его спиртом и добавляет горсть мирабели. В гарнизонной столовой спирт продают литровыми банками. Как компот — на дне несколько слив. Этикетка гласит, что это продукт для приготовления кондитерских изделий, а стоит дешевле пол-литры. Изба прогревается. Пахнет печеным мясом. Окна охотничьей избушки выходят на Каменное озеро. Красное солнце садится за сопку — будто кровью истекает. Спирт в граненом стакане отдает краской. С лебединой грудки капает жир. Деликатес Ивана IV, царя Грозного. Стираются контуры, лица тонут во мраке, на стенах пляшут тени: не то бояр, не то ратников, не то опричников. Призраки, проглядывающие сквозь тончайшую материю реального мира…

Шойна

Еще сто двадцать верст в полунощную сторону (то есть в переводе с поморского — к северо-востоку). Сизые тучи висели, словно мешки под глазами Шарапова, когда мы с ним прощались. Потом хлынул дождь. Отливом нас несло вдоль Канинского берега. Полный штиль. Дождь шел бесшумно и безостановочно. Сбоку — словно кадры замедленной киносъемки, однообразного немого кино — сплошь голая безлюдная суша. Разнообразие вносили только реки: Волосова, ручей Богатый, Кия. В Шойну мы входили в тумане. К счастью, начался прилив. Дождь стих, зато поднялся ветер. Берег скрылся из виду. Мы шли по течению, словно по веревочке. Вслепую тыкали по дну кольями, обходя кошки. Продолжалось это несколько часов, время растаяло в тумане. Якорь бросили наудачу — авось не перевернет на малой воде. Наконец чай и койка. Спальники мокрые…

Вода плещет о борт «Антура», не дает уснуть. Что ж, вновь откроем «Год на Севере» — теперь уже здесь, на Канинском берегу. По сравнению с Зимним или Мезенским, где изредка встречаются человеческие поселения и кусты, Канинский берег, пишет Максимов, совершенно пуст, только сланец стелется, высотой не более аршина. Зимой даже самоеды гнали отсюда оленей, опасаясь идолов смерти: пустое пространство, согласно их преданиям, притягивает демонов небытия. Летом, кочуя по плато Камень, они порой охотились здесь на морского зверя: на нерпу, тевяка и водяного зайца. Но только у полуидиота-самоеда, утверждает Сергей Васильевич, хватает терпения поставить лодку на якорь неподалеку от берега и сутками лежать в ней с ружьем, флегматично-сосредоточенно дожидаясь появления из тони черной головки…

Я вдруг выпадаю из сна, словно из койки при сильном крене. В кубрике висит густой мат. Васин. Выскакиваю на палубу. Ветер швыряет в лицо песок — «Антур» стоит, уткнувшись швертом в отмель. Пока мы дремали, вода опала, а русло реки оказалось ста метрами далее. Как говорится, обсохли. А вокруг яхты, словно продолжение сна, бродят «инки» — самоедские подростки. С ярко накрашенными губами. Похоже, нас поджидают. На берегу засыпанный песком поселок — только крыши торчат из ям да ветер пыль метет. Откуда здесь деревня, откуда эти подростки с красными губами? Откуда столько песка?

А дело вот в чем. 15 июня 1929 года ВЦИК принял решение о создании Ненецкого национального округа, охватывающего кочевья самоедов на побережье Ледовитого океана: от Канина Носа до реки Кары. Годом ранее вышло постановление Северного комитета об изменении якобы оскорбительного названия «самоеды» на «ненцы». В тридцатые годы предпринимались попытки сделать кочевников оседлыми. Пример тому — поселок Шойна. К сожалению, место оказалось выбрано на редкость неудачно — зыбучие пески. Сначала еще ничего — поставили на поток зверобойную промышленность (массовый убой морских животных) и ловлю наваги. Смельчаки потянулись за «длинным рублем», и государство старалось его обеспечить. Как и транспорт, снаряжение, а также связь с миром, лежавшим по ту сторону Полярного круга. Потом началась перестройка, конъюнктура изменилась, спрос на морского зверя упал. Шойна опустела. Остались только «заболевшие севером» и те, кому некуда было возвращаться: ненцы, отвыкшие от чумов, искатели приключений, которых жены устали ждать, всякие горемыки да женщины без удачи, зато нередко с ребенком. Недавно в Шойне упразднили пограничную заставу — последний шанс местных девушек и одновременно единственную нить, связывающую поселок с государством. Сегодняшняя Шойна, отрезанная от мира и наполовину засыпанная песком, напоминает не столько реальную деревню, сколько сон самоеда. Да-да, того самого полуидиота-самоеда: сутками валяясь в лодке и поджидая нерпу, тевяка или морского зайца, он мог увидать в полудреме эти полвека, поселок, раскрашенных подростков и нас самих, со швертом в песке…

— Едрить вашу мать, что вы здесь делаете? Тут закрытая зона, отмечаться положено! — Перед нами, словно из-под песка, внезапно вырастает мужик. В резиновых сапогах, грозный, с колуном в руке. Председатель сельсовета, на которого после ликвидации шойнинской заставы легли обязанности пограничника. Через час нам велено явиться с документами. То и дело по колено проваливаясь в сухой песок, мы долго бродим по Шойне. Засыпанные, занесенные улицы. Дома разбросаны среди дюн, в глубоких ямах — что ни день приходится откапывать. Кое-где высятся похожие на надгробия курганы — единственное напоминание о брошенных домах. Ни огородов, ни травы. Сплошной песок… В сельсовете внутреннюю лестницу завалило! Песок здесь просачивается в каждую щель. Даже в кабинет председателя — в стаканы, на стол, в документы. Председатель тем временем теряет к гостям интерес. Быть может, его смутила наша легенда (я вам ее не выдам — еще пригодится), а может, Васина физиономия. Он начинает искать указы, копается в каких-то папках, роется в старых бумагах, поднимая пыль. Объясняется, заикается, извиняется: мол, погранзона, закрыто, сам не знает, с какой целью. Но надо быть в курсе, кто здесь ходит, могут же позвонить, проверить. Да и нам так лучше — отметившись, мы переходим на легальное положение.

— Ну-ка, давайте, ребята, по стакану, на посошок и пока.

— Пока, едрить твою мать.

