Виктор Ремизов. Воля вольная
1
Генка завязал веревку, подергал привычным движением, надежно ли, и пошел к лодке. Старая расползающаяся «обяшка», заброшенная по случаю вертолетом, стояла кормой к берегу с набранным неводом. Генка, гремя пустыми бортами, столкнул лодку, сел на весла и стал выгребать поперек улова[1] к струе. Невод толстым змеем выползал из кормы, поплавки бренчали о край, грузила с хлюпаньем и брызгами падали в воду. Утреннее солнце выглянуло из-за горы, начало согревать. Ледок, налипший на сланях и бортах, потек тонкими струйками.
Не торопился, легко опускал в прозрачную воду грубые весла, тесаные из сухих лиственниц, и время от времени оборачивался за спину: выводил замет к началу струи. Весь август так вот рыбачили они с Мишкой, и все шло по привычке — за день сколько раз невод заведешь... Генке тогда, летом, как будто все равно было: много там рыбы, мало. Заводили, вытягивали, Мишка выбирал самок и бросал отцу, а тот, зажав сигарету в углу рта и наклонив голову набок, вспарывал тонкое серебряное брюхо. Нежные фиолетово-мясные икряные ястыки[2] бросал в таз, рыбу в воду. Иные самки, лишенные смысла, стремительно уходили на струю, оставляя бурый кровяной след.
Но то в августе, недалеко от поселка и ради денег. Сейчас Генка ловил у себя на участке, в своей речке, и не икру, а рыбу для охоты. Ему важно было, что он там зацепил, и он нет-нет, поглядывал.
Полотно кончилось, веревка, привязанная за корму, натянулась. Дуга поплавков плясала по рябой зелени воды, как раз охватывая все улово. Охотник, налегая на правое весло, закручивал к берегу.
В сужающемся пространстве невода испуганно метались темные спины. Уйти можно было только через верхний урез, через поплавки, для чего надо было всплыть наверх и показать себя, но как раз этого рыбы боялись и тупо рвались сквозь прочную, заскорузлую решетку невода. Перескакивали самые отчаянные, те, что шли ва-банк, но таких, как и среди людей, находилось немного. Остальные, вся разноперая ватага, — полосатая тяжелая кета, серебряные гольцы, длинноперые вольняшки-хариусы — всей толпой упирались в мотню и держали невод, помогая Генке маятником сваливаться к берегу и окружать самих себя. Он всегда удивлялся: рванули бы вниз по течению, все бы и ушли, и ничего бы он не сделал. Даже вместе с неводом ушли бы, вон их там сколько. Но это было против не ими установленных законов, которые они никак не могли нарушить. Генка, легко подрабатывая веслами, приближался к берегу.
Хорошая была яма, глубокая, он и базовое зимовье здесь поставил, потому что лучше рыбалки по всей Юхте не было. Лодка алюминиево зашуршала носом по гальке, Генка выскочил на берег и схватился за веревку. Невод, полный рыбы, сам затягивался в обратное течение улова. Генка потянул руками, понял, что не осилит, и, накинув веревку на плечо, как бурлак уперся от речки. Косяк сдавался, сзади уже как следует забурлило и заплескалось. Генка вытянул край невода на берег, захлестнул за специально вбитый, прочный кол и, крякнув довольно, вытер мокрые руки о грязную рабочую куртку. Сигареты достал.
Рыбы было много. Она уже не могла биться, давила друг друга на мелководье. Обреченные рты хватали воздух сквозь сеть, жабры хлюпали и пускали пузыри. Генка по привычке присел на корточки, разглядывая живые, тугие тела. Покуривал спокойно и благодарно, думал, как завтра еще раз заведет и хватит. Хорошо попало — на весь сезон — и собакам, и в капканы.
Он любил эти первые дни перед началом охоты. Речка, лес — все было заново. Все чуть-чуть другое. Старого корефана, с кем год не виделся и кому рад, так рассматриваешь. Поседел, шрам новый, морщины на лбу, раньше вроде не было... Так и здесь. Берег обвалился в речку, тропу засыпал, вековую лиственницу вывернуло поперек поляны, чуть не на избушку. А еще больше всяких мелочей... все было поновленное. И в этой вечной и незыблемой повторяемости — что все обязательно будет точно так же, как и в прошлом, и позапрошлом году, но все надо будет узнавать заново — Генка чувствовал большую радость, может, и сам смысл существования. Его прямо над землей, над его речкой и тайгой, подымало от ощущения свежести и нескончаемости жизни. И казалось ему в такие минуты, что так будет всегда, всегда и всегда. Что никогда не будет по-другому. И он каждую осень — всегда и всегда — по какой-то немыслимой дружбе с Господом Богом будет заезжать на свою Юхту, и все будет заново прекрасно.
В этом году второго октября заехал. Чуть холодом и снегом пахнуло, он рванул. Сезон ничего хорошего не обещал: кедровые стланики были усыпаны крупной шишкой, и мыша наплодилось полно — еще летом ясно было, что в ловушки соболь не пойдет. Поэтому Генка рассчитывал на собак по малому снегу. Пока брюхом не начнут чертить, до середины, а то и до конца ноября можно было набрать кое-что.
Но кроме того, с годами, а было ему сорок три, Генка все больше и больше любил эту одинокую таежную жизнь. Удивлялся — многое ведь с возрастом становилось неинтересным и спокойно удалялось, уходило из жизни, эта же тяга только крепла. В лесу ему всегда хорошо было. Лучше, чем где-нибудь и с кем-нибудь.
