Ворошиловград — страница 2 из 2

1

Пресвитер рассматривал утреннее небо, когда они появились за желтыми стеблями кукурузы, постукивающими, как вешалки в пустом шкафу. Какое-то время тяжело было понять, кто там выбирается из густых зарослей, только коротко сверкала черная куртка, трескуче изгибались побеги, и пар от дыхания поднимался наверх. И тут, ломая песочного цвета листья и оббивая рассветный иней, они вывалились на дорогу. Было их трое — двое взрослых, один подросток. Тот, что шел впереди, был одет в длинную, до колен, зимнюю тренировочную куртку милана. Черно-красные клубные цвета меркли под щемящим октябрьским солнцем. Был он небрит и длинноволос, смотрел испытующе, но расфокусированно, на ногах армейские кирзачи. За ним шел второй, низкий и пузатый, одетый в белый рабочий комбинезон, залитый желтой масляной краской. Этот был седой и короткостриженый, на ногах китайские найки. Подросток выглядел хуже всех. В поддельных джинсах дольче и габбана и черной блестящей куртке, в нескольких местах прожженной сигаретами. Туфли с квадратными носами, на голове — наушники косс, кажется, тоже поддельные. Все трое, не сговариваясь, направились в нашу сторону. Я взглянул на пресвитера. На лице его проступила неуверенность, которую он старался скрыть. Держался в целом хорошо. Я полез в карманы, но сразу же вспомнил, что на мне чужая одежда. Неожиданно в правом кармане пиджака нашарил отвертку. Кончиками пальцев ощутил, что она заточена. Господь заботится обо мне, — подумал и улыбнулся пресвитеру. Но тот обеспокоенно смотрел на неизвестных. Было отчего — высокий держал в руке охотничье ружье, а пузатый умело размахивал каким-то мачете, даже не пытаясь его прятать. Подросток держал руки в карманах, и что именно там скрывалось, можно было только догадываться. Расстояние между нами сокращалось. Неожиданно высокий взвел курки, вскинул ружье и мощным залпом выпалил в небо. Потом, разведя руки, подошел. Солнце, поднимаясь, вспыхнуло у него за плечами. Октябрь был сухим, как порох.

Остановившись, он опустил руки и весело крикнул священнику:

— Отче!

Пресвитер напустил на лицо важности.

— Толик, — поздоровался высокий и бросился к священнику с объятьями.

Пресвитер терпеливо с ним потискался, после чего миланист двинулся с объятьями ко мне.

— Толик, — также коротко выдавил он из себя, дружески меня сдавливая.

— Герман, — ответил я, высвобождаясь.

— Герман? — переспросил миланист. — Юрика брат?

— Ну.

Чувак довольно засмеялся. Тут же, вспомнив про своих попутчиков, взялся нас знакомить.

— Это Гоша, — показал он на пузатого. — Он нас провел коротким путем. Шли как плантаторы, — показал Толик на мачете, — прорубали дорогу к вам. Да, а это — Сирёжа, Гошин сын. Учится в ПТУ, будет инженером. Наверное.

Сирёжа, не снимая наушников, махнул нам рукой. Гоша долго и сердечно тряс ладонь пресвитера.

— Мы специально шли напрямую, — пояснил Толик священнику. — Чтобы вас перехватить. Тут лучше свернуть, потому что дальше можно наткнуться на фермеров. А у нас с ними война.

— За что война? — спросил я.

— Ну как за что? — удивился Толик. — За зоны влияния. Если честно, мы на их территорию заходим. Надо же нам где-то товар прятать, — оправдываясь, объяснил он. — Вот мы на их полях всё и оставляем. Капитализм, одним словом. Там они нас и ждут, — посмотрел Толик куда-то в сторону.

Только тут я заметил, что правый глаз у него был стеклянный. Возможно, поэтому взгляд его поначалу казался таким загадочным. Толик снова рассмеялся, похоже, характер у него был легкий и веселый, и по поводу боевых действий он особо не переживал.

— Ну что, — покосился на пузатого, — отзвонимся и поехали.

Толстяк сунул мне в руки свой освященный нож и зашарил по карманам комбинезона. Оказались они безразмерными. Доставал оттуда какие-то неимоверные вещи и отдавал нам с Толиком, чтобы мы подержали. Мне сунул два красных осенних яблока, Толику — горсть автомобильных свечей. Неожиданно вытащил покрытую лаком для ногтей ручную гранату, тоже отдал мне. Из другого кармана выкопал несколько старых затасканных кассет, протянул Толику. Тот весело посверкивал стеклянным глазом. Наконец, откуда-то чуть ли не из-под колена, пузатый достал старую модель сони эриксон, с короткой антенной, выдвинул ее и включил аппарат. Промучившись некоторое время, разочарованно повернулся в нашу сторону.

— Не ловит! — воскликнул с отчаяньем. — Нужно выехать на гору.

— Тут яма, — пояснил Толик. — Нужно выехать на гору, — повторил за пузатым. — А лучше поехали в объезд. Это близко.

Гоша забрал свои игрушки, рассовал по карманам комбинезона, протер гранату рукавом и тоже бросил в карман. Забрал и мачете. Все трое стояли и словно чего-то ждали.

— Ну так что, — не выдержал одноглазый, — едем или как?

— А вы на чем поедете? — не понял пресвитер.

— Ну как на чем? — засмеялся Толик — Мы с вами. Поместимся.

