Воронцов. Перезагрузка — страница 26 из 36

Игнат стоял, переминаясь с ноги на ногу, как мальчишка, пойманный на краже яблок.

— И не дай Бог, я заподозрю, что ты обделил Уваровку, то уж не серчай, а придется идти и смотреть, как далеко ты уехал. А так — катись куда себе хочешь. Вон, в Липовку можешь — там как раз две избы освободилось, да и со старостой ты там общий язык явно найдёшь. Тот такой же крысёныш, как и ты.

Собравшиеся мужики переглядывались, кто-то тихонько хмыкнул, кто-то покачал головой. Видно было, что моё решение их не удивило — скорее наоборот, они давно этого ждали.

— Дочка, правда, у тебя Аксинья хорошая, — добавил я, и голос мой слегка смягчился. — И видно, что не в тебя пошла. Вот её жалко. Ну что ж поделать — сам виноват.

— Да как же так⁈ — взорвался наконец Игнат, и в голосе его прозвучали нотки отчаяния. — Я ж тут уже двадцать лет как! Двадцать! Всю жизнь свою положил на эту деревню! А теперь что — как собака последняя на дорогу?

— Я тебе что сказал, Игнат? — спросил я холодно, глядя ему прямо в глаза. — Послезавтра утром. Всё, разговор окончен.

И в этих словах была такая окончательность, что даже воздух вокруг, казалось, застыл. Игнат открывал и закрывал рот, как рыба, выброшенная на берег, но звука не издавал. Потом вдруг резко развернулся, схватил разбросанные по столу куски бересты и парусины, сгрёб это всё в охапку и ушёл — да так быстро, что казалось, за ним черти гнались.

Я смотрел ему вслед и думал — правильно ли сделал? С одной стороны, человек тут два десятка лет прожил, корни пустил, привык. С другой же стороны, он тут всем как кость поперёк горла, да и воровал откровенно. Не стеснялся даже. С такими ведь бухгалтерами деревня далеко не уйдёт, так что решение правильное. Вот, кстати, завтра и узнаю, что народ на эту тему думает.

— Митяй! — окликнул я. — Сюда иди!

Тот подскочил, словно за яблоней прятался и только того и ждал, когда его позовут. Подбежал, кланяясь на каждом шагу.

— Начиная с сегодня, даже прямо сейчас, — говорил я, понижая голос так, чтобы только он слышал, — ты мои уши там, где меня нет. Особенно это касается деревни, скоплений людей больше двух человек. Не нужны мне возможные подлянки напоследок от старосты, так что слушай, что народ говорит, и в полглаза за старостой приглядывай. Бывшим.

— Слушаюсь, барин! — прошептал Митяй, и в глазах его блеснуло что-то похожее на азарт. Видимо, роль соглядатая ему пришлась по душе.

— Только не переусердствуй, — предупредил я. — Людей не пугай, не лезь, где не просят. Но уши держи востро.

В этот момент к нам подошли Машка с Пелагеей, неся котелок с похлёбкой и каравай хлеба. От горячей еды шёл аппетитный запах, и мой желудок тут же отозвался голодным урчанием. Маша поставила миску на стол, Пелагея — горшок с похлёбкой рядом.

— Спасибо, дорогие, — сказал я искренне. — А то уж совсем голодный стал.

Пелагея молча кивнула и отошла. А вот Машка задержалась, глянула на меня — и снова эта улыбка, от которой у меня аж голова закружилась. Умеет же так посмотреть, что мужик теряет голову начисто. Или это только меня касается?

— Барин, — сказала она тихо, но так, что каждое слово отчётливо долетало до моих ушей, — если что нужно будет, обращайтесь. Мы люди простые, но помочь всегда рады.

И в этих словах было столько искренности, что я невольно улыбнулся.

Буквально сразу после нашего разговора Игнат Силыч, будто напоказ, демонстративно стал собирать вещи. Телега его — скрипучая, как его жизнь, стояла прямо у избы, а он, пыхтя и багровея от натуги, таскал узлы с каким-то тряпьём, горшки да какие-то мешочки, что подозрительно звенели. Как будто бы там те самые гвозди, о которых он говорил, или монеты припрятаны в них.

Каждый раз, когда он заходил в избу, оттуда доносилась такая ругань, что аж стены дрожали. Кричал он, вопила его жена Прасковья. Даже сюда, через два двора, было слышно, что кричала:

— Куда ж ты всё тащишь, окаянный! Опять в Тулу сплавлять⁈

А тот ей в ответ орал, голос срывался от злости:

— А ну молчи, баба! Не твоё дело!

Потом был слышен грохот посуды — будто кто-то специально швырял горшки об пол, треск чего-то деревянного. Может, лавка под ними сломалась от возни, а может, Игнат в ярости стол опрокинул или другую какую мебель разнёс в щепки. Звуки были такие, что казалось — там не разговор происходит, а настоящий бой.

Мужики, что занимались какими-то своими делами неподалёку — кто дрова колол, кто что-то чинил — только переглядывались да головами качали, но не лезли вмешиваться. Умные люди, понимали: в чужую семью со своим уставом не суйся. Один только Семён, что недавно женился, сделал было шаг к избе старосты, но его тут же за рукав дёрнул Степан:

— Не суйся, парень. Игнат — человек лютый, ещё и тебя изувечит.

Я только хмыкнул, наблюдая этот цирк с крыльца своего дома. Митяй рядом стоял, кулаки только сжимал, глаза тревожные.

— Ну, Силыч, давай, устраивай представление, — пробормотал я себе под нос, — пока терпение моё не лопнуло и я тебя не выгнал с твоим скарбом прямо сейчас.

