Я привел эти два примера, потому что, как мне кажется, они дают нам некоторое представление о том поклонении, которое окружало Теннисона в годы его наивысшей славы. Сравнимым с ним по авторитету в английской поэзии был только Роберт Браунинг (1812–1889). Оба поэта поддерживали между собой подчеркнуто уважительные отношения (впрочем, до близкой дружбы не доходило).
В 1870 году Теннисон построил себе второй дом на границе графств Суррея и Суссекса, у горы Блэкдаун. Внушительный особняк был расположен в довольно глухом месте, в трех милях от железнодорожной станции Хейзелмир. Теннисон с первого дня полюбил свой новый дом, здесь ему хорошо писалось, он мог в полном одиночестве гулять по окрестным лесам и холмам. Особенно ему нравилось одно место на склоне Блэкдауна, откуда открывалась потрясающая панорама Суссекса — вплоть до угадывающегося вдали моря. Это место, которое Теннисон назвал Храмом Всех Ветров, отмечено теперь каменной скамьей и «алтарем ветров».
Здесь, в Олдворте, Теннисон дописал «Королевские идиллии»; здесь он умер. Уже впав в забытье, он прижимал ладонью том Шекспира, открытый на его любимой сцене из «Цимбелина», где Имогена говорит Постуму: «Зачем ты оттолкнул свою жену? / Представь, что мы с тобою на скале, / И вновь толкни меня». Постум отвечает: «Пока я жив, / Как плод на дереве, держись на мне»[12]. Слова, которые он никогда не мог читать без слез.
Семья сидела в комнате, ожидая конца. Была ночь полнолуния; камин чуть мерцал, но в комнате с большими окнами было светло от яркого лунного света, заливавшего пол, стены и кровать умирающего. Казалось, в комнате звучали собственные строки Теннисона, описывающие смерть Артура:
Весь день раскатывалось эхо битвы
Над зимним побережьем в Лионессе,
Пока не пали все бойцы Артура,
Сражавшиеся рядом с королем.
А сам король Артур, смертельно ранен,
Был поднят храбрым сэром Бедивером
И отнесен в часовню, что стояла,
Убогая, с разбитым алтарем,
На голой, темной полосе земли
Меж длинным озером и океаном.
Ночь белая была от полнолунья.
………………………………
VIII. ЗА ВОЛНОЛОМ
Уильям Йейтс в своих статьях и воспоминаниях неоднократно использует формулировку: «после смерти Теннисона». Викторианская эпоха в поэзии закончилась не со смертью старой королевы, а, пожалуй, лет на десять раньше. Как водится, новое поколение, в которое входили молодые люди разных направлений — Йейтс со своими друзьями из Клуба Рифмачей, Киплинг, Хаусман — принялись выпалывать из поэзии то, что они считали издержками уходящей эпохи: рассуждения, морализаторство, не идущие к делу описания природы, политическую риторику, излишнее любопытство к патологическим явлениям психики и тому подобное.
И все же Йейтс, крупнейший поэт следующего пятидесятилетия, был многим обязан первому поэту викторианской эпохи (хотя и не признавал этого). В его стихах можно встретить много реминисценций из Теннисона. Вот один пример. В песне-прологе к пьесе «Последняя ревность Эмер» Йейтс сравнивает женскую красоту сначала с морской раковиной:
Странная и бесполезная эта вещица —
Хрупкая раковина, что бледно искрится
За полосою прибоя, в ложбине сырой;
Волны разбушевались пред самой зарей,
На побережье ветер накинулся воя…
Вот и лежит она — хрупкое чудо морское —
Валом внезапным выброшенная перед зарей.
Сравните с отрывком из «Мод» Теннисона:
Вот, на песке морском,
Раковина, посмотри —
Крохотная вещица,
Не крупней ноготка,
С тоненьким завитком,
Розовая внутри,
Как чудесно искрится,
Радужна и хрупка!
Мог бы назвать ученый
Кличкой ее мудреной,
С книжного взяв листа;
Но и не нареченной
Имя ей — красота[13].
Теннисон обогатил английскую поэзию новым разнообразием ритмов, размеров, небывалых модуляций. Хореи, дактили, анапесты, дольники в различных сочетаниях, строки сверхдлинные и короткие, даже односложные стопы («Бей, бей, бей!»), различные способы рифмовки, в том числе внутренние и эхо-рифмы… Задолго до Верлена он явочным порядком ввел в поэзию принцип: «Музыка — прежде всего!» Диапазон его поэзии необыкновенно широк: от громкой героики до тончайшей, необъяснимой тоски и печали…
Таков Теннисон в своих лучших вещах. И этим велик. Но не все в его наследии равноценно. Прав был его биограф Мартин, сказавший: «Те стихи, в которых он более всего стремился быть современным, устарели в первую очередь»[14].
