Вопрос смерти и жизни — страница 4 из 33

И любви поместья.

Мы не станем снова

Здесь искать Бессмертье[9].

Все эти поэтические слова приобретают новый смысл в моей нынешней ситуации, когда я лежу на диване и размышляю. Конечно, я не могу последовать совету Дилана Томаса: «Борись, борись против умирания света». Для этого во мне не осталось достаточно жизненной силы. Гораздо больше мне импонируют эпитафии, которые попались нам с моим сыном Ридом, когда мы фотографировали надгробия для нашей книги «Американские места упокоения» (2008)[10]. Одна из них навсегда запечатлелась в моей памяти: «Жить в сердцах тех, кто остается, не значит умереть». Жить в сердцах тех, кто остается… Или как часто говорит Ирв, «оставить след» в жизни тех, кто знал нас лично или через наши произведения. Святой Павел утверждает: «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто». (1-е Коринфянам 13).

Слова Павла о первенстве милосердия напоминают нам, что любовь, то есть доброта и сострадание к другим, превосходит все остальные добродетели. (Феминистка во мне всегда теряется, когда в Послании к Коринфянам я читаю, что «жены ваши в церквах да молчат, ибо не позволено им говорить» и что «если же они хотят чему научиться, пусть спрашивают о том дома у мужей своих; ибо неприлично жене говорить в церкви». Читая это, я хихикаю про себя и вспоминаю множество великолепных проповедей преподобной Джейн Шоу в стэнфордской часовне.)

Генри Джеймс переформулировал слова Павла о милосердии и на их основе вывел следующую формулу:

В жизни человека важны три вещи: первая —

быть добрым, вторая – быть добрым

и третья – быть добрым.

Я стараюсь придерживаться этой максимы в любой ситуации.

* * *

Я знаю многих женщин, которые мужественно встретили свою смерть или смерть своих супругов. В феврале 1954 года, когда я вернулась из колледжа Уэллсли в Вашингтоне на похороны отца, первыми словами моей скорбящей матери были: «Тебе понадобится все твое мужество». Мама всегда была образцом доброты. Прощаясь с папой, с которым они прожили в браке двадцать семь лет, она прежде всего заботилась о дочерях. Папе было всего 54 года; он умер от сердечного приступа во время глубоководной рыбалки во Флориде.

Через несколько лет мама снова вышла замуж и в итоге похоронила четырех мужей! Она видела своих внуков и даже нескольких правнуков. Переехав в Калифорнию, поближе к нам, она мирно скончалась в возрасте 92,5 года. Я всегда думала, что умру в ее возрасте, но теперь знаю, что не доживу до девяноста.

Моей близкой подруге, Сьюзан Белл, до девяноста не хватило совсем чуть-чуть. В своей жизни Сьюзан не раз обманывала смерть: вместе с матерью она бежала из нацистской Чехословакии в 1939 году. Ее отец остался и погиб в концлагере Терезиенштадт. Она и ее родители были лютеранами, но нацисты видели в четырех еврейских бабушках и дедушках достаточный повод, чтобы приговорить к смерти всю семью.

За несколько недель до смерти Сьюзан вручила мне драгоценный подарок – английский серебряный чайник девятнадцатого века. Много лет назад чай из этого чайника придавал нам сил, когда мы работали над нашим сборником «Автобиография, биография и гендер»[11] (1990). Сьюзан стояла у истоков женской истории и продолжила свои исследования в Стэнфордском институте Мишель Клейман, где проработала до конца своих дней. Она скоропостижно скончалась в плавательном бассейне в июле 2015 года. Ей было 89,5 года.

Но, пожалуй, из всех моих знакомых мне больше всего хочется подражать Дайан Миддлбрук. Преподавательница английского языка в Стэнфорде и известный биограф Энн Секстон, Сильвии Плат и Теда Хьюза, Дайан была моей близкой подругой более двадцати пяти лет, вплоть до ее безвременной кончины от рака в 2007 году. Когда мы с Ирвом навестили ее в больнице незадолго до смерти, она сказала, как горячо нас любит, и поцеловала на прощание. Я заметила, как почтительно она обращалась к медсестрам, когда они входили в ее палату. Дайан было всего 68, когда она ушла.

Есть еще один человек, чья смерть произвела на меня неизгладимое впечатление: известный французский ученый Рене Жирар. Рене был моим научным руководителем в конце пятидесятых – начале шестидесятых годов в университете Джона Хопкинса, но я не могла назвать его близким другом и коллегой, пока, несколько десятилетий спустя, он не перевелся в Стэнфорд. Мы подружились с ним и его женой Мартой и поддерживали тесную связь до самой его кончины в 2015 году.

Как ни странно, в последние годы эта связь стала только крепче. Из-за серии инсультов Рене не мог говорить. Я садилась рядом с ним, брала его за руку и смотрела ему в глаза. Ему всегда нравилось домашнее абрикосовое варенье, которое я приносила.

В последний раз, когда я была у них в гостях, Рене увидел в окне кролика и воскликнул по-французски: «Un lapin!» Каким-то образом он смог произнести эти слова, несмотря на повреждение мозга, навсегда лишившее его дара речи. Когда у меня случился инсульт и я несколько минут не могла издать ни звука, я сразу подумала о Рене. Это было очень странно – мозг продолжает думать, но мысли просто не превращаются в слова.