Тарханов

Последние сто верст к северу по морю. Дальше двинемся пешком…

Из Шойны мы вышли на рассвете, по неполной воде. Едва снялись с отмели. Лучше поспешить, пока мужик не опомнился. До Тарханова нам полторы воды времени — войти в залудье можно только на полной. Залудье Тарханова — узкое пространство между берегом и скалистой грядой («лудой»), с севера прикрытое мысом. Как сказано в лоции, во время прилива гряда порой уходит под воду, и тогда на нее можно сесть, словно на кол. А на малой воде у входа камни торчат, будто швейцары у подъезда. Так что требуется огромная точность и чуть-чуть везения, чтобы не разодрать корпус, но другого выхода нет — это последнее укрытие на Канинском берегу. Дальше лишь литые скалы вырастают из моря.

В Тарханове до недавнего времени охотились на белух, белых китов, которые водятся только в приполярных водах. На Белом море их били с древнейших времен: ради шкур, которыми, как утверждает новгородская летопись XII века, северные народы платили дань; ради мяса, из которого в тридцатые годы XX столетия на Севере изготовляли паштеты, колбасы и консервы, наконец, ради жира, крови и кости. После войны этот промысел неожиданно заглох, хотя еще в 1958 году в районе Тарханова было убито четыреста двадцать животных. На Белом море это оказалось последнее место охоты на белых китов.

Мы шли под парусами, не заводя мотор, молча. Море белое, словно по самый горизонт залито светом. Казалось, будто я заглядываю солнцу прямо в глаза. Разным представало передо мной Белое море: нередко посеревшим, словно перепуганное лицо, или зеленоватым, как тень водорослей на дне, иной раз оно приобретало тон бледной охры — на таявшем в тумане свету, иногда свинцового сурика — если солнце заходило против ветра. У каждого времени года — свои оттенки моря, осень, к примеру, имеет оттенок кобальта и смальты. Бывает Белое море и розовым, цвета киновари, золотым, порой играет целой гаммой отблесков, но только тот, кто видал эту заполярную белизну, поймет ее магическую притягательность. Не случайно в подобных свидетельствах повторяется мотив загробного мира — достаточно вспомнить загадочную фразу из «Моби Дика» о потустороннем действии Белого моря на человеческую душу. Загадочную, потому что нет доказательств того, что Мелвил бывал здесь при жизни.

Суша возникла внезапно, будто сотворенная на наших глазах. Канинский камень, скалистое плато из кристаллического сланца, террасами спускающееся в море. В расселинах еще кое-где лежал снег, на каменных порогах всеми цветами радуги переливался на солнце лед, но по бокам уже стекали сотни ручьев… весенняя тундра. Берег выглядел неприступным: обтесываемая морем гранитная стена причудливой формы. Мы ходили вдоль, туда и обратно, словно узник на прогулке, никак не попадая в залудье. И вдруг, сразу, словно по волшебству, оказались на той стороне…

Чары самоедских шаманов, о которых православные шепчут, что они умеют вывернуть мир наизнанку?

Канин Нос

Горлец живородящий, пушица голубая, осока водяная, мятлик луговой… нет, не прав был Шаламов, утверждавший, будто северные цветы не пахнут. Пахнут, и одуряюще — прильни только лицом к этому ковру! После соленого аромата моря, водорослей и ветра нежный аромат весенней тундры пьянит, словно настойка на золотом корне. Его здесь тоже повсюду полно — по берегам ручьев, на приморских откосах, на сопках. Родиола розовая — священное растение самоедских шаманов, — корень которой отдает розой. Залей водкой и поставь в темный угол на четверть луны — получится традиционная поморская микстура. При передозировке — безжалостная, словно бессонница. Там, на земле (как называют самоеды мир до Полярного круга), золотой корень — редкость, искатели эликсиров жизни его вконец извели. А тут сколько угодно — то и дело под ногами хрустит. Здесь даже дикий лук цветет таинственно, маленькими фиолетовыми сережками.

Двадцать часов шли мы по тундре, поперек Канина Носа, к Ледовитому океану. Сперва взбирались по скалистым ступеням на плато Камень, словно в Татрах на Комины Тылкове. Потом бродили по оленьим тропам, проваливаясь в хлюпающую грязь, обходя мертвые озера, на дне которых лежал слой вечной мерзлоты. На берегу одного из них мы обнаружили следы чумов, обглоданные кости, оленьи рога. Дальше — сопки, сопки, снова болота, озера, болота, сопки… Солнце скрылось за тучами, не поймешь, который час, где север, где мы? Земля под ногами мягкая, податливая, топкая, мы плутаем, перебираясь с кочки на кочку, обливаясь потом, изнемогая. Мышцы деревенеют, во рту пересыхает — ни слюны, ни воды. В воздухе болотные газы, кислорода не хватает, появляются миражи — то деревья, то городские башни, то бараки. Подходим ближе — и правда бараки. Настоящие! Не менее реальные, чем Вася с Лешей или тундра вокруг. Полусгнившие, с облупившейся штукатуркой, в зарослях черники. Развалившиеся печи, повсюду битый кирпич, железный лом, кое-где валяется колючая проволока. Неужели зона? Отдыхаем. На нарах. Полудрема, полусон. Ноги горят, в ушах шумит. Океан шумит. Океан?..

Да, это был Ледовитый. Из окон гнилого барака мы видели свинцовую бесконечность — ни горизонта, ни небесного свода. А на переднем плане, на краю земли, огромное красное знамя. С серпом и молотом в левом верхнем углу…

III

Ввиду того что наши люди и наши корабли могут показаться местным жителям странными и удивительными, как и тамошние люди нашим, следует выяснить, как бы их использовать, изучив их характер и их взгляды через какого-нибудь одного человека, которого вы могли бы прежде всего заманить или же захватить и привезти на ваши корабли и там уже выведать у него, что вы можете. <…> С человеком, захваченным таким образом, следует хорошо обращаться, хорошо кормить и хорошо его одеть и затем высадить на берег с тою целью, чтобы он или она мог побудить других подойти поближе и показать продукты их страны; если же захваченное лицо можно будет напоить допьяна вашим пивом или вином, то вы узнаете тайны его сердца.

