Вольные упражнения — страница 6 из 12

И в общем, произошло то, чего никто предположить не мог: Майка влюбилась в этого композитора. Кажется, его звали Эрик. Ну да – Эрик. Майка тогда училась в одиннадцатом классе, он был старше её лет на семь-восемь. Майка так верила нам с Нинулей, что сообщила нам раньше, чем родителям, что Эрик сделал ей предложение. Как только она окончит школу, они поженятся. Майка была слепа, глуха и счастлива, а мы с Нинон потеряли дар речи. Всю ночь не спали, сидели в моей комнате, глушили кофе и решали, что нам делать.

Сначала мы попытались объясниться с ним. Задержав его после тренировки, мы подробно объяснили этому чудику, что такое гимнастика, что такое Олимпийские игры, которые будут через год, что должна делать Майка сейчас, как жить, о чём думать и как поступать… Он слушал молча и только удивлённо смотрел на нас, хлопая рыжими ресницами. Мы ненавидели его. Выслушав нас, он только и сказал:

– Но ведь мы любим…

Мы с Нинулей переглянулись и начали сначала. Майка ещё ребёнок, горячо объясняли мы, она сейчас не понимает, что важнее для её будущего. Она талантлива, ей надо сейчас помочь, а не сбивать с пути в самый ответственный период её жизни.

Эрик опять терпеливо и вежливо нас выслушал и недоумённо повторил:

– Но мы любим…

Мы поняли, что он безнадёжен, и оставили его в покое. Мы взялись за Майку. Осторожно, исподволь мы старались её убедить. Словно случайно, в короткие перерывы во время тренировки мы сажали её между собой на гимнастическую скамейку. Майка слушала нас и всё ниже и ниже опускала голову. Я видела только её пунцовое ухо. Потом на пол у наших ног начинали падать её редкие прозрачные слёзы…

Мне было бесконечно жаль её в этот момент, но ведь мы мучили её ради будущего, в которое верили, и, как показала жизнь, верили не зря.

– Майка, послушай меня… – говорила я, поглядывая через её опущенную голову на Нинон. – Ты только взгляни на него! Разве ты в него влюбилась? Ты ведь не в человека влюбилась, а в его талант, и это не одно и то же…. Мы все влюблены в его талант…

Мы откровенно спекулировали на её юношеском стремлении к гармонии.

– Ты только подумай, – подхватывала Нинуля, – вам придётся бывать вместе на людях, тебе захочется, чтобы все твои друзья его узнали и полюбили. Но ведь это невозможно! Вспомни, какое впечатление произвёл он на тебя в первый раз… Ведь ты в раздевалке тогда так хохотала, что мы тебя еле угомонили, чтобы вас познакомить. Над ним всегда будут посмеиваться. А тебе это будет больно, тебе всегда будет неловко за него, понимаешь?..

Тут Майка начинала откровенно хлюпать, и кто-нибудь из нас добивал её – увы! – запрещённым приёмом:

– Маечка… Ты подумай… У него такой пух… Он ведь будет обнимать тебя… Бр-р-р…

К нашему великому счастью, эти манёвры увенчались успехом. Разговор о замужестве не возобновлялся, композитор как-то незаметно исчез и в зале больше никогда не появлялся. Музыка к вольным была написана давно, Нина превзошла себя – Майка выиграла вольные на Олимпиаде.


Ну и потаскала я сегодня своих – как грузчик… Плечи, руки, спина – всё болит. Девчонки растут, становятся тяжёленькими, а вся начальная гимнастика на руках тренера: каждую надо на подкачке в стойку выдернуть, удержать, подправить, поднять, опустить… Устала.

Есть не хотелось. Я выпила чаю и включила телевизор. Последнее, что успеваю захватить, – это спортивные новости и погоду. Снова хоккей, немного лыжи. Гимнастика нынче не в почёте. Завтра в наших краях опять оттепель, мокрый снег… Пообещали какой-то старый фильм, но не было сил даже на него. Выключив телевизор, я завернулась в плед и вытянулась на диване.

Я давно привыкла к одиночеству и редко страдаю от него. Наоборот. После шумного многолюдного зала я наслаждаюсь покоем своего дома и поэтому особенно люблю его. Закрыв дверь на ключ, я словно отгораживаюсь от всего мира и на несколько часов остаюсь наедине с собой. Мне очень много приходится ездить, а когда много странствуешь, постепенно втягиваешься в быт гостиниц и отелей, смиряешься с необходимостью жить с кем-то в одном номере, к полуночной болтовне с коллегами, к маленьким и большим проблемам походного бытия. На сборах дневная жизнь идёт по строгому распорядку, всё отмеряется в часах, а то и в минутах, поэтому, когда на две-три недели вырываешься домой, особенно ценишь покой и одиночество. Родственников у нас с мамой не осталось, ходить в гости я не любитель, ко мне тоже редко ходят – живу в самой глубине спального района, да и работу мы кончаем поздно.

Я лежала на диване, даже читать не хотелось. Я лежала и смотрела на портрет мамы на стене. Портрет я сделала уже после её смерти, увеличила одну старую фотографию, которую любила с детства. Отец мой рано умер, и я его плохо помню. Мы всегда жили с мамой вдвоём. Сначала в шумной, пропахшей газом и мокрым бельём коммуналке, потом я получила эту квартиру. Мама всегда была для меня верным и самоотверженным другом. Она жила моей жизнью, о спорте и гимнастике знала всё, никогда меня не осуждала, всегда старалась мне помочь. Никогда и никто не сможет меня понять так, как понимала она. Даже Павел.