Сева, наш водитель, который до этого оставался в машине, глядя на нас сквозь солнцезащитные очки, снял их и удивленно смотрел, как мы все вместе набиваемся в старую белую волгу, ржавевшую, казалось, прямо на ходу. Священник сел впереди, рядом с Севой. Одноглазый сунулся к нему, осторожно, но настойчиво сдвинув пресвитера в сторону водителя и невероятным образом закрыв за собой дверцу. Пухлая милановская куртка, словно защитная подушка, утопила в себе Толика и священника. Пузатый Гоша с сыном полезли на заднее сиденье. Увидев там женщину, стали извиняться. Я втиснулся последним, пришлось Сирёжу брать себе на колени. Я даже мог слушать музыку, звучавшую в его наушниках, но она мне не нравилась. Сева надел очки и вопросительно взглянул на священника, тот из-под милановской куртки махнул рукой: мол, поехали. Волга содрогнулась и покатила по грунтовке. В некоторых местах кукуруза подходила к самой дороге и чиркала по бокам машины. Дорогу показывал Толик, взмахивая руками, точно крыльями. Какое-то время машина лезла наверх, куда-то туда, где должна была быть связь и где нас поджидали фермеры. Вдруг Толик показал налево, в сторону. Сева притормозил, еще раз посмотрел на одноглазого пассажира, но тот продолжал упрямо махать рукой в сторону. Водитель вывернул руль, и мы нырнули в сухую и шуршащую кукурузную гущу, что блестела на солнце и слепила глаза. Здесь шла еле заметная, но хорошо накатанная дорога, которая тянулась сквозь сердце этих кукурузных джунглей, пряча нас от недоброго глаза. Ехали мы медленно, оббивая листья и прислушиваясь к случайным звукам, доносившимся откуда-то из залитых солнцем зарослей. Волга еле ползла, в салоне густо стояла солнечная пыль, взбалтываясь всякий раз, когда машина ныряла в яму.

Выбравшись на скошенные поля, мы перевалили через свежевспаханную межу и выкатились на присыпанную битым кирпичом дорогу. Вокруг было пусто, с травы сходил иней, солнце поднималось всё выше. Ехали мы бесконечно долго, возможно, одноглазый пытался запутать следы, не знаю. Неожиданно поля оборвались, и мы очутились перед широким оврагом, который тянулся в восточном направлении. Дорога резко падала вниз, на дне стояло с десяток однотипных двухэтажных домов, построенных еще, наверное, в восьмидесятые. Заканчивалось поселение длинными складскими постройками, за ними начинались сады, а уже за садами желтели бесконечные луга. На востоке по линии горизонта тянулась какая-то дамба или вал, издали разглядеть было трудно, хотя возвышение проступало довольно контурно.

— Что это? — спросил я пузатого.

— Граница, — коротко ответил тот и замолчал, думая о чем-то своем.

Сева выключил двигатель, и мы тяжело покатились вниз. Дорога была разбитой, словно хребет пса, который попал под фуру. Съехали в долину, остановились посреди небольшой площадки. Сбоку виднелось довольно просторное здание с шиферной кровлей и фальшивыми колоннами. На ступеньках стояла толпа местных, человек сорок. Похоже, ожидали нас.

В глаза сразу бросилась праздничная торжественность, которая здесь царила. Мужчины в основном были в недорогих темных костюмах, диких цветов галстуках и начищенной обуви. Женщины выглядели пестрее — кто-то был в платье, кто-то — в белой блузке с черной юбкой, кто-то, помоложе, — в джинсах с кучей стеклянных бриллиантов. Кто-то накинул на плечи пальто, кто-то — кожанку, кое на ком из женщин были плащики, хотя солнце уже прогрело осенний воздух, а здесь, в яме, и вообще было тепло и уютно, словно на южном берегу Крыма. Встретили нас радостным гамом. Мы вылезли из волги, поправляя измятую одежду, — впереди Толик в куртке и пресвитер в черном пиджаке и с папкой в руках, за ними Сева, тоже в костюме, правда, рыжем и подозрительном, и солнцезащитных очках. Дальше начали вылезать и мы — Сирёжа с буквами «D» и «G» на задних карманах, я в синем переливающемся костюме, в котором смахивал на звезду советской эстрады семидесятых, потом Гоша в белом, перемазанном краской комбинезоне, и наконец Тамара. Она выбралась из машины последней и опасливо осматривалась вокруг. Была в теплом черно-вишневом свитере и длинной юбке и тут же увязла в песке каблуками туфель. Всей компанией мы двинулись в сторону собравшихся.

Местные нам обрадовались. Невысокий чувак в костюме с цветастым платком вместо галстука, очевидно, их старший, сошел со ступенек и долго целовался с пресвитером по какому-то неизвестному мне обычаю — пять раз подряд. Старые друзья, им было о чем поговорить. Однако старший сразу же пригласил нас войти, сказал, что времени не так много и нужно всё сделать быстро и энергично.

— А уже потом поговорим, — добавил он и пошел по ступенькам наверх.

За ним двинулся пресвитер. Толпа перед ним вежливо расступилась, давая дорогу. Потом по живому коридору споро пробежал водитель. За ним поднялась Тамара, бросив на меня обеспокоенный взгляд. Я повернулся к Гоше с Сирёжей.

— Поднимаетесь? — спросил.

— Я еще домой заскочу, — затоптался на месте Гоша, пряча мачете за спиной. — Переоденусь. Праздник все-таки.

— А ты? — крикнул я Сирёже.

Но тот весело махнул мне рукой, так, наверное, и не расслышав вопроса. Местные тем временем затолкались в здание. Я тоже поднялся по ступенькам.

Темный коридор пах прохладой. Это была местная администрация, контора или что-то в этом роде. В конце коридора виднелись двери, там народ и толпился. За дверями — актовый зал, довольно большой для такой общины и оформленный скромно — сцена затянута красным бархатом, в центре над стеной четко проступал абрис Владимира Ильича — раньше, наверное, здесь долго висел его профиль, потом его сняли, но ткань успела выгореть. На месте профиля теперь висело распятье. Издалека казалось, что кто-то поставил жирный крест на марксизме-ленинизме. В зале стояли аккуратные ряды деревянных скамей. На сцене уже были наши, возле них терся главный с платком на шее и что-то энергично объяснял. Местные рассаживались. Ко мне подошел Толик.

— Нравится?

— Это что — клуб ваш? — спросил я.

Он сбросил теплую куртку, под которой у него оказался тельник. Ружье осторожно приставил к ближайшей скамье.