Крики не утихали. Прасковья теперь голосила:

— Игнат, да что ж ты делаешь! Аксинья наша плачет, соседи смотрят!

— Плакать будет, когда с голоду помирать станет! — рычал в ответ староста. — А пока молчи!

Раздался особенно громкий треск, словно кто-то ногой дверь вышиб, потом крик Прасковьи — не визг уже, а настоящий вой от боли. Аксинья заплакала — тоненько, жалобно, как котёнок потерявшийся.

К вечеру, когда солнце уже краснело над Быстрянкой и воздух наполнился сумеречной прохладой, ко мне, запыхавшись и спотыкаясь, прибежала Прасковья вместе с дочкой Аксиньей. У Прасковьи на пол-лица синяк расплылся — лиловый, багровый по краям, будто кто-то чернилами плеснул. Губа разбита, левый глаз почти закрыт от отёка. А Аксинья так крепко жалась к матери, что казалось — её ничем не оторвать, а у самой глаза красные и опухшие, видно, что рыдала буквально только что.

Я аж отложил пирог с грибами, только хотел скушать его под молочко, которое мне буквально сейчас принесла Машка.

Прасковья же рухнула прямо на лавку у моего крыльца и, причитая, заголосила:

— Егор Андреевич, барин, смилуйся! Этот Игнат окаянный, совсем озверел! Два года с ним живу всего, а жития нет никакого! Я ж вдовой была. Аксинья то не его дочка вовсе, она от мужа моего покойного, Сеньки. Вон, пять лет назад звери в лесу задрали его, а Игнат, ирод этот, давно на меня глаз положил.

Она вытирала слёзы рукавом, а я слушал, понимая, что история эта только начинается.

— Оно ж как в деревне то — без мужика плохо, пропадёшь. Зимой дров некому наколоть, крышу не починить, от разбойников не защитить. Вот и пошла за него, дура. А он, проклятый… — Прасковья всхлипнула. — Я теперь точно знаю, что это он Сеньку в лес отправил! Все ж тогда знали, что волков тьма развелась, а он всё нудил: «Иди, лозы надрать надо для корзин». Я отговаривала, да куда ж там! «Не бабское дело, — говорил, — мужику указывать!»

Аксинья тихо всхлипывала у материнского плеча, а я чувствовал, как в груди закипает знакомое чувство — то самое, которое когда-то заставляло меня вступаться за слабых ещё в московской жизни.

Я слушал, а в груди закипало. Каждое слово Прасковьи било, словно кнутом по спине. Игнат, сука ты такая, как же тебя земля-то носит?

А тем временем Прасковья, утирая слёзы краем передника, продолжала дрожащим голосом:

— Воровал он, барин, всё воровал — сено, овёс, оброк с мужиков драл такой, что те не знали, где копейки брать, а половину себе в карман клал. Я всё пыталась его остановить, говорила: «Игнат, Бог же всё видит, накажет!» — а он только бил в ответ, нещадно бил. Мол, не моё это бабье дело. Раз даже Аксинье влетело, когда она за меня заступалась — и ей под горячую руку попало. И куда он всё это девал — одному ему ведомо? В Тулу, поди, сплавлял, да в погребе что хранил? — продолжала Прасковья, всхлипывая. — Правильно, что вы его гоните, Егор Андреевич, туда ему и дорога!

Я чувствовал, как кровь стучит в висках. Хотелось прямо сейчас пойти к Игнату и дать ему хорошую взбучку старомосковским способом — чтобы запомнил на всю оставшуюся жизнь.

Аксинья, до этого молчавшая и прижимавшаяся к матери, только кивнула, пряча лицо в платок. По её плечам пробегала мелкая дрожь — то ли от холода, то ли от пережитого страха.

Я глубоко вздохнул, выдохнул, стараясь не сорваться. Ну, Игнат, бывший боярин, ты же не просто крысёныш — ты целый крысиный король! И что теперь с Прасковьей делать? Да с дочкой её? В деревне-то и так тесно, а раз уже ушли из дома, убежали, так сказать, не отправлять же их обратно под горячую руку. Вон и так половина лица синие.

— В общем, так, — сказал я, глядя на Прасковью внимательно, стараясь говорить спокойно, хотя внутри всё кипело. — Это ваши семейные разборки. Будешь уходить — препятствовать не стану. А Игнат пусть катится куда хочет, хоть к чёрту на рога! Но вот куда вас сейчас девать? Ума не приложу — избы-то все заняты.

Прасковья опустила голову, словно готовясь к очередному удару судьбы. Аксинья крепче сжала руку матери — единственную опору в этом рушащемся мире.

Глава 17

А тут, как по заказу, во дворе появился Пётр. Видно было, что уставший, но довольный — за забором на дороге стояла телега, нагруженная узлами и мешками. Видать, с Липовки вернулся с очередной ходкой вещей. Рубаха на нём тёмными пятнами пота пропиталась, но в глазах светилось удовлетворение от хорошо сделанной работы.

Я подозвал его:

— Петька, поди сюда! Скажи мне, ты когда в свою часть… таунхауса перебираться будешь?

— Таунхауса? — переспросил тот, недоумённо почёсывая затылок. — А, в часть избы! — Он потёр лоб, что-то прикинул в уме. — Барин, ну я ещё пару дней у Ильи поживу. Упахался что-то нынче — сил нет с сундуками да баулами возиться, таскать их туда-сюда. Спина, знаете ли, уже не та, что в молодости была.

— Ну и ладно, — кивнул я, хлопнув себя по коленям от облегчения. — Тогда пока Прасковья с Аксиньей эти дни твою часть дома займут. Ты же не против? А то бывший староста той ещё подлюгой оказался, а баб жалко.