Он засучил рукава, поднял отвороты сапог и, раздвигая скользкие упругие тела, зашел в невод. Рыба заволновалась, заплескала по ногам. Генка, приподнимая верхний урез, кошелкой закрывавший рыбу, брался за хвосты и выбрасывал на берег: отнерестившуюся лошалую кету в одну сторону — собакам и на приманку, гольцов и хариусов в другую — у него две загородки из бревен были приготовлены.
Самцы кеты — широкие, горбатые, с толстыми мясистыми клювами, маленькими немигающими глазками и почти собачьими клыками, только изгибались тяжело. Сил биться у них уже не было. Самки — узкие, без горбов, но такие же — в зеленых, желтых и черных поперечинах и пятнах, были покрепче, прыгали, пачкаясь в сером песке. Из некоторых еще выползали красные горошины. Совсем уж лошалого аргыза[3] было немного.
В середине августа, почти два месяца назад вошли они из моря в лиман Рыбной, как-то (людям до сих пор это неизвестно!) поняли, что это именно их речка, и двинулись наверх, к тем ручьям и тихим лесным протокам, где родились.
Самки не отличались от самцов. Строгими серебряными лососями были и те и другие. Стадо могло заходить недели две, три, а иногда и месяц. Оно разбивалось на маленькие партии по пять-семь особей и уходило вверх. В пресной воде самцы превращались в высоких, горбатых, страшных и тяжелых бойцов, самки круглились животами. Рыбы не питались, их желудки атрофировались, как ненужные для дальнейшей жизни.
Так они и шли. Днем и ночью. Отдыхали, отстаивались в спокойных уловах перед мелкими перекатами. Из Рыбной заходили в порожистую, мелководную Юхту и пробивались — в некоторых местах прямо на брюхе, целиком торча из воды — до родных нерестилищ. Ночью на перекатах дежурили медведи и волки, днем — мамаши с медвежатами, огромные белоплечие орланы, маленькие узкоглазые эвены с хитрыми крючками, а по ямам затягивали невода браконьерские бригады.
Но лососи, одетые в брачные наряды, упрямо добивались своего и, кому везло, оказывались там, где им было указано. И тут, в конце своего пути, они уже были парами.
Медовый месяц проводили они на Генкином плесе. Плавали бок о бок, играли. Отмывали от ила, разгребали носами галечное дно. В какой-то, одной ей известный момент, самка замирала над гнездом, мелко дрожала перьями плавников и откладывала. Совсем как у людей судорога бежала ее телом, от головы до нелепо изгибающегося хвоста. Самец кидался и тоже замирал, и покрывал невидимые в воде икринки белым облаком молоков.
Теперь, к началу октября, все было закончено. Большая часть стада отметалась и подохла. Какие-то отвратительным аргызом улеглись на дно рядом со своими будущими детьми, других течением снесло ниже. Все они еще заживо начали разлагаться, слепли, покрывались серой и желтой слизью. Самое безжалостное превращение — из полной силы и высших устремлений прекраснотелой серебрянки в лишаястое, осклизлое и слепое нечто — завершилось. Но не завершилось еще дело природы. Их детям, их пузастеньким и прозрачным малечкам, которые родятся только весной, нечего было бы есть, если бы родители не легли умирать рядом с гнездами и на них не образовался этот так скверно выглядящий планктон.
Они жертвовали собой ради детей, которых им никогда не суждено было увидеть.
Генка наблюдал все это каждый год, и, может быть, поэтому его удивляло не то, что удивляет всех, — как лосось находит свою речку или почему они гибнут, — но все это дело в целом. Невероятно надежное. Неукоснительно происходящее из осени в осень, из тысячелетия в тысячелетие. А ведь из этого огромного достаточно было вынуть какой-нибудь маленький кусочек... за тысячи-то лет... один раз... и все бы кончилось. Но никто, слава богу, не вынимал, а само оно не вынималось.
Генка подтянул на берег опустевший невод, в котором остались одни гольцы. Гольцы тоже были лососями и тоже в брачном наряде, но, отметав икру, не погибали, а скатывались к морю, зиму стояли в лимане, питаясь жирной корюшкой, и весной снова разбредались по реке. Они не погибали, и, видно, поэтому сила жизни в них была не та — их никогда не бывало столько, сколько было морских лососей. Они боялись даже там, где это не имело смысла: какая-нибудь некрупная самочка кижуча, защищая гнездо, смело бросалась на голодную стаю гольцов, и те разлетались в стороны. Это были две разные философии жизни. Одни жили и спасались по мелочи, другие жертвовали собой, и это делало их сильными.
Погодка звенела. Все эти дни, пока он с работой поднимался вверх по речке, от зимовья к зимовью, солнце стояло во все голубое небо. Лиственницы тихо облетали. Желтые хвоинки легкими волчками вертелись в звенящем воздухе и вдруг застывали на прозрачной глади. Плыли медленно. По берегам, повторяя их очертания, тянулись золотистые ленточки хвои. Самая приятная была погодка: минус небольшой, по ночам до десяти опускалось. Лед на лужах не таял. Утром песчаные берега стояли коловые — шлось, как по асфальту. Река парила, и все, что торчало из воды, украшалось за ноч