Наконец, вволю насмеявшись, она взяла с дороги шапку и аккуратно подобрала в нее рассыпавшиеся волосы.
– Ладно, Лещев, хватит! Посмешили партизан...
Лещев после этих слов нерешительно опустил автомат, подошел и боком сел на самый задок саней, будто еще не веря, что напрасно испугался сам и напрасно напугал остальных. Все замолчали, было неловко, радистка с трудом отходила от своего долгого смеха.
А на другой день она плакала.
Какой-то отряд в Волкобродском урочище ввязался в бой с полицаями, и разведчики вынуждены были объезжать это неподходящее место, припозднились и заночевали в знакомой деревне у связного. Дядька хорошо принял их, натопил в хате и разостлал на полу куль соломы, на котором они и улеглись спать. Радистка же попросилась на печь, к хозяйке, где она никогда в жизни не спала. Она долго и подробно расспрашивала хозяйку, как и что там нагревается, куда идет дым, какие и для чего травы торчат по углам и что в мешочках в печурке. Перед тем как лечь спать, они распределили время охраны во дворе, хотя дядька и взялся охранять их сам, но Левчук не хотел полагаться на одного дядьку. Чтобы никто не остался в обиде, как это было заведено в разведке, бросили жребий – каждый вытащил из его шапки бумажку с обозначенным на ней часом заступления на пост. Всем по два часа за ночь – такая работа! Она также захотела стоять наравне со всеми и вытащила бумажку четвертой смены, с трех до пяти – самое неудобное и сонное время ночи. Стоявший до трех Левчук предложил поменяться, но она ни за что не согласилась, она хотела исполнять свои партизанские обязанности наравне со всеми. Левчук не очень настаивал, он старался угождать ей во всем и ночью, отстояв свое время, продрогший от холода, зашел в хату. На загнетке мерцала заставленная заслонкой коптилка, храпели на соломе ребята, он тихонько протопал в промерзших сапогах к запечью и позвал радистку. Она не отозвалась, а иначе будить он не решился, он просто не отважился дотронуться своей рукой до ее высунувшегося из-под одеяла остренького в гимнастерке плеча. Позвал еще раз, но она так сладко спала, что он третий раз звать не стал, погрел возле печи руки и вышел. Он отстоял и еще два часа – за нее, а потом уже разбудил ребят, и они начали собираться в дорогу.
Вот тогда она и расплакалась.
Плакала от обиды на себя, оттого, что так безбожно проспала свою первую в жизни боевую службу и что они так некстати пожалели ее. Весь следующий день она была угнетенно-молчаливая, и Левчук ругал себя за нерешительность, за робость, но ведь он же хотел как лучше. Он мерил на свой партизанский аршин, кто знал, что у этой москвички свои, иные, чем у него, мерки...
Кустарник на опушке сворачивал в сторону, впереди лежало картофельное поле, а деревни не было видно. Они ненадолго остановили коня, осмотрелись. От самой опушки в поле тянулись свежие, наверно, только на днях окученные борозды картофеля с фиолетовыми звездочками на сочной ботве, и они вошли в них. Бороздой пошире повели лошадь, сами пошли рядом.
Ботва была не очень высокой и не мешала идти. Поодаль виднелся ряд каких-то деревцев и кустарника, дальше была лощина, и за ней темней хвойный лес. Где было нужное им Залозье, никто из них не знал.
Они шли молча, часто поправляя на лошади Тихонова, который начал сползать на сторону. Постанывая и свесив голову, раненый, однако, цепко держался за автомат, надетый ремнем на хомут. Было похоже, что он в сознании, и действительно, минуту спустя десантник выдавил сквозь сжатые зубы:
– Долго еще?
– Что – долго? – не понял Левчук.
– Мучиться мне еще долго?
– Недолго, недолго. Потерпи малость.
– Где немцы?
– Да нет тут немцев. Чего ты боишься?
– Я не боюсь. Я не хочу без толку мучиться.
Левчук не стал разубеждать его: он чувствовал какую-то его правду и признавал за ним право требовать. Он уже насмотрелся на разных раненых и знал, что тяжелые иногда словно дети – и капризные, и привередливые, – и что обращаться с ними надо по-хорошему, с лаской. Правда, иногда надо и построже. Строгость годилась для каждого, хотя не всякий раз ее позволяла совесть, некоторых просто жаль было донимать строгостью.
Они еще недалеко отошли от опушки, как вдруг сзади раздался встревоженный голос Клавы:
– Левчук! Левчук, глянь!
Левчук оглянулся – девушка присела в борозде и, втянув голову в плечи, смотрела в сторону, где в реденьком кустарнике не более чем в километре от них стояло несколько крытых брезентом машин, между которыми расхаживали фигуры в зеленом. Это были немцы.
Левчук только взглянул туда, и в его груди что-то недобро оборвалось от пронзительно ясной мысли – попались! Попались-таки хорошо – среди поля, с конем, теперь что?..
Но бежать, наверно, было уже поздно. Грибоед сразу упал, весь скрывшись в ботве, и Левчук рванул на себя тяжелое тело десантника. Одной рукой он не смог его удержать, и они вместе рухнули в картошку. Тихонов застонал, но тут же притих, растянувшись в борозде, а лошадь, оказавшись предоставленной себе самой, озадаченно уставилась вдаль на дорогу.
– Вот влезли так влезли! Это тебе не болото! – минуту спустя просипел Грибоед.