Из Инструкции экспедиции Хью Уиллоуби и Ричарда Ченслера, 1553

Канин Нос

Полуостров Канин выдается за Полярный круг почти на триста верст и достигает 68°40′ северной широты, разделяя Мезенский залив Белого и Чешский залив Баренцева моря. Полуостров заканчивается длинным мысом, так называемым Носом. Согласно древним мифам Канин Нос расположен на стыке двух миров. Здесь безусловно сыграла свою роль физическая география: место слияния двух морей, где стихия кипит вовсю — шторма, антициклоны, магнитные бури. На карте Канин полуостров напоминает голову морского чудовища с иллюстраций Олауса Магнуса к «Истории северных народов». Более поздние свидетельства подтверждали существование монстров на полярных оконечностях земли. Быть может, то был эффект рефракции — оптических иллюзий, жертвой которых часто оказываются моряки на Севере, где любой дрозд легко обращается в страуса. А может, и правда жили здесь чудища. Сегодня же на Канином Носе живет советский дух…

На кончике мыса, в торфяной грязи стоит несколько деревянных домов, наподобие сараев. Серые, вытравленные ветром и солью балки. Прогнившие мостки. Какие-то будки, склады. Вокруг бардак, бочки от нефти, ржавый трактор без гусениц, следы мазута. А на переднем плане большой красный забор с эмблемами Советского Союза. Его-то мы и заметили из окон барака час назад. Дома на однотонном фоне тундры издали не видны, так что вполне можно было пройти мимо и блуждать дальше. Короче говоря, это пятно — яркое, словно юшка на траве, — вывело нас к людям. Да, на Канином Носе и люди живут.

Навстречу выскакивает забавный пятнистый песик. Машет хвостом, ластится к ногам, гостям радуется. Блеснула на солнце линза бинокля — кто-то нас разглядывает. Подходим поближе. Из крайнего дома появляется красномордая баба. С ружьем. Мы останавливаемся как вкопанные. От бабы несет рыбьим, тюленьим жиром. Этакая престарелая сирена… Флора Прокофьевна, фельдшерица-большевичка, как она сама представляется. Велит следовать за ней. Ведет в мрачные сени, где висят склизкие сети, дальше на ощупь по коридору, опять дверь, портьера из шкур, снова коридор, еще одна занавеска, кухня. Пеленки над печкой, запах мочи, какие-то люди, беспорядок. Нас сажают за стол, наливают самогону, ставят котел ухи из омуля, горячий хлеб. Доброжелательно расспрашивают пришельцев. То и дело кто-нибудь заглядывает — словно бы случайно, мимоходом. Выпиваем по стакану, закусываем ухой. Расслабляемся в тепле. И тут Флора требует паспорта, чтобы записать наши данные — все-таки приграничная зона. Увидав мой документ, она теряет дар речи. Прокофьевна никогда не видела живого иностранца…

— Да какой он иностранец, — бросает из угла не замеченный мною мужик, — это ж свой, соловецкий, на Островах живет.

*

Порой кажется, будто я сам себе противоречу. То советую в описываемом мире занять позицию иностранца, то, напротив, призываю быть не наблюдателем, ротозеем, но творцом и участником жизни, отбросить «роль писателя», всегда стоящего немного «вне» (неважно, «над» или «сбоку»), и стать субъектом «прозы, пережитой как документ» (определение Шаламова). Антиномия здесь, однако, мнимая, ибо, в сущности, ракурсы эти друг друга дополняют и пишущий всегда останется чужеземцем, даже на родине, но одновременно он повсюду дома, на собственной тропе. Повторю, что касается сказанное «прозы, пережитой как документ», а не документальной литературы, — заведомо fiction.

По паспорту я оставался для них иностранцем, но, прожив долгое время бок о бок, стал своим. Одно дело, если ты обосновался в гостинице, имеешь «удостоверение иностранного корреспондента», иммунитет, предоставляемый аккредитацией, и кучу баксов, — и совсем другое, когда сам окучиваешь картошку, умеешь зимой подо льдом сети поставить и в тундре в одиночку не пропасть. Жизнь тут, на Севере — не шутка, условия суровые, природа лично экзаменует человека. Окружающие могут лишь подтвердить — вот как Юра, тот мужик в углу кухни, — что ты здешний…

С Юрой мы в свое время распили четверть литра шила по дороге на Умбу. Это было мое первое лето на Белом море. После долгой зимы на Соловках, словно в келье, я — едва тронулся лед — выбрался побродить вдоль побережья. Васю из Сумского Посада я еще не знал, так что пришлось двигаться «автостопом», как на шоссе — ловить попутный корабль. С Соловков меня подбросили на Поморский берег, где я неделю в одиночку шатался по болотам. Потом познакомился с Беломорканалом, увидел кусок Карелии и попал в Кемь, в самый раз, чтобы поспеть на палубу ГС (гидрографического судна), направлявшегося на Канин с остановкой в Умбе. О том, чтобы взять меня на Канин, и речи не было — зона, полигон, государственная тайна, то да се… А в Умбу — пожалуйста. Не успели мы выйти из порта, как на палубе появился Юра с шилом и копченым налимом на закуску. Он жаждал обмыть свою удачу, но не с кем — команда-то в море не пьет. Удачу? Да, Юра был счастлив, подписав контракт на канинский маяк. До этого он работал шахтером на Донбассе и готов был повеситься. Все время под землей, словно крот. Раньше хоть зарабатывал прилично, а теперь — нищета, забастовки, голод. Даже квартира уже не в радость: окно не откроешь — мебель сразу покрывается угольной пылью. Так что переезд на Канин показался ему подарком судьбы. И заработать можно, и природы навалом. Порыбачить, пострелять, мишку белого встретить. И для пацана здоровее, а то углем дышит и болеет без конца. Легок на помине, на палубу вылез Петька, Юрин сын. Мама, говорит, все плачет, не хочет ни на что смотреть. Для Катьки, мастера спорта по спортивной гимнастике, Дальний Север был все равно что конец света. Ни Дворца спорта, ни подруг, ни телевизора. Даже магазинов нет! Вот ведь бабы… Но Юра надеялся на лучшее. Привыкнет, повторял он, привыкнет. Потом замолчал. Может, засомневался, может, мысленно уже по Каниному Носу бродил, а может, онемел от шила. От Кандалакши веял легкий бриз, Оленьи острова, казалось, висят в воздухе, вдали маячил берег. Лишь в Умбе, когда спустили трап, Юра вдруг встрепенулся. Выпили на посошок, обнялись по-русски, поцеловались…

