Тут корова замычала протяжно, словно тоже попрощаться решила. А я подумал: «Два гаврика минус, а одна корова плюс — вот и хорошо».
— Пётр! — окликнул я.
Тот, пыхтя, подошёл, вытирая руки о штаны:
— Барин, что с телеги разгрузили — куда убирать?
— Картошку в амбар, где попрохладней, — распорядился я. — Металл, гвозди, напильники — всё в сарай, там с тобой разберёмся. Соль, перец — в дом, тоже потом разберёмся.
Дальше сказал уже тише:
— Спроси у Фомы, что там для Машки взял, пусть мне в свёртке отдаст.
А тут и Машка выбежала из избы, словно почуяла, что о ней речь. Глаза сияют, щёки румяные:
— Егорушка, а что это, батюшка корову пригнал?
— Солнце, — хмыкнул я, слегка приобняв её за талию. А Фома, заметив, лишь улыбнулся. — Вот смотри, теперь в Уваровке уже будет две коровы, а скоро и все три. Так что на всех и молока хватит, и сметаны, и творога, и масла — всё будет.
Глава 7
— Пошли, Маш, — позвал я её, слегка наклонившись и кивнув на избу. — Дело есть.
Она, украдкой поправляя платок, улыбнулась, и мы зашагали внутрь. Только переступили порог — и будто отрезались от всей суеты, что бурлила во дворе. Там же Пётр с Прохором таскали мешки с картошкой, Степан что-то орал на корову, чтоб та не бодалась, а Пелагея о чём-то спорила с другой бабой насчёт горшков. Дверь скрипнула, и в избе стало тихо — только печь потрескивала да запах хлеба витал, как дух какой-то уюта.
Я протянул Машке свёрток, что Фома передал, — увесистый, завёрнутый в холстину.
— Что это, Егорушка? — спросила она, а её зелёные глазки заблестели.
— А ты посмотри, — улыбнулся я, протягивая свёрток.
Машка с каким-то придыханием, как маленькая девочка перед тортом именинным, принялась разворачивать. Холстина шуршала, и вот сверху показался сарафан — такой, что даже я, в моде девятнадцатого века не смыслящий, аж ахнул про себя.
Ткань — тонкий лён, мягкий, как облако, с вышивкой по подолу. Алые маки с зелёными стеблями, переплетённые золотыми нитями, будто живые. Цвет же — глубокий, синий, как небо, с лёгким отливом, что играл в свете, пробивающемся из окна. По груди был узор из мелких ромашек, вышитых так тонко, что казалось, будто их ветер колышет. Рукава широкие, с кружевом по краю — лёгким, как паутина.
— Ох, Егорушка! — выдохнула Маша, приложив сарафан к себе и крутанувшись. — Какая ж красота! Глянь, глянь, он же прям по мне будет! Прям как на царевну сшитый!
Я лишь улыбнулся, радуясь за неё, а она охала и ахала — глаза сияли. Я смотрел и думал: вот же молодец, Фома, расстарался!
Машка, прижимая сарафан, чуть не подпрыгивала, а потом аккуратно отложила его на лавку, боясь помять.
Снова полезла к свёртку, достала из него платок. Тут я и сам присвистнул в уме — шёлковый, тонкий, как паутина. Цвет изумрудный, с золотистыми узорами по краям. Ветви с ягодами, вышитые так, что каждая нитка сверкала, как роса на траве. По углам мелкие цветы, алые, будто капли заката на небе. Платок струился в её руках лёгкий, как пушинка одуванчика.
И Машка, развернув его полностью, замерла.
— Егорушка, — шепнула она, не веря глазам своим, глядя на всё это великолепие. — Красота-то какая! Лёгкий, как пёрышко, и глянь, как блестит на свету! Это ж… это ж как у боярыни какой!
Она поднесла платок к щеке и аж глаза закрыла, будто боясь, что он растает от одного взгляда. Потом осторожно положила его рядом с сарафаном, а сама копнула глубже в свёрток и высыпала содержимое прямо на лавку.
Высыпались разные безделушки — то самое, что я просил Фому привезти. А безделушки такие, что её глаза становились всё шире и шире, словно она видела сокровища царские.
Бусы янтарные, как мёд липовый, с бусинками разной формы — от круглых до каплевидных, нанизанных на крепкую шёлковую нить. Ещё там были ленточки шёлковые — алая, голубая, белая, все с вышивкой по краям тонкой, как паутинка. Гребень был деревянный, резной, с узорами в виде листочков и цветов, гладкий, как зеркало.
А вишенкой всему этому была пара серёжек серебряных, с крохотными бирюзовыми камушками, цветом, как озеро в ясную погоду. И браслет плетёный из кожи мягкой, с медной застёжкой в виде цветка и такими же бирюзовыми камушками по краям.
— Егорушка… — выдохнула Машка, перебирая всё эти сокровища дрожащими пальцами. — Это ж… Егорушка, спасибо тебе большое!
Она кинулась ко мне, обняла так крепко, что земля из-под ног чуть не ушла. Я прижал её к себе, вдохнул её запах. Чувствуя, как сердце колотится, словно молот по наковальне. Она же уткнулась мне в грудь и прошептала тише мышки:
— Егорушка, ты… ты для меня как солнышко красное.
— Солнышко — это ты, — шепнул я, целуя её в макушку.
Машка хихикнула, отстранилась немного, но глаза её блестели, как роса утренняя на листьях.
— Маш, — сказал я, поглаживая её волосы. — А давай-ка вечером примеришь сарафан, платок да бусы? Родителей позовёшь, мужиков кликнем, посидим как полагается. Выдохнуть нужно.
