Воля и власть — страница 81 из 98

Леса, леса, разливы рек, там и сям проглянет приземистый польский замок, крытые соломою избы, и снова леса и леса. Пышный Краков проминовали как-то незаметно. На границе немецких земель поезд митрополита литовского задержали было. Но, узнав, что едут на Констанцский Собор, пропустили. Здесь, у подножия гор, виды менялись. Маленькие немецкие городки Баден, Штауфен лепились к горам. Во Фрайбурге замок вообще был поднят ввысь на лесистый склон, а город, со своим темно-гнедым, сплошь резным и сквозным собором, с острием готической, башни-колокольни из каменного кружева созижденной, с высокими городскими башнями, ютился в изножии гор, и чистые воды горных источников попадали тут в корыта сукновален и лопасти мельниц. В город пришлось заехать, и Григорий Цамвлак, впервые узревший «настоящую» готику, задирал голову, озирал высокие своды, каменные колонны как бы из пучков неправдоподобно тонких круглящихся столбиков, воздушные аркатурные арки, поддерживающие снаружи каменный свод, низкое по сравнению с собором здание ратуши с золоченой кровлей и тянущиеся ввысь острыми треугольниками фронтонов бюргерские дома, тесно смыкаясь друг с другом, выбегающие на площадь. Было во всем этом каменном громозжении что-то твердое, упрямое, и Григорий впервые подумал с тревогою – дадут ли ему вообще говорить на соборе так и то, что он собирался сказать?

Поляки и литвины, отпущенные Витовтом в сопровождение Цамвлаку, были новообращенными католиками, поэтому они совершенно спокойно, заходя в храм, опускали пальцы в чашу со святой водой, причащались католическими облатками и во все глаза разглядывали новую живопись икон, где были изображены не столько святые мужи, сколько современные немецкие бюргеры. И порою появлялось чувство, что Витовт сыграл с ним злую шутку, что его везут попросту на заклание, и не то что одолеть кого-то в богословских прениях, но и высказать что-либо в защиту освященного православия ему не дадут.

Начинались горы. Горы с бережеными лесами на них, могучие, мохнатые. Дорога огустела встречными и попутными экипажами знати, купеческими возами и телегами крестьян. Чуялось, что по этим горным проходам непрестанно идет движение с севера Европы на юг, из Германии в солнечную Италию, от густых хвойных и лиственных лесов к оливкам и винограду. И наконец проблеснуло неохватное глазом, запертое в гористых, сползшихся к нему берегах, Боденское озеро. И город – как все города Германии, с высокими башнями и стеной, город, сохранивший имя свое еще от римских времен, – Констанца.

Рейн, изливаясь из Боденского озера, весело звенел и сверкал. Ряды мельниц теснились по его берегам, и вода вращала медленно крутящиеся водяные колеса. И как только миновали городские ворота, попали в густую толпу мирян и духовных, приезжих и горожан, в обтягивающих ноги штанах-чулках с выпуклыми гульфиками, духовных в красно-белом одеянии и докторов наук в алых пурпурэнах и черных талерах с откидными рукавами, в «шапах» с горностаевой пелериною и капюшоном и в темных «биретто» – четырехугольных шапочках на головах. С ними мешались толстые немецкие бюргеры в кугелях и пурпурэнах, горожане в простых робах, или прифранченные, в широких и длинных упеляндах. Попадалась итальянская и французская молодежь в облекающих ноги, вплоть до паха, цветных шоссак, в шаперонах – мягких шапках с твердым околышем, с длинным, спускающимся до правого плеча хвостом «кэ». На ногах – и слава Богу, что улицы и площадь были вымощены камнем – у многих были диковинные пулэны – мягкие кожаные выступки с длиннющими загнутыми носами. Носы заворачивались вверх и скреплялись с отворотами башмаков серебряными цепочками с маленьким колокольчиком на каждой ноге. Все эти западные названия одежд Григорий Цамвлак, разумеется, не знал. И еще много позже выяснял, что такое «кабан» и в чем отличие «каппуччо» от «шаперона», кроме того, что первое название, кажется, принадлежало итальянцам. Проходили в сопровождении служанок и слуг дамы в пышных платьях, в вишневых, палевых, желто-золотых бархатах и парче, с гладкими убрусами на головах и волосами, забранными в полосатый, шитый золотом мешочек, или наоборот, в рогатых шапочках – киках, в кружеве и лентах, лишь сверху прикрытых свисающим по сторонам убрусом. Иные с волочащимся по земле хвостом долгого платья или накидки, с выдающимися, по моде, животами, словно беременные, прикрывающие белым убрусом подбородок и шею. Впрочем, женки еще не так отличались по убранству от женок киевских, как мужики с этими, выставленными на обозрение, обтянутыми чулками ногами, в длинных мягких туфлях, которые уж никак было бы неможно одеть в России с ее пыльным летом и грязными весной и осенью дорогами, с ее снежными заносами и лютым холодом студеных зим. Здесь и меховая-то одежа, как приметил Цамвлак, больше служила для красоты и выхвалы, а не для сугрева, как на Руси. Сверху – круглый плащ колоколом до колен, а внизу – те же обтянутые чулками, словно голые, ноги.

Латынь, на которой Цамвлак изъяснялся с известным трудом, все-таки помогла им добраться до ратуши, в которой совершались общие заседания Собора, и до каноника Ульриха Рихенталя, ведшего список приехавших на Собор. Каноник поглядел на литвинов утомленным, мутным взором: литвины? Что-то подумал про себя: «Я вас включаю в немецкий отдел! – заявил он. – Будете вместе с поляками! Сейчас вам выдам грамоты на жилье и снедное довольствие».