Левчук хотел было податься поближе к лошади, чтобы стащить с хомута автомат, но автомата там не оказалось, наверно, падая, его сгреб с собою десантник. Тогда Левчук осторожно выглянул из ботвы: прикрытые кустарником машины находились на прежнем месте, из одной, кажется, кто-то вышел, вдали тихо брякнула дверца. Наверно, там проходила дорога, и немцы остановились на ней по какой-то своей временной надобности. Похоже, в в поле они не смотрели и ничего еще не заметили.
А может, они скоро уедут?
В тягостном ожидании партизаны затаились среди росистого с ночи картофеля. Над лесом тем временем взошло солнце и широко разложило над полем блестящий веер прохладных с утра лучей. Наверно, эти лучи слепили немцев, которые потому и не замечали посторонних в поле.
Солнце поднялось выше, а они все лежали, неизвестно чего ожидая и на что надеясь. Тихонов держался спокойно, не двигался и молчал, хотя, как показалось Левчуку, слышал и понимал все, что здесь происходило. Левчук то и дело выглядывал из ботвы и скоро заметил, что там, на дороге, уже кто-то стоит лицом к полю и смотрит в их сторону. Наверно, то же заметил и Грибоед, который злым шепотом принялся отгонять лошадь.
– Пошла! Пошла прочь! Прочь ты, холера!..
Но было уже поздно: немцы наверняка увидели одинокую лошадь в поле. Вскоре к первому подошел второй – высокий, в длинной шинели немец с ведром в руке, недолго они поговорили о чем-то, размахивая руками и всматриваясь в их сторону. И Левчук с уверенностью понял, что немцы их еще не заметили, заметили только лошадь.
А вдруг они пойдут за ней в поле?
Эта мысль не на шутку встревожила Левчука, и он тоже зашикал на их бедную, еще не обсохшую с ночи лошадку.
– Прочь отсюда! Прочь! А ну прочь! Пошла!..
Неразумное животное постояло, пооглядывалось по сторонам и без всякого внимания к непонятным окрикам ее хозяев стало обрывать губами ботву. Левчук едва не завыл с досады, но он не мог подняться, чтобы отогнать лошадь. Он не мог даже как следует замахнуться на нее.
– Грибоед! Грибоед! Отгони! Скорее отгони!
– Пошла, холера! Прэчь! А ну прэчь! Пошла!.. – громким шепотом старался Грибоед отпугнуть лошадь, но та, повернувшись поперек борозд, спокойно щипала молодую ботву.
– Чтоб ты издохла! Чтоб тебя волки съели!..
Если бы она издохла, для них бы, наверно, наступило облегчение. Но издыхать она явно не собиралась, а, дорвавшись до ботвы, спешила насытиться, хотя и с хомутом на шее. И они, приуныв, съежились в своих бороздах, то и дело с тревогой выглядывая на дорогу.
– Что, немцы далеко? – забеспокоился раненый.
– Тихо! Лежи ты!.. – одернул его Левчук.
– Немцы далеко?
– Тихо! Какое далеко... Вон, на дороге...
– Сюда идут?
– Да нет. Лежи...
– Как же нет, – просипел в своей борозде Грибоед, который, выглянув, тут же скрылся в ботве. – Идут уже.
Левчук только на какую-то долю секунды высунул из картошки голову, но и той доли было достаточно, чтобы увидеть, как два немца, неторопливо перешагивая через борозды, направлялись к ним. Что к ним, в том не было никакого сомнения – направление их движения Левчук определил точно. Но лошадь, похрупывая ботву, уже удалилась шагов, может, на двадцать, может быть, со временем она отошла бы и дальше. Слабая надежда мелькнула в сознании Левчука, только в ней и было спасение – другого но находилось.
– Где немцы? – снова встревожился Тихонов.
– Тихо! Замри!
– Где немцы? Идут?
– Идут! Тих...
– Брать идут? Нет уж, меня не возьмут!..
Последние его слова, которые он почти выкрикнул, предчувствием новой беды встряхнули Левчука. Через ботву он бросился к раненому, как вдруг от него в сторону брызнула и рассыпалась по картофелю автоматная очередь.
Теряя самообладание, Левчук рванул у него автомат, посчитав в запале, что десантник выстрелил в немцев. Но тут же он увидел разодранный и окровавленный бинт на запрокинутой его голове, из которой, впитываясь в мягкую землю, медленно плыла кровь. Тогда он понял другое и вскочил, оборвав ремень автомата. С колена, не целясь, он дал короткую очередь в сторону немцев, которые сначала остановились в картошке, а потом прытко бросились назад, к дороге. Рядом звучно бахнул винтовочный выстрел Грибоеда, Левчук крикнул: «Беги!», и они, пригибаясь, изо всех сил побежали назад, к опушке.
– Ах ты, дурак!.. Ах, обормот! – на бегу ругался Левчук, такого он не ожидал. По сути, это было предательством. Он не посчитался ни с кем, он заботился только о самом себе. О своей легкой смерти... Левчук быстро догнал Клаву, тоже бежавшую на опушку. На бегу они то и дело оглядывались на машины, куда уже добежали немцы и откуда прозвучало несколько выстрелов из винтовок – пули с тугим свистом прошли над головами. Но от дороги до опушки было все же не близко, и погодя Левчук начал обретать прежнюю уверенность, поняв, что они уйдут. Кустарник был рядом, в кустарнике