Вор крупного калибра — страница 32 из 34

– Слушай, Гладкова, тут недоразвитых нет, – нетерпеливо прервал капитан. – Давайте уже, времени-то в обрез…

* * *

Лишь ближе к девяти Герман вернулся домой, ощущая себя взбухшим трупом, таким же неподъемным, грязным и воняющим. Поэтому первым делом, натаскав ледяной воды из колонки, как следует отмылся, переоделся в свежее и замочил гимнастерку. Мороз стоял отменный, не менее двадцати, но ему было плевать, главное – смыть с себя намотанное за сегодняшний вечер.

Ледяная электричка уже несколько подохладила жар ненависти и обиды, но последки все еще тлели.

Эта дрянь, старая кляча, гадюка, да как она вообще посмела? Попалась бы в другое время… а теперь жалко на такую падаль рыжую патрон тратить. А что говорила, как клялась! Хорошо еще, что свои планы строил, не опираясь на нее. Слова у этих тварей дешевые…

Тут он вспомнил вдруг, как попалась в руки жена вражеского командира – узнали ее свидетели, а после выяснилось, что в одной из хат ее муж скрывался. Жена – помнится, тоже рыжая была, белокожая, огонь, – после жесткого разговора поплыла: дайте, мол, время, пойду в хату, уговорю сдаться.

И ушла. Ждали долго. Послал одного под окна, тот вернулся и доложил: сидит за столом с «чоловиком»… Не меньше часу прошло, он, потеряв терпение, приказал швырнуть в окно гранату, и уже отправился второй выполнять, как грянул выстрел. Рыжую нашли в сенях, с простреленным виском и запиской: «Сдохни, сволочь! Чтоб я мужа предала». Потом лишь выяснилось, что в другой хате он раненым лежал и за это время успели его перепрятать. Вот так-то. Он, стало быть, заслужил, чтобы за него умирали, а ты – нет.

«Так. Надо взбодриться, а потом немедленно успокоиться», – решил он и прихватил в коммерческом магазине хорошего вина и сыра – комбинация, которая давно уже по ночам мерещилась, но таковой кутеж он себе позволить опасался.

«Ничего, сейчас самое время», – разрешил он сам себе, заваливаясь на топчан.

Первый стакан употребил по-быдляцки, махом, зато спазм ослабел. После отведанного сыра стало ясно, что для полного счастья чего-то не хватает.

Поразмыслив, снял с полки том Гете, открыл его наугад – и стало нечего более желать. Открылось то самое удивительное стихотворение о дикой розе на вересковом поле. Никак не мог понять его смысла, вычерпать до дна, каждый раз оно порождало новые мысли, и потому он перечитывал его вот уже третий десяток лет. Жадно, неутолимо, впитывая не то что каждую букву, а каждый изгиб, знак…

Удивительно! Он сам поражался тому, какое магическое влияние оказывает на него чтение. Сызмальства овладев этой наукой, он глотал книги одну за другой, а отец лишь посмеивался, предупреждая – то ли в шутку, то ли всерьез, – от подобной всеядности: «Смотри, не переваришь».

Понимание сути предостережения пришло лишь годы спустя, когда все прочитанное впиталось в плоть и в кровь, отравив ее, поломав жизнь, превратив в чудовище. Да, теперь он желал бы пристрелить того, кого боготворил за его слова десять лет назад, но теперь уж ничего не попишешь. Нельзя, как это блеял мерзавец Боев, сделать сделанное несделанным?

Все пройдет, все изменится, лишь только Гете останется таким же, хотя… теперь и его можно прочитать так, как велит испорченная натура, увидеть в нем то, что она приказывает видеть.

Черт знает что в голову лезет. Он как раз катал по нёбу глоток вина и по языку – божественные слоги, наслаждаясь образами, которые они порождали, как в дверь быстро, тихонько постучали.

Это еще что такое? Он удивился, подошел к двери, открыл – и застыл.

На пороге стояла Оля Гладкова в своем пальтишке с опушкой и в маленькой шапочке, разрумянившаяся от мороза, с поджатыми алыми губами, на бровях и опущенных ресницах серебрятся снежинки, в руках – маленький чемоданчик. Почему-то этот крошечный фанерный ящичек растрогал его, подогретого вином и Гете, просто до слез.

Герман поежился – непривычно было в кудряшках и синей майке, – осведомился, стараясь говорить сухо и официально:

– Чем обязан?

– Я к вам, – просто ответила она. – Дело в том… Герман Иосифович, вы не могли бы меня проводить?

– На ночь глядя? – строго осведомился он. – Куда вы собрались?

Она поежилась, до Германа дошло, что на улице все-таки не май месяц, а пальто у нее со времени памятной поездки на соревнования не улучшилось. Он почему-то представил ее в песцовой горжетке и аж поежился.

– Зайдите, – скомандовал он. – Итак, куда?

– В Сокольники, – пролепетала она.

«Час от часу не легче, – подумал он недовольно, – спасибо! Я там уже побывал».

– Ночью небезопасно разъезжать по электричкам, а мне, простите, не в чем сейчас и на улицу выйти, – с деланым добродушием развел он руками. – Давайте вернемся к этому разговору завтра. Вам надо успокоиться, все обдумать. Доброй ночи.

«Какой ужас, – соображала Ольга, – приспичило ему постирушки устраивать. Что же делать?»