На робкое возражение Григория, что-де он – православный, Ульрих Рихенталь только махнул рукой: «Вы знаете, сколько народу прибыло на Собор? Пятьдесят тысяч только постоянных гостей и сто пятьдесят приезжающих время от времени! Это в городе, где сорок тысяч коренных жителей! Чехи, поляки, датчане, шведы, норвежцы, и вы, литвины, вместе с поляками, отнесены в немецкий отдел. А всего отделов или «наций» – пять: кроме немецкого, итальянский, французский, английский и испанский. И каждому отделу принадлежит один голос на Соборе, так что вы будете голосовать вместе с немцами…» Цамвлак вновь попытался было возразить. «Ничего не знаю! – отмахнулся каноник. – Решал об этом совет докторов богословия. Все вопросы к мессеру д'Альи или Герсону!»

Ведомо ли вам, что на Соборе – три патриарха – три! – двадцать девять кардиналов, тридцать три архиепископа, полтораста епископов, сто аббатов и около трехсот докторов! Что приехали такие светила богословия и юриспруденции, как д'Альи, Герсон, Франческо Царабелла, Джованни Бронни, Роберт Галлан! Что присутствуют гуманисты: Поджио, Леонардо Аретино и грек Хрисолор! Что сам император Сигизмунд[135] открывал Собор, и ныне вновь явился на заседания! Что первый вопрос – защита веры от ереси causa fidei уже обсужден и чех Ян Гус, проявивший упорство в защите Виклефианской ереси, сожжен на костре; что обсудили вопрос церковного единства, направленный против схизмы, и ныне все трое пап и антипап лишены своих престолов, что Иоанн XXIII, помысливший бежать, ныне сидит в камере на острове – вон там! И ждет решения своей участи, что Григорий XII отрекся добровольно, а Бенедикт XIII низложен Собором 26 июля 1417 года, и ныне Папою будет утвержден Мартин V, и с этим гибельная схизма в католической, единственно истинной церкви, прекращена, и теперь остались некоторые заключительные реформы – causa reformationus. А о вас, греческих схизматиках, речи не было вообще, и как ведомо нам, все великое княжество Литовское ныне и впредь исповедует католическую веру, а по соглашению с Византийским императором, готовится объединение греческой и латинской церквей!»

Все это Ульрих Рихенталь произнес в усталой запальчивости единым махом, верно, столько наговорился за эти два года чисто пустопорожних споров, что уже не имел ни сил, ни желания что-то выдумывать, ни впадать в хитрые риторические умолчания.

Григорий Цамвлак после того, как узнал о казни чешского магистра Гуса, уже мало что слушал и воспринимал. Как во сне отправился пешком – возку было не проехать сквозь толпы горожан и гостей – искать свое жилье. Как во сне слушал обычную ругань и отнекивания, когда в переполненном городе пытался найти еще какое-то помещение для приезжего, как им казалось, неведомо отколь и зачем греческого иерарха. Наконец его засунули на третий этаж бюргерского, под высокою кровлею, домика, полного народу, в комнатку со скошенным, проделанным в крутой кровле, окном, рядом с несколькими пражанами-чехами, а свиту его и панов распихали по соседним домам. Впрочем, с чехами болгарин Цамвлак скоро сговорился и без помощи латыни, и с трудом понимая и повторяя вновь и вновь незнакомые речения, выслушал, постиг совершившую на их глазах трагедию, про все эти попытки магистра Яна выступить с критикою папства и против продажи индульгенций. Повестили Цамвлаку и о том, что творилось в Праге, когда магистрат распорядился сжечь трех молодых ремесленников, уничтоживших папскую буллу, и ныне все считают мучениками веры, о короле Венцеславе, который, удалив Гуса из Праги, так и не нашел для себя достойной линии поведения. 4 мая 1415 года Собор осудил учение Виклефа с его взглядами на евхаристию[136], с признанием предопределения, мысль, брошенная еще Августином Блаженным, о том, что духовные и светские лица, обретающиеся в смертном грехе, недостойны владения собственностью и могут (и должны!) быть лишены оной, что папства не было в первые три века христианства, и что, следовательно, церковь могла бы обойтись и без видимого главы…

Сидели в такой же тесной, с одною наклоненной стеной, комнатке, пили пиво, заедая солеными сухариками, навалясь на стол, размахивали руками, божились, проклинали и каялись.

Гуса обвиняли облыжно, приписывая ему то, чего он и не говорил. Как всегда, нашлись враги, завистники, которым ученые доктора наук – д'Альи, бывший канцлер Парижского университета, кардинал Забарелла и парижский канцлер Герсон (сам близкий к взглядам английского проповедника Виклефа!) – с удовольствием дали слово. На Гусе отыгрывались, отодвигая суровую обязанность сместить трех старых пап и избрать нового. Друзья да и сам император Сигизмунд требовали от Гуса лишь внешнего отречения, но чешский проповедник уперся. За Гуса принялись в начале июня 1415 года. В конце концов его попросту стали обвинять, что он два года назад не поехал в Рим для выяснения перед папским канклавом своих взглядов. «Докажите, что я не прав – отрекусь!» – отвечал Гус на все уговоры и кардинала Забареллы, и самого императора. В конце концов, 6 июля на XV заседании Собора Гуса, обвинив в том, что он считает себя четвертою ипостасью Божества, приговорили к сожжению на костре. Даже на костре, перед тем как зажечь хворост, имперский маршал предлагал ему отречься.