Волшебные дни: Статьи, очерки, интервью — страница 9 из 10

вынужден был хромать в издательство и доказывать с палкой в руке какому‑то желторотому юнцу, что большая литература нужна всегда.

— Много масляных красок кладете на полотно, — как можно деликатнее и хитрее уминал дорожку к отказу юнец. — Вы пишете: «Лучи заходящего солнца окрашивали противоположный небосвод и стекла сберегательной кассы». Это великолепно, это фламандская живопись, но хоть чуть — чуть бы акварели, чуть толще кисточку взять.

— Нас уже всего двое, — предупреждал он. — Полукорытов да я. Есть и молодые последователи, но не такие закаленные сторожа правды, как мы. Переведется литература, захочется попросить рукопись у нас, а мы там лежим. А вы кого жалеете? Того, который идет по улице и головой качает, как лошадь, в гору? И того, кто разъелся так, что просит свою жену завязать на ботинке шнурки? Ты ж сам местный, подумай, чей карман обедняешь. Вот! — вынимал он помятую пятерку. — Последняя! На фарфоровые зубы Дутову не хватит. А с моего тиража все детясли кормились.

— Я не у вас учился, а у Тургенева. Именно, когда стоишь в сберкассу снимать проценты, лучи заходящего солнца бьют прямо тебе в глаза. Да хоть спросите у Полукорытова!

— Полукорытову мы то же самое говорили. Любит большие полотна! Мы предложили ему сократить двести страниц, а он еще сто добавил.

— Дутова тогда печатайте! Чувствуйте пульс на руке общества. Как мы. Бывало, на базаре стоишь целый день с фундуком, с цветами, так мимо тебя все народы пройдут. Отсюда и речь, и характеры. И глубокая народность.

— Шестую книгу вашего романа мы не потянем, — сказал юнец и механически перелистнул добытую вчера по звонку книгу Вересаева «Пушкин в жизни».

— Народ вам не простит. Ты видел, сколько огурцов в ларьках всю зиму? Завалили город солеными огурцами. Нам не дано угадать, как наше слово отзовется. Никто бы не поверил, что после третьего тома мою художественную идею подхватят самые отсталые хозяйства.

— Огурцы чудесные, — чмокал юнец. — Да еще к водочке. К «Посольской».

— О — оо! — заревел Дутов, надеясь на послабление. — Приходи, у меня «Посольская» прямо на балконе стоит.

— Вы же говорили, последняя пятерка в кармане.

— То я с третьего тома закупил. Слух прошел, что повышение цен будет.

На минуту юнец возвышенно задумывался о значении цен в своей жизни, о влиянии цен на применение художественных средств в романах, и ему стало жаль этого старичка, в общем‑то невиноватого, что его прямо с грядки вырвали на писательский рынок.

— Подумай хорошенько о народе, — советовал Дутов мирно. — Вот Вересаев, видишь, как к Пушкину относился. И ты бы ко мне так.

— Вы на меня две толстых папки жалоб написали. Все инстанции вами занимались. А какие расходы!

— Ну а если моими романами питались целые поколения, то что ж — мне теперь нельзя купить лишний килограмм телячьих ножек? Это тоже надо учитывать. Не этих же печатать, какие против наших задач. Принципиальность с нас берите. Где надо, и мы поможем. Если тебе джинсы нужны, то у меня авторитет в каждом магазине, скажи, напишу записку. Думай принципиально.

Дутов пересаживался в угол и позой упрямого ребенка добивался пробуждения совести у недозрелого редактора.

«Из‑за этих выхристюков некогда позвонить в магазин, там ножки телячьи пообещали, до того холодца хочется! Голодовку бы им объявить, да, как назло, позавчера моя Мокрина Ивановна раздобыла севрюгу за 50 рублей… Э — эх, нету правды на земле!»

Дутов встал и грозно попрощался:

— Имейте в виду: Дутов к тому еще и стилист!

«Не наши сидят у руля! — вздыхал он по дороге из

магазина, еле держа сумки с телячьими ножками. — Не так мы подготовили замену. Упустили момент. Как нас печатали, когда мы в начале пути выкосили гектара два амброзии! Что ни принесешь — молчат, но берут. Знали, что и их выкосим. Не те редактора стали, а кто и стоял на народной платформе — перевернулся. И, главное, конечно, — это смерть Павла Чирия, представителя как раз нашей большой культуры. То был реда — актор. Без кабинета со служебным телефоном, редактор на дому. Поставишь ему на стол написанные на скорую руку девятьсот страниц, он тебе все дочиста исправит, перекинет абзацы и главы, своей рукой каждое слово отредактирует до того, что читаешь, бывало, в лежачем положении сам себя, а кажется, что писал Полукорытов или Тургенев: ну до того здорово, до того интеллигентно! И недорого брал: третью часть от тиража. Со — овесть была! А теперь у кого из них совесть? Нас четверо к нему в очередь стояло: Полукорытов (зерновая тематика), Друзякин (бахчеводство), Теребило (роман — плакат на любую тему) и я (огурцы, редиска, морковка, кабак). Я последний раз в очереди был первый, но Полукорытов завез несколько мешков ячменя и овса, а в моем подшефном хозяйстве, где я под видом почетного колхозника всегда брал еще и мясо, и мед, как раз на морковку и кабак был неурожай. — Дутов покривился от боли. — Как я его просил: Павло, будь добр, не умирай! Не умирай, Павло, пока мой роман не перепишешь. Я ж тебе и мумиё достану. Другие мою народность без твоей руки не почувствуют. Не пойду же я к этому лирыку — у него в произведениях парни к бабам в окна лазят и, когда гром грянет, брюки в хате забывают. Чего он там поймет? Лирыку я сам мог бы за пять минут написать. Пусть попробуют народные пласты поднимать! Не умирай. Умрешь, и сразу умрут за тобой все четыре писателя. Подожди, пока я живой. Полукорытов тебе какой‑нибудь смолы с хоздвора сунет, а я мумиё со Средней Азии. Ты его роман потеряй, а берись за мой. Покряхти, поделай уколы и не умирай. За что мы с тобой боролись? За это боролись — за мир и сотрудничество. А он (не хочется выражаться по — художественному) взял и положил руки на живот. Так я с досады на цветы денег не дал, хотя на даче выращиваю».