— Церковь, — сказал.

— Серьезно? — не поверил я.

— Ага, церковь. Ну и клуб тоже. Мы это совмещаем, ясно?

— Ясно.

— Нам вера позволяет, — заверил одноглазый.

— Ну понятно.

— Священник в курсе.

— Угу.

— Серьезно.

— Ладно, чего там.

Со сцены меня уже звал пресвитер. Я протолкался вперед. Священник был сосредоточен и четко отдавал команды. Сева достал кожаную сумку с необходимыми вещами, Тамара поправила волосы и молча стала сзади.

— Ну что, Гера, — спросил священник, — готов?

— Готов, — ответил я. — Будем начинать?

— А как же, — уверенно сказал он. — Именно за этим мы сюда и приехали. Именно за этим мы и приехали.


Три месяца щедрого солнечного света. Песок в одежде и на зубах, тишина, которая останавливала кровь и сгущала сны, так что они перетекали из одного в другой, и пробуждение становилось долгим и неспокойным. Черный хлеб и зеленый чай, из которых складывалось время и выстраивалось пространство, сахар в карманах и на простыне, запах травы и машинного масла, хриплые переругивания с утра, слаженная работа дождевых струй, которые двигались, словно рабочие после тяжелой смены, устало переступая через пустые консервные банки. Приграничный радиоэфир, передававший новости сразу двух государств, оповещая о засушливых днях и приближении осадков. Женские голоса сообщали о жаре, что наступала в далеких городах, до которых отсюда невозможно было добраться, жаловались на духоту и шум, мечтали о путешествиях и прохладе. Всё это отсюда казалось ненастоящим и пьянящим, хотелось прислушиваться к их легким выдохам, их смеху, которым они перебрасывались между собой, хотелось посмотреть им в глаза, когда они сообщали про изменения курса валют. Лето было настолько плотным, что выскочить из него оказалось невозможно. Каждый вечер, закончив работу и закрыв диспетчерскую будку, мы падали на диваны и слушали радио, которое Коча намутил у кого-то из дальнобойщиков. Иногда я засыпал под концерты по заявкам, иногда просыпался от долгих печальных разговоров, которые вели между собой радиопроповедники. Особенно убедительными они бывали под утро, когда становилось легко и совсем не хотелось спать. Рано утром они обычно распространялись о том, что надо придерживаться поста, и начитывали книги пророков, прерываясь время от времени на прогноз погоды, отчего проповеди их звучали целостно и оптимистично. Три месяца доброго сна, хорошего аппетита и сентиментального настроения. Я и до этого знал, что полезно иногда сменить круг общения, основное занятие, имя, фамилию и цвет волос, и вот теперь имел возможность ощутить всё это на собственной шкуре. Волосы мои выгорели и отросли, в июле я начал зачесывать их назад, в августе Коча обстриг меня трофейными немецкими ножницами. Одежда моя совсем перепачкалась, пропахла бензином и вином, так что я купил себе черных армейских футболок и пару штанов со множеством карманов, в которых теперь мог держать все те винты, ключи и лампочки, которые попадались мне на пути. То ли смена занятий, то ли присутствие рядом со мной серьезных людей делали меня более рассудительным и уверенным в себе. Свежий воздух остужает голову и зажигает сердце. Я нашел всех своих давних знакомых, все свои старые любови, всех своих учителей и врагов. Давние знакомые искренне радовались моему возвращению, но этим всё и ограничивалось. Старые любови знакомили со своими детьми и напоминали о незаметном протекании времени, которое делает нас мудрее, но к мудрости обязательно добавляет целлюлит. Учителя обращались за житейскими советами, а враги просили одолжить им хоть какую-нибудь сумму для продолжения своей никчемной по большому счету жизнедеятельности. Жизнь — штука жестокая, но справедливая. Хотя иногда просто жестокая.

На выходных мы с Травмированным гоняли мяч. Из города к нам приезжали целые ватаги пэтэушников, для которых было честью сыграть в одной команде с великим и толстопузым форвардом современности. Работы было много, но я к ней привык. С Ольгой мы не разговаривали. Мои бывшие друзья не появлялись. Долг я им простил. Деньги мне дали Кочины цыганские родственники. Брату я больше не звонил. Ночью мне снились самолеты.

Проблемы, связанные с заправкой, как-то неожиданно растворились во времени. Первые дни я напряженно ждал продолжения, был готов к поджогам и трупам, стремился заручиться поддержкой знакомых в городе. Однако всё было спокойно, и мне посоветовали решать проблемы по мере их поступления. Постепенно я успокоился и стал воспринимать всё как должное. Хотя Травмированный и предупреждал, что ничего просто так не проходит и шею кому-нибудь еще обязательно сломают. Может, и так, — думал я, — может, и так.

С началом осени всё задвигалось, активизировалось, на север потянулись караваны фур, вывозя на рынки дары полей. Сентябрь был теплый и золотой, солнце застывало на какое-то мгновение над бензоколонками, а потом быстро катилось прочь от трассы на запад, освещая какое-то время дорогу перевозчикам овощей. Иногда заезжал Эрнст и рассказывал Травмированному об отличиях ведения танкового боя в дневных и ночных условиях. Травмированный быстро закипал и исчезал в мастерской, разбивая на куски очередные автомобильные остовы. Время от времени, когда было не слишком жарко, на велосипеде приезжал священник, с которым мы подружились еще на похоронах. Вел долгие беседы, бывало, оставался допоздна, тогда мы включали радио и слушали проповедников, которые сидели в далеких городах и так же, как мы, не знали, очевидно, чем заполнить эти черные, полные уныния ночи. Иногда священник привозил книги. Увидев у меня как-то диски Паркера, спросил, действительно ли я увлекаюсь джазом, и на следующий день притащил затертую монографию, посвященную становлению новоорлеанской джазовой сцены. Какое-то время пробовал говорить со мной на темы штундизма, но я проявил полное неуважение к символам веры, и он успокоился. Кочины родственники, представители клана, уже считали меня за своего, тоже иногда приезжали и всячески привлекали к делам общины. Мы с Кочей были несколько раз на их богослужениях, но до конца не досиживали, Коча тащил меня всякий раз куда-то на кухню, где находил запасы вина и тут же начинал их уничтожать. Тамара тоже, бывало, приезжала, всегда скованно здоровалась и словно хотела что-то рассказать, но каждый раз не находила слов, а я со своей стороны не выказывал особого желания что-то у нее узнать. Есть вещи, от которых лучше держаться на расстоянии. Чужие интимные отношения относятся именно к таким вещам.