*

Мы обнялись по-русски, поцеловались. Ну надо же, кто мог подумать, что мы еще встретимся? И где? На Канином Носе! Это дело следует обмыть. Юра мчится будить Катьку, в кухне поднимается суета. Бегают, что-то носят, говорят одновременно, перебивая друг друга, радуются. Только Прокофьевна не унимается: узнав, что я собираю материал для книги о Белом море, допытывается — что пишу, с какой целью, не против русских ли? Потом, уже спокойнее — видимо, удовлетворенная моими байками, — поясняет, что живут они тут сообща, вдевятером (не считая Петьки и маленькой Варварки), вместе обслуживают маяк и метеостанцию, вместе бедствуют после падения советской власти. Раньше жили в достатке, провиант и почта приходили регулярно, санитарный вертолет прилетал по первому требованию, зарабатывали прилично, а теперь… Тьфу, даже говорить не хочется. Без охоты и рыбалки, пожалуй, с голоду подохли бы. Теперь и папирос не стало, мужики полтора месяца траву дымят. Поэтому все дружно собираются голосовать за Зюганова, хотя, честно говоря, ему тоже не доверяют — кто долго в Москве штаны протирает, у того, мол, жопа размякает. Здесь, на рубежах бывшего Союза, жизнь по заднице не погладит. Отсюда более отчетливо виден идиотизм реформ, хаос перестройки и хитрые морды демократов. Прокофьевну не обманешь, она и Сталина пережила, и Ельцина перетерпит. Вчера ей исполнилось шестьдесят два, но возраста фельдшерица своего не чувствует и еще похулиганить любит. Это она во время августовского путча нарисовала на заборе знамя Союза, чтобы издалека, с моря было видно: дух советский жив…

Во время следственно-идеологического пиршества Прокофьевна продолжает дирижировать коллективом. Стол богатый. Чего здесь только нет! И стерлядь в клюквенном желе, и вареники — с нельмой и с шокуром, и маринованные бекасы, и паштет из пардвы, а на горячее — остатки вчерашнего глухаря и оленьи легкие в домашнем вине, наконец, посреди стола ведро самогона из морошки. Прокофьевна с горечью и гордостью одновременно подчеркивает, что кроме муки на вареники, все добыто самостоятельно — ружьем и удочкой. Начинаются тосты, занюхивание, запивание, закусывание. Не знаю, виной тому крепкий самогон или отступающая усталость, но мне казалось, что рассказывают они все одновременно, каждый свою жизнь. Полифония судеб, из которой я вылавливаю сюжеты или, вернее, их лоскутки. Вот Флора, фельдшерица: всю жизнь на Севере — в лагерях, в особых зонах, на полярных станциях. Механик Дима, «афганец», который говорит только о войне — до смеха, до слез, до икоты. Дядя Коля, что отсидел пятнадцать лет за убийство первой жены, вышел, снова женился и бежал на Канин, чтобы не убить вторую. Катька, спортсменка-медалистка по прыжкам через коня — теперь растолстевшая, испитая, страдающая чудовищными мигренями. И Паша-бич («бывший интеллигентный человек», как он сам расшифровывает эту аббревиатуру), когда-то поэт, бард, диссидент, сегодня пославший все к черту. Сюжеты сплетаются, перепутываются, сливаются в единую долю, единую скульптуру. Словно крутится перед глазами один и тот же, до боли обточенный камень. Сколько времени прошло? Не знаю. Если мерить самогоном, то много: полведра. Вдруг раздался скрежет, камень остановился, замер… Гитара. Тишина. Тишина. Вновь этот странный звук. Я не сразу понял, что Паша поет, проводя по струне рублем, — начал он шепотом, словно сам с собой. В окно сочился сизый подсвет, обволакивая блюда и лица пирующих воском, отчего картина приняла вид натюрморта. Это был Тютчев — Паша пел «Silentium»:

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь.

Взрывая, возмутишь ключи, —

Питайся ими — и молчи.

Тарханов

Из Канина мы вышли на следующий день, в тумане. Над тундрой поднималась парная молочная мгла. Сквозь нее, словно ломтик лимона, просвечивало солнце. Юра с Катькой вывели нас на бывший самоедский кочевничий тракт, так называемый летник, по которому можно летом ходить на лыжах. Летник пролегает прямо через тундру, поднимается на плато Камень, пересекает Большую Бугряницу, Шойну, Кию и доходит до Чижи. Юра велел держаться его до начала сопок, потом спуститься вдоль ручья к морю и дальше, уже берегом, двигаться к залудью, где стоит «Антур». Туман рассеивался, солнце припекало, день обещал быть знойным. Через несколько верст я замедлил шаг, захотелось побыть одному. Мы договорились, что Вася с Лешей подождут меня у ручья, там, где надо сворачивать к морю. Я постоял немного, пока они не скрылись за горизонтом. Пока не смолкли голоса. Вокруг простирался первобытный мир. Никаких следов цивилизации, культуры, истории. Полное отсутствие прошлого. Ни руин, ни памятников архитектуры. Совершенно пусто — в пространстве и во времени. Отсюда, возможно, это особое чувство, знакомое лишь странникам далекого Севера: ощущение конца — мира, жизни. Реальности.

Дальше древний самоедский тракт вел через ржавые болота, петлял, извивался. То совсем исчезнет в трясине да траве, а то тенью на кустики морошки ляжет. Однажды мне даже показалось, что летник описал восьмерку (вроде бы я уже видел эти кочки…), и вспомнилась «повесть о тропе» самоеда Вылки. Тыко Вылка (1882–1960), охотник, сказочник, некоторыми почитаемый за шамана, художник-самоучка (за альбом с рисунками получил от Николая II штуцер типа «винчестер» и тысячу пуль) и проводник полярных экспедиций, и советский президент Новой Земли, встречавшийся в Кремле с Калининым, так вот, Вылка любил повторять, что у каждого в тундре своя тропа. Выйти на нее нелегко, хотя, бывает, разделяет нас всего пара шагов. Бывает, ты пересекаешь ее по несколько раз в день, отправляясь по воду или за дровами, а бывает, выслеживаешь на ней оленя, сворачивая за ним в гущу ивняка. Но если послушаешься своей тропы, учил Тыко Вылка, она поведет тебя, словно песня, и незаметно сама вывернется наизнанку. И ты пойдешь по ней дальше, в глубь тундры, потому что нет им конца…

