– Я же ещё не доехал, – растерянно проговорил Ганс Касторп, не вставая.
– Нет, доехал. Это деревня. До санатория отсюда ближе. У меня тут экипаж. Давай-ка свои вещи.
Тогда, взволнованный приездом и свиданием, Ганс Касторп смущённо засмеялся и передал ему в окно чемодан, зимнее пальто, портплед с зонтом и тростью и даже книгу «Ocean steamships». Затем пробежал по узкому коридору и спрыгнул на платформу, чтобы, так сказать, самолично приветствовать двоюродного брата, причём поздоровались они без особой чувствительности, как и полагается людям сдержанным и благовоспитанным. Почему-то они всегда избегали называть друг друга по имени, боясь больше всего на свете выказать излишнее душевное тепло. Однако называть друг друга по фамилии было бы нелепо, и они ограничивались простым «ты». Это давно вошло у них в привычку.
Неподалёку стоял человек в ливрее и фуражке с галунами, наблюдая за тем, как они торопливо и несколько смущённо пожимают друг другу руку, причём молодой Цимсен держался совсем по-военному; затем человек этот подошёл к ним и попросил у Ганса Касторпа его багажную квитанцию, – это был портье из интернационального санатория «Берггоф»; он сказал, что получит большой чемодан приезжего на станции «Курорт», а экипаж доставит господ прямо в санаторий, они как раз поспеют к ужину. Портье сильно хромал, и первый вопрос, с каким Ганс Касторп обратился к двоюродному брату, был:
– Он что – ветеран войны? Почему он так хромает?
– Ну да! Ветеран войны! – с некоторой горечью отозвался Йоахим. – Это болезнь сидит у него в коленке, или, верней, сидела, ему потом вынули коленную чашку.
Ганс Касторп понял свою оплошность.
– Ах так! – поспешно сказал он, не останавливаясь, поднял голову и бросил вокруг себя беглый взгляд. – Ты же не станешь уверять меня, что у тебя ещё не всё прошло? Выглядишь ты, будто уже получил офицерский темляк и только что вернулся с манёвров. – И он искоса посмотрел на двоюродного брата.
Йоахим был выше и шире в плечах, чем Ганс Касторп, и казался воплощением юношеской силы, прямо созданным для военного мундира. Молодой Цимсен принадлежал к тому типу тёмных шатенов, которые встречаются нередко на его белокурой родине, а и без того смуглое лицо стало от загара почти бронзовым. У него были большие чёрные глаза, тёмные усики оттеняли полные, красиво очерченные губы, и он мог бы считаться красавцем, если бы не торчащие уши. До известного момента его жизни эти уши были его единственным горем и заботой. Теперь у него было достаточно других забот. Ганс Касторп продолжал:
– Ты ведь потом вместе со мной вернёшься вниз? Не вижу, почему бы тебе не вернуться…
– Вместе с тобой? – удивился Йоахим и обратил к нему свои большие глаза, в которых и раньше была какая-то особая мягкость, а теперь, за минувшие пять месяцев, появилась усталость и даже печаль. – Когда это – вместе с тобой?
– Ну, через три недели?
– Ах так, ты мысленно уже возвращаешься домой, – заметил Йоахим. – Но ведь ты ещё только приехал. Правда, три недели для нас здесь наверху – это почти ничто. Но ты-то явился в гости и пробудешь всего-навсего три недели, для тебя это очень большой срок! Попробуй тут акклиматизироваться, что совсем не так легко, должен тебе заметить. И потом – дело не только в климате: тебя ждёт здесь немало нового, имей в виду. Что касается меня, то дело обстоит вовсе не так весело, как тебе кажется, и насчёт того, чтобы «через три недели вернуться домой», это, знаешь ли, одна из ваших фантазий там, внизу. Я, правда, загорел, но загар мой главным образом снежный, и обольщаться им не приходится, как нам постоянно твердит Беренс; а когда было последнее общее обследование, то он заявил, что ещё полгодика мне уж наверняка здесь придётся просидеть.
– Полгода? Ты в своём уме? – воскликнул Ганс Касторп. Они вышли из здания станции, вернее – просто сарая, и уселись в жёлтый кабриолет, ожидавший их на каменистой площадке; когда гнедые тронули, Ганс Касторп возмущённо задвигался на жёстких подушках сиденья. – Полгода? Ты и так здесь уже почти полгода! Разве можно терять столько времени!..
– Да, время, – задумчиво проговорил Йоахим; он несколько раз кивнул, глядя перед собой и словно не замечая искреннего возмущения двоюродного брата. – До чего тут бесцеремонно обращаются с человеческим временем – просто диву даёшься. Три недели для них – всё равно что один день. Да ты сам увидишь. Ты всё это ещё сам узнаешь… – И добавил: – Поэтому на многое начинаешь смотреть совсем иначе.
Ганс Касторп незаметно продолжал наблюдать за ним.
– Но ведь ты всё-таки замечательно поправился, – возразил он, качнув головой.
– Разве? Впрочем, я ведь тоже так считаю, – согласился Йоахим и, выпрямившись, откинулся на спинку сиденья; однако опять сполз и сел боком. – Конечно, мне лучше, – продолжал он, – но окончательно я ещё не выздоровел. В верхней части левого лёгкого, где раньше были хрипы, теперь только жёсткое дыхание, это не так уж плохо, но внизу дыхание ещё очень жёсткое, есть сухие хрипы и во втором межрёберном пространстве.