За всем этим солнцем и тенями, песчаными бурями и щедрой пожухлой зеленью начался октябрь. Утра были солнечными, но прохладными, каждый день следовало ждать циклонов. Просыпался я крайне неохотно, выбредал на улицу и, содрогаясь от холода, мылся под рукомойником. Зубная паста за ночь замерзала, как пломбир. Утром вокруг бензоколонок выстывал туман, в нем проглядывали одиночные деревья. Осень набирала силы, нужно было готовиться к мраку и снегу.

Именно тогда и произошла эта история. Началась она так: пресвитер должен был ехать куда-то на самую границу, чтобы обвенчать каких-то своих прихожан. Поскольку ехать приходилось бог знает куда, решили отправиться целой компанией. Община выделила ему водителя на прогнившей белой волге и попросила Тамару тоже поехать, для легитимности. Коча должен был примкнуть к группе, помочь при таинстве и вообще подстраховать. И вот за несколько дней перед поездкой к нам в гости заглянул давний знакомый Кочи, с которым они вместе сидели. Встретившись, друзья набрали вина и допоздна пели тюремные песни, не обращая особого внимания на коварные и полные первого ледяного дыхания осенние ночи. Утром Коча уже едва хрипел, а сокамерник его, вызвавшись на велосипеде спуститься в долину за лекарствами, вообще куда-то исчез. Вместе с велосипедом, кстати. Так что Коча растерянно разводил руками, лежал на диване и пил горячий чай, щедро разбавляя его спиртом. И вместо него ехать на венчание должен был я. Вот так иногда бывает в большой семье.

— А без меня нельзя обойтись? Я в этом не разбираюсь, ты же знаешь.

— Гера, — хрипел на это больной Коча, — там есть кому разбираться. Так что не парься. Просто будешь крутиться возле них и всё. — Голос его сел, словно аккумулятор. Он не столько говорил, сколько шамкал. — Ты же видишь, что я не могу.

— Так а сам ты для чего там нужен? — не мог уяснить я.

— Там такое дело — плохо, если будут одни цыгане. Нужен кто-то нормальный. Для подстраховки.

— А что у них за проблемы с цыганами?

— Понимаешь, Гера, — они же дикие. Они друг другу не доверяют. А тут цыгане. Я бы тебя и не просил, да дело семейное. А ты нам как родной. Только возьми мой костюм. А то ты на военнопленного похож. Давай, Герыч, — нужно ловить жизнь за хвост.

— Что это хоть за люди? — допытывался я.

— Перевозчики, — объяснял Коча. — Они там все с этого живут. Там граница рядом. Вот они и живут, как бог на душу положит.

— И что — их ловят?

— Ловят, а как же. Одних ловят, других выпускают.

— А сюда они как попали?

— У них с нашими бизнес какой-то, — отвечал Коча. — Наши им забрасывают китайскую сантехнику, они ее перегоняют через границу, перегружают в Ростове и снова гонят на Китай, уже как итальянскую. А где бизнес, там и вера, Герман.

— Ясно.

— Они к нам на собрания приезжают, литературу берут, какие-то суммы на церковь перечисляют. Хотя дело не в этом.

— Да?

— Ага. Просто кому ж и нести слово божие, как не им.

— А священник по каким канонам службу-то правит?

— Да ни по каким. По своим собственным. Главное — мир в душе. И ноги в тепле. — Коча болезненно кутался в одеяло.

В ранний субботний час они за мной заехали. Я надел Кочин синий костюм, натянул истоптанные берцы и запрыгнул в машину. Если б тогда, в начале, кто-то сказал мне, чем всё закончится, я бы, возможно, отнесся к этому путешествию осторожнее, но кто же мог знать, что у всей этой затеи будут такие последствия. Когда ловишь жизнь за хвост, меньше всего думаешь, что с ней потом делать.


То, как они пели, напоминало исполнение национальных гимнов на Олимпийских играх. Выводили душевно и слаженно, хотя и не совсем умело. Многие не попадали в ноты, но радость, что слышалась в их голосах, всё оправдывала. Я сразу же вспомнил похороны Тамариной мамы: тогда так же точно все исполняли жизнеутверждающие гимны, в которых благодарили небеса за ласку и пытались замолвить слово за ближних. Теперь священник стоял на сцене и начинал всё новые и новые куплеты, община легко подхватывала слова и распевала, славя Творца. Тамара с водителем тоже вдохновенно тянули мелодию благодарения. Я чувствовал себя как игрок футбольной сборной из какой-нибудь страны третьего мира на тех же Олимпийских играх — открывал рот и ловил начало слова, подхватывая его и громко выплевывая окончание. Когда в песне попадались слова вроде «благочестивыми» или «неопалимой», мой голос тоже можно было услышать. Молодые стояли в первом ряду, с правой стороны их подпирал одноглазый Толик, с левой — глава местной общины.