Здесь? Там? Для Вылки это две стороны одного пути, который он пытался запечатлеть на полотне, в песнях. Его картины исполнены сосредоточенности, столь характерной для северной природы, в которой немного форм, совсем мало тонов, а преобладает свет. Именно он делает пейзажи Вылки прозрачными — сквозь них просвечивает покой вечности. Даже в банальных, казалось бы, жанровых сценках из жизни самоедов — «На охоте» или «У костра» — ощутима повседневность, застывшая в свете, словно в янтаре. Но по-настоящему искусство Вылки можно оценить, только увидев его северные пейзажи — «Неизвестный залив», «Льды Карского моря», «Медвежьи сопки», которые не столько рисуют, сколько высвечивают на полотне тот мир. Тот? Этот? В искусстве (и жизни) Вылки это разные стороны одной реальности, подобно тому как блестящая лента на темном небе «Полярного сияния» — лишь отражение (словно негатив) тропы в тундре, а следы кисти — тропок художника…

Где-то далеко грохнул Васин дробовик. Я выстрелил в ответ. И только тогда очнулся — с момента, как я остался один, солнце прошло полнеба — миновала половина суток. Видимо, испарения болот притупили чувство времени: я мог бы побиться об заклад, что мы расстались всего час назад. До «Антура» добрели к середине ночи. А ветер закрутил против солнца, которое нависло над мысом Тарханова, словно пузырек крови.

Большая Бугряница

Утром, едва мы вышли из залудья, сорвался шалоник. Небо в мгновение ока скрылось. Отовсюду хлынула вода. Вспененное море встало на дыбы. Желто-белые хлопья шлепались на палубу. О том, чтобы вернуться за гряду, и мечтать нечего. Мы рискнули войти в Большую Бугряницу, двадцатью верстами ниже — самое удобное (согласно лоции) укрытие близ Канина Носа. Сквозь стену пены и воды с трудом разглядели речку. В подзорную трубу не видно ни берега, ни моря — сплошное свинцовое клокотание. Лишь в одном месте — мутно-коричневый водоворот. Это устье Бугряницы — кошки. «Кошки» — подводные песчаные отмели, на малой воде пересыхающие, а на полной — очень опасные. Особенно во время шторма, когда нет ни времени, ни возможности проверять дно кольями. В такие моменты приходится полагаться лишь на Васину интуицию да удачу: Леха к рычагу, я на газ, Вася за штурвал. В Большую Бугряницу мы проскальзываем на острие шверта.

Шалоник усиливается. Дует уже вторые сутки. Мы стоим в излучине реки, от моря нас защищает только ряд баклышей — заливаемых приливом камней. Слабое укрытие, но выше не пускают скалистые пороги. Берега у Бугряницы обрывистые, изъеденные ручьями, поросшие мокрым мхом. В 1877 году охотник Фома Увакин обнаружил здесь умирающего Николая Зографа, начальника одной из первых научных экспедиций на Канин. Поняв, что для консервации образцов фауны ученый использует спирт, проводники-самоеды украли и выпили коллекцию, а самого профессора бросили в тундре. В прибрежной няше (топкий черный ил) торчит полусгнившая лодка на нескольких проржавевших якорях, немного выше, в зарослях огромных листьев, вроде лопухов, — трухлявые развалины. Это остатки рыбацкого становища, до недавнего времени принадлежавшего шойнинскому колхозу. Возле избы валяются обрывки сетей, щербатый топор, дырявое ведро, закопченный чайник. Внутри следы животных, пустые бутылки. На одной родимая наклейка, будто эхо с отчизны: водка «Выборова».

Шалоник не прекращается. Воет третьи сутки. Безостановочный, тошнотворный визг — в вантах, в голове. Волны перехлестывают через баклыши и яростно бьются о борт. Ветер кладет нас на бок. Рубим мачту — тоже веселенькое занятие в такой колыбели… Все буквально летает. Якоря не держат, бродят в илистом дне. На малой воде, каждые двенадцать часов, переставляем их (четыре штуки по сто кило), по пах проваливаясь в ил. От запаха гнили перехватывает дыхание. Сероводород, дьявольский дух.

Шалоник. Четвертые сутки, и конца ему не видно. Пронизывающий холод. Часы тянутся, как годы в камере. Едим, спим, круглые сутки режемся в буру. Время от времени пытаюсь читать, что-то записывать, но мысли разбегаются. Так что убиваю время блатными словечками, которые подсказывает Вася. Вот, к примеру, интересный казус: «polak» (а также «mar») — означает на фене «вора-одиночку».

— Ты, Мар, как настоящий «поляк», воруешь нашу русскую действительность и продаешь ее в Париже, как свою собственную…

Моржовец

Злые чары или урок смирения? Полярный круг словно заколдован — не дает себя пересечь. Мы еще двое суток ждали в Бугрянице, пока Белое успокоится и колыхание утихнет. Собирались взять Воронку одним махом: двести двадцать верст открытой воды. Когда наконец вышли, море было гладким, дула, наполняя паруса, морянка, а на трубе дул Майл Девис. Над Конушином появилось облачко. Затем второе, третье. Морянка внезапно сдохла, паруса опали, конец «Sketches of Spain». А в Мезенском заливе погода окончательно скурвилась — как выражается Вася — и задуло в харю. Но пока позволяла видимость, мы все же двигались вперед. Посреди залива выполз туман. А туман с ветром в Белом море — верная могила. Можно «Отче наш» читать. Тут даже компас не поможет, потому что Воронка славится магнитными аномалиями. Одним (Васиным) словом — хана. Конец. Спасла нас полярная сова. Огромная белая птица. Бесшумно появилась из тумана, пересекла наш курс и исчезла во мгле. Словно привидение. Мы свернули следом. Спустя мгновение впереди показалась земля. Это оказался Моржовец. Если бы не сова, мы бы полезли в Горло, на Кедовские Кошки…

Моржовец расположен на выходе из Горла, на самом Полярном круге, в двадцати восьми верстах от Зимнего берега. Плоский гранитный остров в форме большого овала (около сорока верст в окружности), покрытый слоями льда и земли. Подойти к нему трудно, потому что линия берега постоянно меняется — остров постепенно сползает в море, образуя вокруг себя опасные мели, вроде отмели Разбойники, на которой мы чуть не застряли, скрываясь от радиолокатора. Дело в том, что хождение по Белому морю — это не только борьба со стихией, но и искусство избегать военных биноклей и радаров. Особенно если отсутствует разрешение. В тумане и спрятаться легче, и сгинуть проще. По своему положению Моржовец — отличный наблюдательный пункт как для отслеживания нежеланных гостей, так и для охоты на морских животных. В названии острова сохранился даже след морской лошади (моржа), совершенно исчезнувшей из Белого моря. До недавних пор Моржовец представлял собой огромную бойню — центр убоя бельков — новорожденных тюленей.