Но четыре года назад мама заболела. Очень скоро мне жёстко сказали: рак. От меня ничего не скрыли, меня подготовили к самому страшному, к тому, что страшнее смерти, – мучительному существованию, к невыносимым страданиям дорогого человека, к стонам и крикам от боли, к просьбам, мольбам избавить от мучений, помочь умереть…

Это был страшный год, страшнее ничего быть не может. Майка готовилась к Олимпиаде, тренировки шли на пределе человеческих возможностей. Я вцеплялась в неё мёртвой хваткой. Я не только готовила её к Олимпиаде – я старалась уйти с головой в работу, чтобы отвлечься, не думать об умирающей от истощения матери, уйти от её вопросительного взгляда. Чем больше мама худела, тем огромнее становились её глаза. Перед самой смертью ничего не осталось на её лице, кроме этих вопросительных глаз. Она стала такой лёгкой, что, перестилая постель, я поднимала её на одной руке…

Но мне нужно было ездить на сборы. Там, в Москве, меня понимали, мне сочувствовали, осторожно расспрашивали, предлагали на время передать Майку другому тренеру… Мне так и сказали: «на время»… То есть, когда мама умрёт, я снова буду работать со своей ученицей. Я согласилась на всё. Я осталась с мамой. Но от неё ничего невозможно было скрыть. Как только она поняла, что Майка уехала на сбор без меня, она стала плакать и твердить, что умрёт не от мучений, а от сознания, что испортила мне будущее. Она просила меня уехать, уговаривала, упрашивала… Что мне оставалось делать? И тут от маленькой Анютки я узнала, что её соседка, Бабаня, как она её зовёт, – медсестра. А маме тогда был нужен только уход. С работой Бабани всё уладилось быстро, я оставила маму в надёжных руках…

Но на сборах в Москве я столько раз вдруг совершенно отключалась от зала, от тренировки. Мне начинало казаться, что мама вот сейчас, вот сию минуту умирает, а меня нет рядом… Мои руки начинали дрожать, я боялась страховать Майку – моя слабость могла стоить ей не только здоровья, но и жизни: её комбинации были очень сложными и рискованными. Я звонила Бабане по ночам, она подробно рассказывала мне о том, как прошёл день, я ненадолго успокаивалась, но уже через несколько минут страх и вина начинали терзать меня снова…

Мама уже не вставала. Приезжая домой, я получала в аптеке какие-то порошки с наркотиками. Сначала их нужно было давать по одному разу в день, потом по два, по три… Потом и этого стало мало – боли не проходили.

Но я побыла дома несколько дней и снова должна была уезжать. Мне было безумно тяжело, я не хотела, я не могла никуда ехать, но мама настаивала, плакала, а я не могла видеть её слёз.

Как я не сошла с ума в тот год, не знаю.

Когда я прилетела в аэропорт с последнего сбора, мамы уже не было. Она умерла за несколько минут до приземления моего самолёта. Я не попрощалась с ней, я не успела поцеловать её, и не я закрыла её глаза.

Я не плакала на похоронах. Я ещё очень долго не могла плакать о ней. Во мне словно что-то замкнулось, защёлкнулось навсегда. Я ненавижу себя за то, что не была рядом с ней в последние минуты, и это не проходит с годами. Чувство вины перед матерью – это, видимо, на всю жизнь. Я осталась наедине со своими переживаниями. Конечно, первое время после её смерти Павел не отходил от меня, провожал после работы, иногда встречал утром возле подъезда, и мы вместе шли в спортшколу. Но он был семейным человеком, и эта чрезмерная опека в конце концов стала тяготить меня. Я сказала ему об этом. Павел понял, и всё вернулось на круги своя – мы по-прежнему только друзья. Только коллеги.


Позвонили в дверь – я даже вздрогнула. Так поздно ко мне редко приходят. Посмотрела в глазок и открыла дверь – на пороге стояла молодая женщина. Я скорее догадалась, чем вспомнила её: приходила она в нашу спортшколу всего несколько раз.

– Заходите.

Она потопталась у порога, не решаясь зайти.

– Я…

– Я знаю, кто вы… Будете раздеваться? Проходите.

Она сняла пальто и прошла за мной в комнату. Я аккуратно, не торопясь сложила плед, села напротив. У неё было милое, совсем юное лицо и усталые голубые глаза. Даже не верилось, что её курносые двойняшки учатся в шестом классе.

Это была жена Павла, и я никак не могла понять, почему она пришла.

Я перехватила её быстрый тоскливый взгляд, которым она оглядела мою комнату, и оценила её мужество. Добровольно на такую пытку я бы не пошла. Я знала, о чём она думала сейчас.

– Я вас слушаю… – прервала я затянувшееся молчание.

– Вот, решилась… – Она подкупающе искренно улыбнулась, и её бледное лицо слегка порозовело. – Я, конечно, могла бы позвонить, но так лучше, честнее, да?

Я промолчала.

– Дело в том, что Павлу предложили работу в Череповце… Старшим тренером в том же обществе… И вот я пришла попросить… Я вас очень прошу, не отговаривайте его…

Так… Значит, Павел принял решение, а мне ни слова.