Фразы, которые они произносили, грели им нёбо, так что когда их выпевали, они дышали жаром и огненными струями. Славили золотые склоны Сиона, что прячутся в зелени лесов под ледяной голубизной неба. О Сион, призывали, золотой Сион, сокровищница наших страстей, каменный уголь наших предвечерий. Сорок раз по сорок лет бредем мы к тебе, наш невидимый Сион, добираемся по железной дороге, плывем на баржах, переходим вброд реки и преодолеваем демаркационные линии. А ты всё так же далек и недосягаем, о Сион, не даешься в руки, не пускаешь к себе колено Израилево. Тысяча птиц летит над нами, чтобы указать путь к тебе, Сион. Тысяча рыб плывет нам вслед, чтобы выпрыгнуть под твою сладкую тень. Ящерицы и пауки, псы и олени следуют нашими тропами веры. Львы иудейские, с дредами и звездами на головах, охраняют наши ночлеги. Совы падают в темень, теряясь в бесконечном странствии. Сколько нам еще оставаться в этом плену? Сколько еще держаться русел, что направляемы на юг, ближе к тебе? Злые фермеры выгоняют нас со своих полей, словно лисиц. Синие дожди заливают наши жилища и утварь. Но красно-темные львы нашей отваги ведут нас вперед, пробиваясь сквозь почерневшее серебро дождя. Львы радости и познания несут на себе наших сонных детей. И где-то между нами идет царь царей над рыбами и зверями, которого узнаем, когда вступим на твои драгоценные взгорья. Где-то он выбирается из этой пустыни, минует препоны, поставленные перед ним, странствует по ночным дорогам отчаяния, чтобы выйти наконец к тебе. Желто-зеленые птицы поднимают его за волосы, чтобы он осмотрел долины сумерек и тишины. Розово-коричневые киты прячут его у себя под нёбом. Вот он бьет в барабан, созывая зверей и птиц, обучая их терпению и прозорливости. Каждый, кто слушает его, узнает теперь, какой твердой будет дорога и какой свежей — трава. Каждый, для кого звучат его слова, будет петь под барабаны неистовства гимны твоему появлению, Сион, твоему каждодневному приближению. Главное — идти туда, где тебя ждут, не сбиваясь на ложный путь. Главное — помнить о цели, которой наделило тебя провидение, и о людях, которые любят тебя, Сион!


Уже когда и пение закончилось, и священник рассказал какую-то длинную и эмоциональную притчу о благочестии, и хлеб был надломан, а вино выпито, все начали собираться к праздничному столу. Пригласили и нас. Мы прошли по единственной улице этого странного поселения, минуя похожие друг на друга здания. Быт перевозчиков был причудлив, жили они, словно на вокзале — дворы и крыши, прицепы и веранды заставлены товаром, упакованным в картонные коробки и спортивные сумки, перемотанные тряпьем и оберточной бумагой. Окна домов были изнутри завешены темными шторами и фольгой, будто тут готовились к воздушным бомбардировкам. Толик шел рядом со мной, держа ружье на плече, и пояснял, что работы много, жизнь на колесах, ночи в дороге, дела заставляют двигаться и не дают остановиться, все уже к этому привыкли, все в бизнесе. Стол накрыли в саду, под деревьями. В траве лежали красные яблоки, среди листвы подрагивала паутина, было солнечно и ветрено. Священника посадили ближе к молодым как почетного гостя, рядом с ним чувак с платком, время от времени они провозглашали приветственные речи, в которых призывали всех быть внимательными, работящими и вовремя заполнять налоговые декларации. Меня развлекал одноглазый Толик, позже подтянулся Гоша в красной рубашке, вообще перевозчики оказались народом хлебосольным и простым, отдавали предпочтение средиземноморской, как они это называли, кухне, хотя под конец и начали запивать молдавский коньяк лимонадом. Мне подумалось, что это правильно — собираться вот так вместе на свадьбах и похоронах, есть в этом что-то исконное и позитивное, в том, что священник сидит с ними за одним столом, в том, что все по очереди танцуют с невестой, а жениха целуют по-братски и взасос, как доброго друга, который внезапно избавил всех от большого количества проблем.

Молодым надарили целую гору подарков. Больше всего было немецкой бытовой и хозяйственной техники фирмы бош. Толик объяснил, что на днях как раз получили партию от закарпатских партнеров, которые производят у себя разные полезные для дома и сада предметы и по какой-то хитрой договоренности лепят на всё это бошевские лейблы. Ночью партию будут переправлять на Северный Кавказ, там товары фирмы бош жутко популярны, у каждого дома шкафы просто ломятся от бошевских газонокосилок и бензопил, а в погребах ждут своего часа запакованные холодильники и микроволновые печи. В общем, молодые получили в подарок две одинаковые дрели, два кустореза, несколько электроножниц и даже пару строительных лазеров на штативах. Я выразил сомнение, понадобится ли им это всё, но Толик успокоил, объяснив, что молодой в бизнесе и что он всё это благополучно сдаст осетинам или каким-нибудь ингушам, а на вырученные деньги построит себе кирпичный дом.

Быстро смеркалось, от ближайшего дома протянули электропроводку, и мглистые яблочные ветви наполнились мягким электрическим светом. Толик с Гошей начали собираться. Долго обцеловывали молодого, трясли руку молодой, желали сладких снов пресвитеру и нежно прощались с Тамарой. Пресвитер решил на ночь остаться здесь, среди перевозчиков, которые в большинстве своем опьянели, но вели себя миролюбиво и снисходительно.

— Куда это вы? — спросил я у Толика.

— Пора на работу, — ответил он и показал рукой куда-то на восток, где вздымалась тьма и загорались синие октябрьские звезды.

— Я с вами, — вызвался я.

— Пошли, — он был не против. — Только там темно, ничего не увидишь.

— Ладно, — сказал я. — Темно так темно.


Мы долго выбирались из черных яблоневых садов, ступая по сухой траве, густо облепленной паутиной. Толик с Гошей шли уверенно, тихо переговариваясь между собой. Меня не подгоняли, а когда я отставал, замирали в траве и терпеливо ждали. Наконец вышли на пустые луга. Тучи затянули небо, темнота такая, словно воздух долго заливали смолой. Толик с Гошей нащупали тропинку и всё дальше уходили в ночь. Я терял их из виду, слышал только их шаги и тихие голоса, которые двоились и множились, словно там, впереди, шла целая группа. Двигаясь внутри этой черноты, я тщетно пытался запомнить дорогу, чтобы в случае чего вернуться назад, но думал, что как-нибудь попаду, доберусь, главное, не отстать и не остаться посреди свежего приграничного мрака одному. Тьма впереди становилась всё гуще, словно разлитая смола успела затвердеть.