В начале зимы огромные стада гренландских тюленей заходили в Белое море — здесь, на дрейфующих льдах щенились самки. В феврале — марте льдины с животными сносило на север, вдоль Зимнего берега в Мезенский залив, где молодые крепли и учились жить в воде. В начале мая стада уплывали в Ледовитый океан. И все это время в Белом море шла охота на «кожу», как называли здесь тюленей. Особенно на бельков, чей пушистый белый мех ценился выше всего. Охотились артелями: десять — пятнадцать лодок, по пять — семь мужиков в каждой. Подплывали к тюленьим залежкам — до пяти тысяч «шкур» на квадратный километр — прыгали на лед и били тюленей палками по голове. Ни бельки, ни матери не убегали — малыши еще не умели двигаться, а тюленихи не могли их бросить. Шкуры сдирали тут же и вместе с салом переправляли на берег, оставляя освежеванных тюленей на льду, покрытом толстым слоем замерзшей крови. Расцвет зверобойного промысла пришелся на начало XX века. Зимой 1901 года на Моржовце было семьдесят пять изб — четыреста сорок мужчин. Позднее артели заменили колхозными бригадами, а для убоя животных стали использовать вертолеты. Только палки остались прежними — ими продолжали бить тюленей по голове. Технический прогресс резко сократил поголовье гренландского тюленя, а с распадом Союза интерес к «шкурам» упал. Сегодня морозильники зверобойных колхозов завалены невостребованным товаром…

Наконец ветер разогнал туман. Моржовец предстал во всей красе. Кое-где еще стелились дымчатые клочья, роса на ягеле трепетала в солнечных лучах, а Золотуха, одна из двух речек острова, парила всеми цветами радуги. Моржовец был пуст, безлесен и безлюден, если не считать военных. Охотничьи избы давно прогнили и рассыпались в прах. Словно время повернуло вспять. В 1856 году Максимов записал в путевом блокноте, что на острове Моржовец нет домов и обитают здесь лишь наблюдатель да служители маяка.

Кеды

Завели мотор и двинулись против ветра. На голом Моржовце мы были слишком на виду: и шторм мог над нами поглумиться, и пограничники. Лучше не искушать судьбу, тем более что уже недалеко Горло, берега которого открыты для плавания. Что, впрочем, не означает, будто там наше положение станет легальным: здесь даже разрешение не дает свободы передвижения, особенно для иностранца. Сначала доложи, куда идешь да зачем, заранее подготовь маршрут экспедиции, дабы соответствующие органы могли его утвердить, получи письменное согласие… без этого, как без благословения в монастыре, любые действия почитаются за самоволие, пренебрежение к власти и авторитету. Но все же различие между открытым берегом, к которому мы направлялись против ветра, и закрытыми зонами, которые мы тем самым покидали, придавало бодрости — казалось, основные проблемы остались позади. Другими словами, мы возвращались на землю, как называют самоеды эту сторону Полярного круга…

Несколькими верстами далее, за Вороновым мысом впадает в море Большая Кедовка, наша прошлогодняя знакомая. Дно здесь песчаное, можно обсохнуть, отдохнуть. На правом берегу реки, немного выше устья, расположены Кеды, типичное рыбацкое становище: дом, склад, несколько сараев, баня. Становище — сезонное поселение, куда мужчины ежегодно отправляются для ловли, оставляя в деревне — нередко на многие месяцы — женщин и детей. Белое море веками шлифовало поморский быт, подобно тому как волны его точили берег, и приноравливало жизнь поморов к суровым условиям. В основе всего — мужская община, корни которой уходят в прадавние времена колонизации Севера, а главная форма — рыбацкая артель — выработалась в процессе промысла мурманской трески. В общину входили и стар, и млад, в ней существовала своя иерархия, разделение ролей, обычаи, язык. Для мальчиков это была школа ремесла и жизни, с полным арсеналом инициационных обрядов на каждой ступени посвящения. Здесь действовал суровый кодекс, диктуемый безжалостными законами моря, а высшей мерой наказания служило исключение из артели — в одиночку на севере не выживешь. Этот навязанный природой коллективизм получил религиозное обоснование в православных идеях соборности и послушания, распространявшихся не только на территориях монастырей, которых здесь была масса, но и в еще более многочисленных старообрядческих скитах. С другой стороны, следует помнить, что среди предков поморов преобладали люди беспокойные — зачастую беглые крепостные, раскольники, искатели приключений, так что образуемые ими общины опирались на принцип свободы, почитание авторитетов и законы моря. Большевистская коллективизация, на первый взгляд никак особенно не изменив традиционный поморский быт (общину назвали колхозом, артели — бригадами), в сущности, погубила дух поморского коллективизма, подменив его шилом и планом.

Раньше Кеды — наряду с Моржовцем — были центром беломорского зверобойного промысла. В сезон сюда съезжались артели из Мезени, Койды, Семжи, с Зимнего берега. Иной раз до пяти сотен мужиков. Множество изб. С падением спроса на тюленьи шкуры Кеды утратили былое значение. Сегодня хватает и бригады в шесть человек: начальник, механик, два чистильщика рыбы и два тракториста. Они обслуживают рыбацкие тони от Майды до Койды, более пятидесяти верст побережья. На тонях, каждые десять-двенадцать верст, живут по двое-трое, иногда четверо рыбаков, которые дважды в сутки, во время отлива, выбирают сети. Задача бригады — объехать все тони, собрать рыбу, почистить, засолить и отправить в майдинский колхоз. Когда мы к ним зашли, бригада в полном составе потрошила пинагора. Руки облеплены розовой икрой, словно кровавой пеной. Пинагор не едят, только икру солят, а тушки скармливают скоту — его вообще за рыбу не считают, ждут, пока пойдет семга. А семга вместе с пинагором не ходит. Начальник нас узнал, пригласил в избу, обещал истопить баню. Не успели мы нарубить дров, бригада закончила работу. Мы вымыли руки, уселись за стол. Жареная камбала, малосольная икра, черный хлеб и по стакану спирта. Спирт им полагается от колхоза, по два стакана в день на человека. За столом языки развязались и рыбаки покрыли барочным матом весь мир, источник бед — от Ельцина до Коли. Коля — председатель колхоза. Когда-то они были «героями труда» (второе место в Союзе), а сегодня — миллиардный долг и ни малейшего шанса выбраться из ямы. Уехать отсюда невозможно — билет на самолет стоит три зарплаты, которую они не получают месяцами. Летом еще как-то можно выжить — на рыбе и ягодах, но зимой… О зиме лучше не думать. Реформы, приватизация, капитализм — один блин. Пускай Гайдары в него завернутся! На Терском берегу уже сдают в аренду рыбацкие тони. Коммерсанты платят, всякую сволочь на сезон нанимают, а местные мужики лапу сосут. Вот так: что коммунистам не удалось развалить, демократы приканчивают. Здесь, на Поморье, испокон века жили единым коллективом: тони общие, ловили сообща, в море друг другу помогали, улов делили поровну, вне зависимости от удачи, а если кому из моря не суждено вернуться, семью товарищи прокормят. А теперь? Каждый волком глядит да под себя гребет. Вольный рынок, конкуренция, коммерция? О какой конкуренции может идти речь, если у городской мафии — плавучий хладокомбинат, блат и кредит в банке, а у нашего брата — дырявая шлюпка да драные сети? Свободный рынок, сам подумай, один магазин посреди тундры, самолетом продукты привозят, и сколько захотят за доставку накинуть, столько с нас и слупят. Кто раньше приехал за длинным рублем, нахапал свое и смылся, а местным куда деваться? Только подохнуть…