Жена Мокрина Ивановна, по примеру Дутова читавшая тридцать лет только «Работницу», «Здоровье», складывала в высокий столб переплетенные рукописи, предназначенные для сдачи в государственный архив на вечное хранение. Сперва архив, видите ли, заартачился, ссылался на нехватку полок, но Дутов брякнул куда следует по телефону, и ему выделили единицу хранения.

Жирный суп дымился в тарелке, Мокрина Ивановна протягивала большую сувенирную ложку из чистого дерева, но Дутов отогнал жену, будто она была недозрелым редактором.

— Полукорытов прислал старую статью о тебе.

—' Так бы и начинала. Дай ту статью… «Одухотворенностью веет с каждой страницы Игнатия Дутова, — читал он со слезами умиления и с величайшей благодарностью к человеку, понимавшему его творческую руку. — Книга пронизана любовью к людям и человечеству в целом, оттого грустно расставаться на 969–й странице второго тома с героями (а их 365 душ)…»

— Одухотворенность — это правильно, — хвалил Дутов товарища, на которого он как‑то писал рецензию теми же словами. — Именно одухотворенность… Заверни ему пару телячьих ножек…

Вдруг завинтилось желание поделиться с Полукорытовым новыми мыслями о борьбе с теми, кто ни с того ни с сего взялся раскулачивать живых классиков, и о значении печатного слова вообще. Жена его не пускала: «Да ты б за вечер еще одну жалобу написал». Но Дутов, как всегда, идейно поборол супругу.

Полукорытов открыл сам.

У него были выразительные надбровные дуги, которые как‑то заинтересовали одного ученого, неравнодушного к тайне происхождения человека.

Одаренный с раннего детства, Полукорытов, однако, лишь к сорока годам начал пробовать ученическое перо, а когда перешел уже на автоматическую ручку, потом на шариковую, в магазинах раскупали его роман с твердой корочкой о том, как он женился прямо на рынке.

Всех поразило тогда смелое, непривычно яркое в русской литературе начало повествования: «Слева от дороги находились породистые коровы, некоторые с тяжелыми выменами, давно, видать, не доившимися…» Роман переиздавался шесть раз по месту жительства, а из Москвы рукопись вернули враги и завистники.

В духе полной откровенности протекала около трех часов их беседа о мировой культуре. Тон задавал Полукорытов, до этого часа два читавший журнал «За рулем».

— Ты, когда пишешь о редиске, морковке, денег взаймы даешь?

— Попробовал раз, да…

— Нельзя — я! Природа творчества, она хитрая. Займешь и думаешь: когда отдадут? Мыслям — как это у Чехова? — должно быть просторно.

— Не понимаю я этого Чехова… — покривился Дутов. — «Даму с собачкой» ставят нам с тобой в пример! А чего там такого народного? И надо было ему все же

поженить их. Ну зачем это безобразие: он женат, у нее муж, а они прячутся на Славянском базаре. Тонкости никакой. Ты помнишь, у меня была машинисточка из заготсырья? Но я же не стал писать о ней. — Он сладострастно помолчал, вспоминая самые нравственные часы своей жизни. — И моя Мокрина Ивановна, которую я люблю больше всех за то, что она их всех лучше готовила борщ, узнала бы. Творчество — это тайна. Живешь так, а пиши другое — чтоб воспитывать людей в правильном направлении.

Полукорытов обдумывал изречение товарища минут девятнадцать, потом встал, как в президиуме, и сказал:

— Будем, товарищи, жить по — старому. Как хлеборобы: убери свое поле и помоги соседу.

Забывался, все тянуло его к руководству.

— Это мы правильно учим, но где нам брать денег?

— Не умирают мои образы, товарищи! — закричал Дутов, как на собрании. — Не хотелось бы, честно говоря, оставаться мне в истории литературы, да требуют. Положили миссию мне на плечи. Я умру, а образы будут активно действовать на слои населения. Я так и сказал недавно молодым писателям: чтобы образы были здоровыми и долго жили, давали отличный результат, надо больше и ярче освещать личную биографию, четч е нацеливать их на свершения, на подтягивание отстающей жизни, шире загребать черты характера, длиньше наращивать мысли, чаще давать в руки трудовую лопату, гуще зачерпывать чужой опыт, железнее устраивать забор не нашим героям. Хлопали!

— Больше нам надо угощать редакторов. Не жалей. Они тоже люди. С пятеркой в кармане — это не творчество. Я вчера достал десять килограммов сахару, наварю этого… са… О — ох, пойду я.