— Осторожно, — сказал Толик и начал подниматься.

Похоже, это был вал, который мы видели днем. Поднявшись за перевозчиками, я понял, что на самом деле это железнодорожная насыпь.

— Это что, железная дорога? — спросил я.

— Ну да, — ответил одноглазый.

— Откуда она здесь?

— Да ниоткуда, — ответил он.

— Ну как ниоткуда? Откуда-то же она тянется?

— Не, не тянется. Ее тут на случай войны строили. Но строить начали с середины и тянули в обе стороны. Ну и не дотянули. Так и бросили.

— И что — здесь ничего не ходит?

— Мы ходим, — ответил Толик — Тут теперь граница. Вот, — показал он налево, — наша территория. А там, — кивнул он в черноту, — ихняя.

Мы стояли на путях и смотрели во мрак.

— Почему вы ее не разберете? — спросил я у одноглазого. — На металлолом.

— Так она нас кормит, — объяснил он. — Погранцы с той стороны караулят на уазах. Если перескочишь с товаром через пути, они за тобой не попрутся, застрянут на шпалах. Ясно?

— Ясно. Только ничего не видно.

— Брателло, — засмеялся Толик — Это ж как раз козырная погода для нормального перевозчика. Скажи, Гош.

Гоша, наверное, кивнул в темноте, но я этого не увидел.

— Вы сами как по темноте что-то различаете? — засомневался я.

— Брателло, — ответил на это Толик и положил руку мне на плечо, — слушайся своего сердца. Тогда всё различишь. Всё, Герман, — сказал вдруг, — дальше мы сами. Возвращайся домой.

— Как домой? Я же дорогу не найду.

— Захочешь — найдешь, — ответил на это Толик — Дальше тебе нельзя — подстрелить могут. Да и не твой это бизнес, брателло. Увидимся, — сказал он, стукнул меня кулаком в плечо и нырнул в темноту.

Гоша пожал мне руку и тоже исчез. Я стоял посреди железнодорожных путей, которые никуда не вели. С рекомендациями слушаться своего сердца. Но сердце подсказывало, что я отсюда выберусь не скоро и что пойти за этими двумя браконьерами-любителями с тремя глазами на двоих было не лучшей идеей, тем более, подсказывало мне сердце, сам сюда пришел, сам и выбирайся, а лучше стой, где стоишь, и жди утра. Я стоял и ждал. С востока потянуло задымленным ветром, тучи тяжело сдвинулись с места и поплыли на запад, минуя государственную границу. Тьма разорвалась, и в воздушной яме появилась круглая красная луна, заливая всё вокруг густым сиянием и протягивая по долине длинные тени. Я огляделся вокруг и наконец всё увидел. Уже какое-то время из темноты слышались голоса и приглушенные шаги. Теперь, осматривая залитые красным светом луга, я мог разглядеть, как в западном направлении, в сторону границы, двигался караван бензовозов. Впереди ехала старая копейка темного цвета, старательно измазанная грязью. Внутри находились четверо в черных куртках и черных шапочках. Тот, что сидел рядом с водителем, держал в руках Калашникова. Бензовозы тоже были темные, обернутые болотного цвета брезентом и маскировочной сеткой, издалека напоминали слонов, что выбрели откуда-то из пересохших пустынь, таща в своих черных утробах ценные и пахучие запасы топлива. Тянулся караван на много метров, хвост его терялся вдали, разглядеть его за холмами и терновником, что покрывали долину, было сложно. Со стороны границы бензовозы уже ждали, по насыпи бегали фигуры, на нашей стороне стояло несколько грузовиков. Фигуры с насыпи устремлялись вниз, снимали с грузовиков доски и деревянные конструкции, отволакивали это всё на рельсы, устраивая переезд. Работали заученно, лишь изредка звучала короткая команда, и тогда кто-то бежал на другую сторону железной дороги и тащил на спине очередную доску. Когда главная машина колонны подтянулась к насыпи, переезд уже соорудили. Копейка осторожно въехала на доски, тени спустились вниз, стали вокруг машины и вытолкали ее наверх. Потом легковушка опасливо спустилась на противоположную сторону насыпи. За ней потянулись бензовозы. Некоторые переезжали легко и без проблем, некоторые тормозили, тогда их выталкивали наверх или вытаскивали буксиром. Длилось это долго, но постепенно все машины оказались по другую сторону железной дороги. Сверху это напоминало странный военный лагерь, танковую колонну, что остановилась на ночлег, боясь себя обнаружить. Водители бензовозов, проводники из копейки, те, кто строил переезд, и те, кто сидел в грузовиках, все теперь собрались в круг, стали между машинами, уселись на капотах своих зилов, легли под колесами, залезли на крыши автомобилей, чтобы всё увидеть и услышать. Собравшись, стали спорить, перекрикиваться и что-то друг другу доказывать. От бензовозов отделилась небольшая группа, которая спорила особенно ожесточенно, они размахивали руками и рвали на груди свитера. Напротив них стояла другая группа. Была она более молчалива и сосредоточенна. Остальные выжидали, не зная, к какой стороне примкнуть. О чем именно спорили, понять было сложно, слов я почти не слышал. Но внезапно один из тех, кто молчал, быстрым движением вынул из кармана куртки обрез и пальнул вверх. Я невольно присел и вдруг увидел то, чего не видел раньше. По небу пересыпались черные звезды, пробивая густой воздух и зажигая густую траву. Птицы зарывались меж стеблей, греясь и прячась от чужих голосов. Животные переходили границу, опасливо оглядывая наполненную дыханием долину, где разом появилось множество теней, они пересекали высокую насыпь, забегая в чужую страну, словно в летнее море. Змеи выползали на блестящие рельсы, вспыхивавшие под лунным светом, обвивали их и растворялись в чужих норах. И пауки бежали по песку, стремясь наверх, по ту сторону лунного света. И красные лисицы, угрожающе скалясь, приближались к железной дороге, чтобы попытаться перейти последний рубеж, отделяющий их от неведомых территорий. А вороны кружили вверху, не находя себе места, блуждали по небу, словно цыгане по перрону, боясь оставить свои насиженные небеса. Я видел, как корни упорно пробивались сквозь высушенную за лето почву, протягиваясь к воде, залегавшей глубоко, словно магма. Я видел серебряные жилы воды, которые проступали тонко-тонко, огибая тела умерших, закопанные здесь неведомо кем и неизвестно когда, прорезая черноземы и двигаясь в темную безвестность. Я видел, как глубоко в теле долины залегает черное сердце каменного угля, как оно бьется, давая жизнь всему вокруг, и как свежее молоко природного газа сворачивается в гнездах и подземных руслах, затвердевает и поит собою вязкие корни, и как по этим корням рвутся вверх буйство и стойкость, поворачивая стебли травы против направления ветра. Сквозняк резко ударил в лицо, я пришел в себя и увидел какое-то смятение в толпе — трое в длинных куртках схватили кого-то самого крикливого из противостоящей группы, взяли его за руки и ноги и потащили в сторону ближайшего бензовоза. Забросили наверх, в руки двух других. Он попытался вырваться, но его легко скрутили, открыли крышку цистерны и бросили связанного внутрь. Закрыв крышку, попрыгали вниз, на землю. Я не поверил своим глазам. Зачем, — подумал, — он же захлебнется. На миг представил себе, как он плавает в синем бензиновом компоте, словно во чреве кита, отталкиваясь ногами от железных стенок. Толпа быстро расходилась. Споры утихли, похоже, все проблемы решили. Водитель копейки вынул мощный дорожный фонарь и, обходя машины, начал освещать окружающие холмы, высматривая, нет ли рядом кого-нибудь чужого. Жирный луч медленно двигался по траве в мою сторону. Вот он уже выполз на насыпь, вот уже вплотную приблизился ко мне. Падай! — вдруг сказало мне мое сердце. — Давай падай! И я упал, прямо на шпалы. Луч скользнул над головой и двинулся дальше. Водитель развернулся и пошел между машинами. А теперь вали отсюда! — дальше подсказывало сердце. Бензовозы начали заводиться и отъезжать в западном направлении. Я поднялся, сбежал с насыпи и, пригибаясь, быстро пошел на далекие огни зданий. Отойдя на безопасное расстояние, оглянулся — ветер гнал над головой тяжелые, словно начиненные монетами тучи, которые снова затянули горизонт. Свет неожиданно исчез. Мрак осел на траву, точно ил на речное дно. Будто кто-то, выходя из детской спальни, выключил за собой свет.