Лица за столом всколыхнулась, словно рыбины, и застыли. Рыбаки примолкли. Мы допили спирт. Пора проверять ловушки. Леша остается присматривать за баней, а мы с бригадой спускаемся на берег. Ловушки — хитроумно сконструированные сети, что-то вроде огромного невода, натянутого на вбитые в морское дно крепкие жерди. Получается четырехметровой высоты плотина, установленная перпендикулярно к прибрежному обрыву и на полкилометра уходящая в море. В нескольких местах сети сшивают, выходит западня величиной с танцплощадку в небольшом баре. Прилив закрывает ловушку, и рыба, идущая вдоль берега, утыкается в сеть, ищет проход и попадает в западню. Потом вода спадает, люди подъезжают на тракторе и собирают рыбу с песка, как картошку на поле. Тонну, а то и полторы. На этот раз пинагора было немного, значит, скоро пойдет семга. Я подошел поближе. Похожие на резиновые детские игрушки рыбины лежали в песке, словно не оставили надежду уплыть.

Зимняя Золотица

В три утра мы отправились в баню. Отхлестали друг друга вениками, попарились, пропотели. Эх, русская банька посреди тундры! Потом босиком — в морошку, голышом — в озеро, да крепкого чаю на дорожку. Горло проходили медленно, словно фланирующий прохожий, вдоль Зимнего берега, инспектируя сушу через подзорную трубу. Занимался день: на тонях суета, вон трактор проехал, струйки дыма поднимаются, сети развешивают, дрова из моря вылавливают, из лодок воду вычерпывают, рыбу перебирают, на нас глядят, прикрыв глаза ладонью от солнца. Майда, Мегра, Ручьи. Столбик барометра падал. Мыс Инцы, самое узкое место Горла. Мыс Медвежий — начало леса, первые деревья. На высоте Малой Товы поднялся закат — западный ветер. Вода прибывала. Мы прибавили ходу. Татариха. Това. Море темнело на глазах. За Острым мысом разразилось уже настоящее пекло. До Зимней Золотицы осталось шесть верст. Закат обезумел. Мы сорвали паруса. Высокий Окат все ближе… устье реки… фарватер… слева барка… бакены пляшут… сбоку коса… Вася рычит… бар… прошли!

Останавливаемся напротив колхозных складов в Нижней Золотице. Древнейшее поселение на Зимнем берегу, конца XVI века. Пример характерного для Поморья «звездчатого» плана деревни, объединившей несколько небольших сел, и типичной, прибрежно-рядовой планировки. Кое-где сохранились также полустертые следы богатого прошлого — огромные дореволюционные дома — деревянные, с причудливыми резными фасадами, затейливыми крылечками. Но доминирует халтурный колхозный стиль: волнистая жесть, толь, шифер, кирпич. И повсюду, насколько хватает взгляда, валяется железный лом, отходы и мусор. В основном бочки — тысячи ржавых бочек от нефти, бензина и масла, которыми буквально усеяно побережье Белого моря, особенно вблизи человеческих поселений. Не только пустые, попадаются и полные, дармового топлива тут масса. Но что там бочки с топливом — здесь и целые тракторы можно отыскать — брошенные спьяну прямо в грязи, в песке. Они лежат на пляже, словно останки допотопных животных, пожираемые коррозией, разъедаемые морской солью. Каждый раз, стоит нам бросить якорь, Вася с Лешей тщательно обследуют местные завалы и нередко возвращаются с добычей. Одной только медной проволоки уже с полверсты набрали, а найденных по пути деталей хватит на новый мотор. Экспедиции свои они называют «захватом», а добычу — «приватизацией» — видимо, влияние телевидения, эпатирующего в последнее время зрителей российскими реформами и мародерством в Чечне…

Но в Зимней Золотице мы наблюдали разбой в масштабах, которые заставили парней позабыть о своих помойках, — настолько фантастическое было зрелище. На косе, в устье реки торчала выброшенная приливом баржа. Как потом выяснилось, перепивший капитан не вписался в фарватер. На барже — продукты для колхоза, в том числе на зиму — сахар, мука, масло, консервы и — водка! Весть о водке облетела деревню, словно искра. Невзирая на шторм, мужики кинулись к лодкам. Ясное дело, не спасать провиант, а по-шакальи, за добычей. Тем временем баржа перевернулась и люки стало заливать. Время поджимало, начинался прилив. Мужики ворвались на палубу, в море полетели мешки с сахаром, с мукой, какие-то коробки, ящики — лишь бы до водки добраться. Кто-то упал в воду, кого-то придавило. По берегу, заламывая руки, бегала толстая женщина. Директор магазина, заведующая колхозными складами. Наконец отыскали водяру. Началась драка. Каждому хотелось унести целый ящик, а люки маленькие — едва один человек пролезает. Несколько коробок утопили, несколько физиономий разбили в кровь, прежде чем одумались и стали грабить в порядке очереди. После чего разбежались на лодках, словно призраки, и кабы не плавающие вокруг баржи обрывки картона, все это показалось бы литературным сюжетом, а не реальным эпизодом.