Я так рада, что мои речевые способности полностью восстановились. На самом деле я – прирожденная болтушка. Когда мне было четыре или пять лет, мама водила меня на уроки ораторского мастерства. Мы приседали в реверансе перед мисс Бетти и читали стихи для других детей и их гордых мамочек. С тех пор я всегда получала огромное удовольствие от публичных выступлений, не говоря уже о частных беседах.

Но теперь я устаю от долгих разговоров. Я ограничиваю себя получасом общения с друзьями, которые регулярно приезжают меня навестить. Даже продолжительные телефонные звонки утомляют меня.

Когда меня охватывает отчаяние, я стараюсь убедить себя, что должна быть благодарной. Я по-прежнему могу говорить, читать и отвечать на электронные письма. Я окружена любящими людьми и живу в уютном и красивом доме. Есть надежда, что дозу химиотерапевтических препаратов удастся уменьшить и что я снова смогу жить полунормальной жизнью, хотя прямо сейчас мне не верится, что это когда-нибудь произойдет. Я пытаюсь смириться с жизнью инвалида или, по крайней мере, с жизнью реконвалесцента, как в прошлом вежливо называли таких людей, как я.

Глава 3. Осознание эфемерности бытия

Май


За последние несколько лет я потерял сразу трех очень близких друзей – Херба Коца, Ларри Зароффа и Оскара Додека. Я знал их со старших классов; мы вместе учились в колледже и вместе проводили вскрытия на занятиях по анатомии на первом курсе медицинской школы. Мы были близки всю жизнь. Теперь все трое ушли, и я остался единственным хранителем воспоминаний о нашем совместном прошлом. Хотя я поступил в медицинскую школу более шестидесяти лет назад, они все еще живы в моей памяти. В самом деле, у меня есть странное ощущение, что если бы кто-то открыл нужную дверь и заглянул внутрь, то чудесным образом увидел бы нас четверых. Мы деловито рассекаем сухожилия и артерии. Мой друг Ларри, который уже тогда знал, что станет хирургом, смотрит на результаты моего труда и заявляет, что мое решение стать психиатром – истинное благословение для мира хирургии.

Особенно живо я помню кошмарный инцидент, который произошел в тот день, когда нам предстояло извлечь и препарировать мозг. Сдернув с трупа черный брезент, мы заметили в одной из глазниц большого таракана. Нам всем было противно – но мне больше, чем остальным: я с детства боялся тараканов, которые часто шныряли по полу бакалейной лавки моего отца и нашей квартиры над магазином.

Вернув брезент на место, я уговорил остальных прогулять вскрытие и вместо этого сыграть пару партий в бридж. Мы часто играли за обедом. Следующие две недели наша группа резалась в карты вместо того, чтобы корпеть в анатомичке. Хотя играть я научился неплохо, мне стыдно, что я, посвятивший всю жизнь изучению человеческого разума, прогуливал анатомирование мозга!

Но что действительно меня тревожит, так это то, что эти яркие, осязаемые, насыщенные эмоциями события существуют только в моем собственном сознании. Конечно, это очевидно – все это знают. Но в глубине души я почему-то никогда в это не верил; я не понимал, что никто, кроме меня, не может открыть «нужную» дверь и увидеть анатомичку. В реальности нет ни двери, ни анатомички, ни четверых студентов, склонившихся над телом. Мой прошлый мир сохранился только в нейронах моего мозга. Когда я, единственный оставшийся в живых из нас четверых, умру – пфф! – все испарится, и эти воспоминания исчезнут навсегда. Вдумываясь в это, я чувствую, как земля уходит из-под моих ног.

Но подождите! Вспоминая, как мы играли в бридж в дальнем углу пустого лекционного зала, я вдруг осознаю, что здесь что-то не так. Конечно, это произошло более шестидесяти пяти лет назад! Любой, кто писал мемуары, знает, что память – это непостоянная, неуловимая сущность. Один из нас, Ларри Зарофф, был таким прилежным студентом и так мечтал стать хирургом, что ни за что на свете не променял бы вскрытие на бридж. Я зажмуриваюсь, пристально вглядываюсь в образы и понимаю, что в бридж играли Херб, Оскар, я и Ларри – но не Ларри Зарофф, а Ларри Энет. Я тут же вспоминаю, что на самом деле нас было шестеро: в тот год почему-то возникла острая нехватка трупов, и мы работали в группах не по четыре, а по шесть человек.

Я хорошо помню своего друга Ларри Энета: он был необыкновенно талантливым пианистом, играл на всех наших школьных мероприятиях и мечтал стать профессиональным музыкантом. Однако его родители, такие же иммигранты, как и мои, заставили его поступить в медицинскую школу. Ларри был прекрасным человеком и старался пробудить во мне чувствительность к музыке. К несчастью, все его старания пошли прахом: я был начисто лишен музыкального слуха. Незадолго до того, как мы поступили в медицинскую школу, он повел меня в музыкальный магазин и выбрал для меня шесть классических произведений. Во время учебы я часто слушал эти записи, но, увы, к концу первого курса так и не научился отличать одну от другой.