2

Поздние звезды и золотые травы — в такие утра воздух просушивается и затвердевает, как свежие простыни на морозе. Спозаранку все занимались своей работой, на нас мало кто обращал внимание, мужчины загружали джипы, словно рыбаки — лодки, готовясь к очередному плаванию в богатые добычей восточные воды. Женщины подходили к священнику, что-то нежно ему шептали, тот, посмеиваясь, дарил им листки с псалмами, карандаши, записывал на клочках бумаги свой домашний телефон. Сева выглядел уставшим, вчера он не слишком постился, несмотря на призывы пресвитера, сегодня, похоже, сожалел об этом, всем своим видом выражая послушание и скорбь. Тамара встретила меня нервно, долго выспрашивала, где я пропадал, кого это я тут себе нашел и почему заставил всех волноваться. Я отвечал ей, что, хотя и провел эту ночь неизвестно где и непонятно с кем, думал всё время о ней. Тамара не злилась, но осталась недовольной, молча села в машину, хлопнув за собой дверцей, отчего ржавчина посыпалась, как снег с зимних елок. Провожать нас взялся глава дружественного коллектива перевозчиков. Мы стояли возле нашей волги, Сева уже сидел за рулем, прогревая двигатель, как вдруг из ближнего дома вышли молодые и направились к нам, радуясь возможности поблагодарить за вчерашнее. Муж достал из карманов своих свадебных штанов два фугаса из-под шампанского, наполненных паленым коньяком, выставил всё это на капот и пригласил к столу. Я отказался, открыл дверцу и сел рядом с Тамарой. А Сева присоединился к прочим, двигатель при этом не заглушая, чтобы оставалась иллюзия прощания и путешествия. Священник эту задержку воспринял радостно, перевозчики ему нравились, возможно, потому, что слушали внимательно и всё время подливали. Молодой достал из тех же карманов самодельный финский нож и несколько тяжелых луковиц, разложил всё это между бутылками и начал люто кромсать спелые овощи. В какой-то момент не рассчитал сил и пробил финкой капот волги. Водитель смотрел на всё это зачарованно, ничего не говоря и только с грустью прикладываясь к фугасу с самопалом.

— Когда мы уже поедем? — устало произнесла Тамара.

— Куда ты торопишься?

— Домой, Гера, — ответила она и вздохнула, — домой.

— Скоро поедем, — успокоил я ее.

— Как ты вообще поживаешь? — спросила она неожиданно.

— Нормально, — ответил я. — А ты?

— И я ничего.

— А почему спрашиваешь?

— Интересно, — объяснила она, — интересно мне, как ты живешь.

— Ну, нормально живу. Нормально.

— Ну и хорошо, — сказала Тамара и отвернулась к окну.

Примерно через час тронулись.