– Какой ты стал учёный, – заметил Ганс Касторп.
– Нечего сказать, приятная учёность! Как мне хотелось бы вместо санатория очутиться в армии и вытряхнуть всю эту учёность из головы, – ответил Йоахим. – А потом у меня всё ещё появляется мокрота, – он небрежно и раздражённо передёрнул плечами – новый для него жест, который ему не шёл, – затем из бокового кармана вытащил до половины некий предмет, показал кузену и тут же спрятал; это была плоская, слегка изогнутая фляжка синего стекла с металлической крышкой. – Такие штуки носит с собой большинство из нас здесь наверху, – пояснил он. – И прозвище ей дали весьма остроумное. А на пейзаж ты обратил внимание?
Ганс Касторп и так смотрел во все глаза.
– Замечательно, – сказал он.
– В самом деле? – спросил Йоахим.
Оставив за собой неравномерно застроенную длинную улицу, которая тянулась вдоль узкоколейки, они свернули влево, переехали через полотно железной дороги, через мост над потоком, и экипаж стал подниматься в гору по отлогому шоссе, навстречу лесистым склонам. Там, на поросшей травою площадке, немного выше курорта, стояло длинное здание, обращённое фасадом на юго-запад, с увенчанной куполом башенкой и множеством балкончиков, благодаря чему оно издали напоминало пористую губку со множеством ячеек; в этом здании уже вспыхивали вечерние огни. Быстро надвигались сумерки. Лёгкое сияние зари, ненадолго оживившее затянутое тучами небо, уже угасло, и природа погрузилась в то переходное состояние – тусклое, мертвенное и печальное, – которое предшествует окончательному наступлению ночи.
Длинная, слегка изгибавшаяся между гор долина с её селениями теперь тоже повсюду осветилась, и не только она: местами загорелись огни и на обоих её склонах – на правом, крутом, где террасами поднимались строения, и на левом, покрытом лугами, по которому разбегались тропинки, терявшиеся в плотной черноте хвойных лесов. Далёкие кулисы гор там, где долина сужалась, были окрашены в синевато-серый цвет. Поднялся ветер, вечерний холодок давал себя знать.
– Нет, говоря по правде, я не нахожу всё это уж таким потрясающим, – заметил Ганс Касторп. – А где же у вас тут глетчеры, фирны, мощные горные гиганты? Эти вершинки вон там, по-моему, не бог весть как высоки.
– Нет, они высокие, – возразил Йоахим. – Видишь, где проходит граница лесов? Она почти всюду очень отчётлива, там кончаются ели, а с ними кончается всё и уже ничего нет, только скалы, как ты, вероятно, заметил. Видишь, справа от Шварцхорна – высокий зубец? Там есть даже глетчер! Вон то, синее… Он не велик, но это настоящий глетчер, всё как полагается, глетчер Скалетта. А там – Пиц Мишель и Тинценхорн, отсюда их не видно, они всегда покрыты снегом, круглый год.
– Вечным снегом, – проговорил Ганс Касторп.
– Да, если хочешь, вечным. Все эти горы, конечно, очень высоки. Но ты подумай, ведь мы сами находимся отчаянно высоко. Тысяча шестьсот метров над уровнем моря. Поэтому мы их высоты и не замечаем.
– Да, ну и лезли же мы сегодня вверх! Признаюсь, меня прямо жуть брала! Тысяча шестьсот метров! Это приблизительно пять тысяч футов, если не ошибаюсь. В жизни своей не был на такой высоте. – И Ганс Касторп с любопытством глубоко вдохнул в себя чуждый ему воздух. Он был свеж – и только. В нём не хватало ароматов, содержания, влаги, он легко входил в лёгкие и ничего не говорил душе.
– Превосходно! – заметил он из вежливости.
– Да, воздух тут знаменитый. Впрочем, местность показывает себя сегодня вечером не с лучшей стороны. Иногда всё видно гораздо яснее, особенно при снеге. Но в конце концов эти пейзажи быстро надоедают. Нам всем здесь наверху они ужасно надоели, можешь мне поверить, – закончил Йоахим, и его губы скривились гримасой отвращения. У Ганса Касторпа невольно возникло чувство, что Цимсен преувеличивает, не владеет своим раздражением, – что было опять-таки на него не похоже.
– Как странно ты говоришь, – заметил Ганс Касторп.
– Разве я говорю странно? – спросил Йоахим с некоторой тревогой и повернулся к двоюродному брату…
– Нет, нет, прости, это только так, минутное впечатление! – поспешил заверить его Ганс Касторп. Он имел в виду выражение Йоахима «нам здесь наверху», ибо тот употребил его уже два или три раза; оно-то и казалось Гансу Касторпу странным, чем-то пугало и вместе с тем манило.
– Как видишь, наш санаторий расположен выше курорта, – продолжал Йоахим. – На пятьдесят метров. В проспекте сказано сто, но на самом деле всего на пятьдесят. Выше всех стоит санаторий «Шацальп», – в той стороне, отсюда не видно. Зимой им приходится спускать свои трупы на бобслеях, так как дороги становятся непроходимыми.
– Свои трупы? Ах да! Но послушай, – воскликнул было Ганс Касторп. И вдруг им овладел смех, бурный, неудержимый смех; этот смех так потряс его грудную клетку, что несколько одеревеневшее от резкого ветра лицо молодого человека даже скривилось болезненной гримасой. – На бобслеях! И ты об этом рассказываешь совершенно спокойно? Ну, знаешь, за эти пять