— Посидим, Егорушка, — кивнула она, снова прижимая платок к щеке и любуясь собой в медном зеркальце на стене. — К столу всё приготовлю и квас достану самый лучший.
А за дверью уже было слышно, как гудела Уваровка в моём дворе — Пётр что-то орал на Прохора, корова требовательно мычала, видать, ботвы просила. Голоса сливались в один гомон, словно на ярмарке в базарный день. А я всё стоял, обнимая Машку, не в силах от неё оторваться. Её тёплое тело прижималось ко мне и хотелось раствориться в этом моменте навсегда.
Тук-тук-тук! — в дверь постучали, и Петькин зычный голос прорезал тишину избы, как топор полено.
— Егор Андреевич! Все разместили, как велели!
— Иду! — отозвался я, подмигнул Машке и поцеловал её.
Она всё так же держала в руках разноцветные ленточки из свёртка. Улыбнулась так, что сердце ёкнуло — её глаза, будто омут какой, сияли счастьем и обожанием.
Мы вместе шагнули на улицу и словно на базар какой попали — всё кипело, шумело, двигалось. Во дворе стояли две телеги, уже частично разгружены. Люди сновали туда-сюда, таскали мешки, железяки, что-то выкрикивали друг другу.
— Инструмент, Егор Андреевич! — кричал Пётр, тыча рукой в кучу металла, что блестела на солнце. — Вот, полотна, всё, как вы рисовали!
— Не рисовал, Пётр, чертил, — поправил я его, хмыкнув. — Посмотрим ещё, дел пока невпроворот.
Тут же повернулся к Степану, что возился у задней телеги, перекладывая какие-то мешки:
— Степан, землю вскопали?
— Да, барин, — кивнул он, выпрямляясь и отирая пот со лба. — Три десятых части от десятины, как велели.
— Отлично, — сказал я. — Значит, так: организуй бабу какую, можно даже две.
Повернулся к Фоме, который стоял в стороне, мял в руках шапку:
— Фома, где картошка?
— Так в подпол же сложили всё, как вы велели, — буркнул он, продолжая теребить шапку.
— Доставай, давай пару мешков. Степан, далеко землю готовили?
— Дак нет, — махнул он рукой, указывая за деревню. — Вон, за околицей, и ста шагов не будет.
— Добро, — кивнул я.
И тут посмотрел на корову, что привязанную к столбу стояла и жалобно мычала, поглядывая на нас умными глазами:
— Корову, кстати, определите кому порасторопнее. Вон, может, Прасковье?
Прасковья аж подскочила на месте, всплеснула руками:
— Ой, барин! Да что ж вы, Егор Андреевич! Ой, спасибо, родненький!
— Так ты давай там не фантазируй, — строго сказал я. — Корова для деревни.
— Дак конечно, Егор Андреевич, конечно, для деревни! — закивала она так усердно, что платок сбился набок. — Догляжу, как за ребёнком буду глядеть!
Я только махнул на это рукой — Фома уже тащил здоровенный мешок картошки. Я хмыкнул — побольше будет, чем я ожидал. Ну, оно и к лучшему. Развязал, заглянул — мелкая и семенная, с глазками. То, что надо.
— Степан, слушай сюда, — начал я, перечисляя по пальцам. — На тебе будет вся ответственность. Значит, сейчас лопату бери, мешок этот хватай, бабам крикни, чтоб за нами шли, да корзины старые чтоб взяли. И второй мешок чтоб кто-то принес, — добавил я.
Он кивнул и, отвернувшись, что-то стал говорить какой-то бабе в цветастом сарафане. Та сорвалась с места и побежала со двора.
Мы же двинулись к вскопанной земле за деревней. Я кивнул Степану на лопату:
— Значится, так: на пол глубины лопаты копаешь яму вот так, — объяснял я Степану, взяв лопату и вдавив её в недавно вскопанную землю.
Ком земли, тёмный и влажный, легко отделился. Я отступил чуть в сторону.
— Рядом, на вот таком расстоянии снова копаешь. — Объяснял я.
Степан внимательно наблюдал за моими движениями, сопя носом и время от времени кивая.
— Потом копаешь так дальше и ещё, в ряд, пока участок не закончится, — продолжал я, делая ещё несколько ямок для наглядности. — Теперь смотри.
Достал из мешка картофелину — мелкую, повертел в руках, пересчитал глазки.
— Семь глазков, — важно поднял палец. — Нужно, чтоб глазков было штук пять-восемь, не меньше и не больше. Если мелкая, и там всего три-четыре, то можно по две в ямку. Средняя — то одну.
Порылся в мешке, нашёл крупную — чуть больше кулака, показал Степану.
— А вот такие вот в сторону, потом в мешок сложите, домой отнесёте ко мне.
Степан почесал затылок, разглядывая картофелины с таким видом, будто они были какими-то диковинными заморскими плодами.
— В общем, кладёшь картошку в яму. И копаешь следующий ряд — этой землёй прикапываешь ту картошку, что уже в ямке. Понятно?
— Понятно, барин, — кивнул Степан, беря в руки лопату и взвешивая её, словно оценивая предстоящую работу.
— Ну, до вечера чтоб посадили, тут немного, — бросил я, разворачиваясь и чуть не налетев на двух крестьянок — Прасковью и Аксинью, что подоспели с плетёными корзинами.
Те запыхавшись смотрели на меня выжидающе. Я махнул на Степана, мол тот проинструктирует, сам же улыбнулся, радуясь, что не сказал это вслух.