Увы, как многие другие поэты, Теннисон, доверяя своей интуиции, все-таки был чувствителен к чужому мнению. Тиранство дурного вкуса той эпохи — эпохи, по своему существу, антипоэтической — сказалось на многих его стихах, зараженных риторикой, назидательностью, «психологией». Это касается большинства его произведений на социально-моральные темы: таких, как «Королева мая», «Леди Клара Вир де Вир», «Дора» и другие.
Именно эти стихотворения и привлекли первых русских переводчиков Теннисона. Напомним, то было время (1860-е годы), когда от поэзии требовали прежде всего прямой пользы и облегчения народных страданий.
Особенно повезло в России «Леди Кларе Вир де Вир», прекрасной и надменной аристократке, которой автор советует оставить в покое своих несчастных поклонников и отправиться «в народ» — учить детей грамоте, шитью и полезным ремеслам. Это стихотворение переводилось на русский язык трижды: кроме А. Плещеева, еще О. Михайловой и Д. Мином.
Лишь к концу века подуло иным ветром, и книги Теннисона открылись совсем на других страницах. Дело дошло наконец до стихов символических и пророческих. Характерен выбор Бальмонта: «Кракен», «Волшебница Шалот», «Вкушающие лотос», «Странствия Мальдуна». Вышли отдельным изданием «Королевские идиллии» в переводе О. Чюминой.
Но самым знаменитым в России стихотворением Теннисона стала «Годива». Баллада, основанная на старинном предании о доброй леди Годиве, которая, чтобы спасти земляков от непосильных поборов, согласилась проехать нагой по улицам своего города. В этом стихотворении счастливо сошлись туманный средневековый колорит и позитивное «народническое» содержание. «Годива» угодила всем: и некрасовскому «Современнику» 1859 года (перевод М. Михайлова), и эстетам Серебряного века (перевод И. Бунина, 1906). Недаром Осип Мандельштам через много лет вспоминал в стихотворении «С миром державным я был лишь ребячески связан…»:
Не потому ль, что я видел на детской картинке
Леди Годиву с распущенной рыжею гривой,
Я повторяю еще про себя под сурдинку:
Леди Годива, прощай… Я не помню, Годива.
После революции в Советской России Теннисон за свои консервативные взгляды и «связь с британским империализмом», естественно, стал персоной non grata. Но одна его строка, заключительная строка «Улисса» — без имени автора, — сделалась широко известной благодаря В. Каверину и его роману «Два капитана». Одна только строка, но зато какая:
Бороться и искать, найти и не сдаваться!
Сын Теннисона, Хэллем, запомнил со слов отца, как тот мальчуганом, еще не умеющим читать, бывало, выбегал из дома в непогоду и, широко расставив руки, кричал в необъяснимом восторге: «Я слышу голос, говорящий в ветре!»
В конечном итоге «все оправдалось и сбылось». Он прошел и медные трубы славы, и посмертное непонимание. Весы выровнялись, роли определились. Великий поэт узнается по тому, сколь прочным звеном он входит в цепь родного языка и поэзии. Альфред Теннисон — прочное звено. Истинная предтеча символистов, сновидец, путешественник по золотым мирам прошлого, предвестник будущего.
Он поет о том, каким будет мир,
Когда годы и время пройдут.
I
THE POET’S SONG
The rain had fallen, the Poet arose,
He pass’d by the town and out of the street,
A light wind blew from the gates of the sun,
And waves of shadow went over the wheat,
And he sat him down in a lonely place,
And chanted a melody loud and sweet,
That made the wild-swan pause in her cloud,
And the lark drop down at his feet.
The swallow stopt as he hunted the fly,
The snake slipt under a spray,
The wild hawk stood with the down on his beak,
And stared, with his foot on the prey,
And the nightingale thought, ‘I have sung many songs,
But never a one so gay,
For he sings of what the world will be
When the years have died away.’
ПЕСНЯ ПОЭТА
Ливень схлынул, и вышел Поэт за порог,
Миновал дома, городской предел,
Ветерок подул от закатных туч,
Над волнами ржи, как дрожь, пролетел.
А Поэт нашел одинокий холм
И так звонко, так сладко песню запел —
Дикий лебедь заслушался в небесах,
Наземь жаворонок слетел.
Стриж забыл на лету догонять пчелу,
Змейка юркнула в свой приют,
Ястреб с пухом жертвы в клюве застыл,
Он скорей растерян, чем лют;
Соловей подумал: «Мне так не спеть,
На земле так, увы, не поют —
Он поет о том, каким будет мир,
Когда годы и время пройдут».
Г. Кружков
MARIANA
‘Mariana in the moated grange’ —
With blackest moss the flower-plots