Проще всего было бы с облегчением выбраться из флигеля и ретироваться. Однако, и это совершенно очевидно, второго шанса уже не будет, то, что сейчас может пройти, завтра будет воспринято холодно…

Повинуясь интуиции – и ничему более, – Оля вздохнула и, словно кидаясь в воду, уткнулась головой в плечо, зашептала быстро:

– Я понимаю, понимаю, я обидела вас… Простите меня, простите дуру набитую, я не хотела вас обижать, не хотела поднимать на смех. Я ушла из дома. Я не вернусь.

Он стоял оглушенный, держа руки на весу, как хирург перед операцией, и пытался уложить в голове происходящее:

– Вы меня не обидели, что вы, Гладкова, успокойтесь, что вы. Стаканчик воды?

Но Оля продолжала шептать, и ее легкое дыхание жгло кожу, как огонь:

– Мне стыдно, стыдно…

Голова у него начинала идти кругом, и с трудом удавалось сохранять спокойствие, чтобы голос звучал как положено, а не позорно:

– Хорошо, только, пожалуйста, не волнуйтесь. Возьмите себя в руки, – и сам медленно опустил ладони на девчоночьи плечи – покатые, нежные, хрупкие. – Вы все очень остро воспринимаете.

Вроде бы получалось говорить с добродушным пренебрежением:

– Снова ваша голова полна лишних мыслей?

Так, теперь осторожно отстранить от себя это чудо на безопасное расстояние:

– Э‐эй, что с вами?

Чертовка, как хороша. А уж с этим жарким румянцем, вспыхнувшими ушками, прячущая взгляд:

– Что-то случилось? Вас кто-то обидел?

Она вздрогнула, глянула испуганно. Он спросил это ровным, спокойным голосом, но с таким выражением, что у нее все внутри оборвалось, могильной жутью повеяло.

Герман отвел взгляд, помог снять пальтишко, пошел, налил воды из чайника:

– Она, правда, теплая, ну ничего. Садитесь и пейте. Хотите сыру?

«Хочу ли я?» – удивилась по-детски Оля. Сыр… это что-то такое давно забытое, тающее во рту, с остреньким вкусом. Ох, как хотелось бы хотя бы малюсенький кусочек!

«А ну! – осадила она саму себя. – Что мы сюда, шамать пришли? Сыр у него, ишь жирует».

– Рассказывайте.

Он перехватил инициативу, первым задал вопрос – и все с самого начала пошло не по плану. Спокойно, уверенно держался он, а она не могла сыграть простенькую роль, на которую сама же напросилась. На Ольгу накатывала паника:

«Опять переоценила свои силы. Снова вообразила о себе слишком много. Бестолковая! Самонадеянная! Не смотри на него, не смотри, он догадается…»

И ведь понимала, что бояться совершенно нечего, что взрослые – там, за окнами, перемещаются тихо, следя за каждым движением. Но впервые в присутствии этого человека ей было до такой степени жутко, таким ледяным ужасом веяло от него, что слова замерзали на языке!

Надо было разыграть комедию совершенно иного рода и куда быстрее. Сценарий, разработанный с таким знанием психологии и прочего, не работал. И Ольга поняла: пришла пора отойти от договоренностей, отключить порядочность, логику, немедленно изменить тактику. Иначе…

Она решилась. С минуту сидела, низко опустив голову, молча. Считая про себя, чтобы не торопиться, она подняла глаза, чуть приоткрыла рот, и далее все стало складываться как бы само собой: их взгляды встретились, она не издала ни звука, ни сопения, не всхлипнула ни разу, но по щекам заструились такие горькие, такие искренние слезы.

Его как будто ударило током, точно маска спала с каменного лица, оно ожило, исказилось гримасой боли…

Оля, повинуясь наитию, закрыла ладошками глаза, ее хрупкие плечики содрогались.

– Как вы можете быть таким… таким… таким непонятливым! Вы все знаете, а издеваетесь надо мной, смеетесь!

И он не выдержал.

– Оля… – хрипло произнес он, опускаясь на колени.

– И не говорите: «Оля»! – оборвала она, с изумлением слыша в собственном голосе чисто женскую обиду. – Я люблю вас, я погибаю! А вы, вы…

Он сглотнул, отняв ее руки от лица, вдруг лицом уткнулся в них. Оля почувствовала, как что-то капнуло на ладонь.

«Слеза?!»

Он резко поднялся и потянул к себе, преодолев слабое сопротивление, крепко обнял, удерживая:

– Вы ошибаетесь, Оля. Я от вас без ума.

Так буднично, спокойно прозвучало это признание, но слова – это одно, а действия… Она не могла ни пошевелиться, ни оттолкнуться, мышцы у него были стальные, пугающе-упоительно пахло от него, и ткань платья казалась такой тонкой, как будто его вообще не было. Голова закружилась, ноги ослабли, она уже чуть не висела на его руках, как тряпичная кукла, и эти руки были до ужаса сильные. И надежные, успокоительно надежные.

«Неужели он посмеет…» – мелькнуло в голове и пропало.

Он не то что посмел, а целовал так неспешно, неторопливо, смакуя, как будто имел на это полное право, и от этой уверенности все внутри пылало. С горестным треском оторвалась петля, отлетела пуговка, Оля ужаснулась, ощущая обжигающее дыхание на шее, плече… Пытаясь отстраниться, она сделала неловкое движение, чемоданчик, поставленный на пол, растворился – и выпала пара битых кирпичей, уложенных для весу.