Потом запили, вусмерть, до поросячьего визга. Золотица загуляла. Ночью шторм стих, на море поднялся туман, вошел в устье и расползся по деревне. Липкое, серое месиво, наполненное стонами и скулежом, что неслись над водой. К утру туман осел, обнажив похмельную действительность. В реке — пустые бутылки, остатки ящиков, подожженный матрас, куски пенополистирола, перевернутая деревянная лодка, новехонькие сети, размокшая пачка «Беломора», пластиковые солнечные очки, распоротый ватник, красный бакен, первая полоса «Правды Севера», дохлый пес, пятна нефти… Мы подняли якорь.

Анзер

Взяли курс на юго-запад, собираясь пересечь залив Двины и добраться до Жижгина, откуда до Соловков рукой подать. На высоте мыса Вепревского оторвались от Зимнего берега. Горло осталось позади. Мы шли под парусами, досыпая по очереди. Во время моей вахты к «Антуру» подошло стадо белух. Пару верст они следовали по пятам, похожие на надувшиеся белоснежные наволочки, что полощет прачка. Напротив дрейфовали балки от разбитых плотов, которыми сплавляют по Двине лес. На одной, словно в трамвае, сидело пять чаек. Время от времени показывалась ладная головка любопытной нерпы или тупая башка морского зайца, погнавшегося за стайкой сельди. Иногда над самой водой пролетали дикие утки или — высоко, едва различимый против солнца — журавлиный клин. И — ни души, до самого горизонта. Не доходя до Жижгина, мы свернули на запад. Там, вдали, сверкающим миражом мерцал Анзер…

Соловки! Анзер — второй по величине остров Соловецкого архипелага, лежащий на его северо-восточной оконечности. Вдали виднеется Голгофа, увеличенная рефракцией: белая метка церкви на горе собирает солнечный свет, лучи преломляются во влажном воздухе, переливаются радугой… И вдруг — что это? Подходим, не веря своим глазам: Анзер перевернут Голгофой вниз — словно атомный гриб. Мираж, конечно, но такой отчетливый, что пробирает дрожь. При ближайшем рассмотрении все становится на свои места. Потом Голгофу заслоняет мыс Калгуев, мы двигаемся вдоль берега до Троицкого залива, на полной воде проскакиваем каменные пороги и бросаем якорь возле пустыни преподобного Елеазара. Вокруг шумит лес, иван-чаем пахнет, пусто, ни души, только где-то далеко, в глубине острова, стучит дятел. Мы решаем переночевать, хотя до дома осталось едва полводы. Но хочется проститься с дорогой, смыть пыль…

Специально для этого случая Вася припас шило на золотом корне да банку лосиной тушенки. Леша насобирал дикого лука и поймал парочку жирных кумж — прямо на сковородку. Тушенные в собственном соку, они таяли во рту. Мы выпили за путешествие. Шило пронзает, словно ножом и разливается в голове ослепительным сиянием. Солнце тем временем садится за Голгофу. Против света храм напоминает дыру в небе. В 1710 году старец Иисус увидал там Богоматерь, поведавшую ему, будто на этом месте вырастет каменная церковь — церковь Распятия Господня, — а гора эта станет второй кровавой Голгофой. Леша спросил меня, тот ли это Иисус, которого православные почитают за Бога? Нет, говорю, Леша, это был монах Иов, исповедник Петра Великого, — видимо, чересчур много о царе знал, раз оказался на Соловках, под особым надзором. Здесь он жил долго, молчал и постился в уединении, пока не постригся в схиму и не принял имя Иисуса. В том месте, где ему явилась Богоматерь, основал пустынь и поставил деревянный храм. В XIX веке там выстроили каменную церковь. Во времена СЛОНа это была женская зона, в которой содержали наркоманок, проституток и блатных, больных сифилисом, а по некоторым сведениям — также и часть католического духовенства. Сегодня остались руины, покрытые вульгарным граффити и заваленные кучей щебня. Среди православных ходят предания, будто Россия не возродится, пока не возродится храм на Анзерской Голгофе[8].

Шшш! Вася знаком велит молчать. На берег залива вышел из леса белый олень. Бык-одиночка. Он остановился у воды, мгновение нюхал море, потом наклонил голову, словно смотрел в зеркало. На расстоянии выстрела от нас.

*

Соловки, середина марта, за окном метель, света белого не видно. Дописываю «Канин Нос» в ожидании самолета, которым собираюсь отослать текст в «Культуру». Сегодня с неба валит снег, дует моряна, аж нижние венцы дома трещат, и трудно поверить, что в предыдущем абзаце мы сидели на Анзере, поедая кумжу и лосиную тушенку. Следующий день был солнечным, прозрачным, и последние версты мы проделали играючи, подгоняемые попутным бризом. В залив Благополучия, сейчас скованный льдом, вошли под парусом, с музыкой. Туш, встречи, радость, вкус победы, за плечами — полторы тысячи верст. Миновало несколько недель, пара гостей и книг — и я затосковал по морю, по тундре. По той стороне Полярного круга. Порой перед глазами вставали пейзажи, портреты. Шарапов, Танька, Флора Прокофьевна. Не раз еще я просыпался на Канинской Тропе, но постепенно тот мир стирался, таял. Потому что действительность, в сущности, не дана нам раз и навсегда, но дается постоянно, непрерывно — становится на наших глазах. Прошлое со временем отмирает, словно память, а может, еще раньше, и место, увиденное позавчера, перестает существовать точно так же, как не существует для нас пространство, где мы никогда не были. Вот, ворона пролетела через кадр окна, я следил за траекторией ее полета, но ворона исчезла, снег идет, а траектория… где она? Так и тропа в тундре или борозда шверта в море — существуют только здесь и сейчас, пока мы движемся. Поэтому я и решил повторить путь на Канин Нос и обратно еще раз — на бумаге. В процессе работы обнаружил, что мир Далекого Севера призрачен, хаотичен, а местная реальность лишена формы, которая на средних широтах есть плод культуры. Возникшие здесь зачатки цивилизации уничтожены советской властью, а в природе доминируют элементы аморфные — вода, лед и грязь. Так что повторять свой путь оказалось бессмысленно, как искать следы в трясине, — и перо пошло собственной тропой, отыскивая в языке опору более устойчивую, нежели обшивка тундры. Я хочу сказать, что текст этот более реален, чем мир, являющийся для текста — пре-текстом…

Задняя обложка