Сева поймал какую-то свою волну. Сказал, что дорогу знает и довезет нас без проблем. Сначала долго забирались на гору. Волга глохла и скатывалась вниз, местные окружали наше корыто и толкали его вперед. Наконец выползли из долины и покатились по грунтовке, подпрыгивая на красных и твердых, как сосновые корни, кирпичах. Вскоре водитель затормозил. Тут, — спросил у нас, — тут мы выезжали? — Вроде тут, — ответил я ему, Тамара нервно вздохнула, а священник легко взмахнул рукой: мол, на всё воля божья, езжай куда хочешь, в случае чего — будут собирать урожай, тогда и нас найдут. Сева так и сделал. Съехал на какую-то сомнительную дорожку, терявшуюся в кукурузе, и, ударив по газам, двинулся вперед. Сухие листья бились о бампер, наматывались на дворники и лезли в открытые окна. Кукурузные стебли ломались с безотрадным треском. Запах теплой смерти стоял за окнами, проникая в салон. На одной из ям нас подбросило вверх, рука Тамары опустилась на мою, но она быстро ее убрала. Возможно, слишком быстро. Я попытался сам взять ее за руку, но она решительно вырвалась и отодвинулась от меня подальше. Ехали долго, медленно и безнадежно, как обычно ездят по кукурузным полям.

Но не заблудились. Сева, возможно, случайно, возможно, что-то зная, выехал из золотых зарослей, и мы оказались на нужной дороге. Только непонятно было, в какую сторону нам ехать. Подумали и повернули направо, ориентируясь по солнцу. Все молчали, Тамара вздыхала всё печальнее, а пресвитер крутил приемник, который задыхался в этих ямах без радиоволн, как водолаз без кислорода. Сева, увидев, что у пресвитера мало что выходит, наклонился к нему, чтобы тоже что-то там покрутить, и совсем забыл про дорогу, только время от времени расслабленно поглядывая вперед. Неожиданно, отреагировав на какое-то движение, отчаянно выжал тормоза. Я завалился на переднее сиденье. Пресвитер сполз под кресло. Тамара пронзительно вскрикнула где-то надо мной. Посреди дороги стоял Толик во вчерашней милановской куртке, с перебинтованной рукой. Стоял и улыбался нам, как старым друзьям.

— Что, Герман, спите в дороге? — весело спросил он, уже когда я выбрался наружу и подошел к нему.

Попутчики мои остались в машине — Тамара тихо плакала от только что пережитой опасности, Сева флегматично молчал, пресвитер шептал какие-то старинные псалмы про подводников и воздухоплавателей.

— Толик, — сказал я и увидел, как солнце, отразившись, проплывает по его стеклянному глазу. — Что ж ты стоишь хуем посреди дороги? Мы же тебя задавить могли.

Толик на это только пренебрежительно засмеялся. В длинных его волосах застряли волокна кукурузы, перебинтованная рука кровоточила.

— Что с рукой?

— Да так, — он отмахнулся. — Вчера обрез разорвало, когда стрелял. Утром вернулся, а вы уже уехали. Я руку перебинтовал — и за вами.

— Зачем?

— Короче, Герман, тут такое дело, — хорошо, что я вас перехватил. Разговор есть.

— Ты что — позвонить не мог?

— Так не ловит же тут ни хуя! — в конце концов разнервничался и Толик — Ты же сам видишь!

— Что за дело?

— Друг твой звонил, футболист.

— Шура?

— Да, Шура. Тебя искал. Сначала ей звонил, — показал Толик кивком головы в сторону машины, имея в виду, наверное, Тамару, — у тебя ж, блядь, телефона нет. Ну а вы уже уехали. Так что он мне позвонил. Тебя спрашивал.

— Он что — подождать не мог? Ты сказал ему, что мы вечером будем?

— Сказал, Герман. Но дела такие, что тебе лучше не возвращаться. Он так сказал.

— Как это — не возвращаться?

— Не возвращаться, не позвонив ему перед тем.

— А что там случилось?

— Ну, он не сказал. Вернее, сказал, чтобы ты сам ему позвонил, и он расскажет, что там к чему. Только чтобы позвонил, ясно?

— Ну, ясно, — сказал я. — У тебя телефон есть?

— Ну есть, — ответил Толик. — Только тут не ловит. Поехали к нам.

— К вам? — скривился я. — Они же снова пить будут, — я тоже кивнул в сторону машины. — Ладно, доедем — позвоню ему.

— Смотри, — не спорил он. — Только он просил поскорее ему позвонить. Сказал, что проблемы у тебя какие-то.

— Черт. А где тут у вас еще телефон ловит?

— Можете к фермерам заехать, — сказал Толик, подумав, — только не говорите, что вы от нас.

— К фермерам — это куда?

— Туда, — он показал рукой куда-то в никуда, — наверх. Там увидите.

— Может, проведешь? — предложил я.

— Что я — йобнулся? — засмеялся он. — Ну всё, давай.

— Давай, — я пожал ему руку и пошел к машине.

— Эй, — крикнул он. Я остановился. — Это тебе, — Толик, подойдя, сунул мне в ладонь какой-то странный предмет.

— Что это?

— Электроножницы. Бош. Фирменные. Только без гарантии.

— Спасибо, — сказал я. — Гарантии не нужно, я их лучше освящу.

— Правильно, — согласился он, махнул всем на прощанье рукой и исчез в кукурузном мареве.

— Что там? — спросила Тамара.

— Короче, — ответил я не столько ей, сколько пресвитеру, — не знаю, как вам сказать. Одним словом, у меня проблемы. Нужно перезвонить.

— Звони, — Тамара достала свою розовую нокию.

— Да не ловит тут. Вот такая проблема.

— А что это горит? — уточнил пресвитер.

— Горит, отче, — заверил я.

— И что делать?

— Поехали к фермерам.

Какое-то мгновение священник молчал, напряженно думая.

— Ну хорошо, — сказал наконец. — Поехали.

Мы развернулись и поехали на гору. Солнце покатилось в противоположном направлении.


Тревожная и безлюдная местность, насквозь продавленная тракторными протекторами; черная сухая земля, низкие небеса, развернутые, словно карты военных действий; гаражи, поставленные, как церкви, головой на восток, черными бойницами зарешеченных окон на запад; разбитые параличом комбайны; остатки грязно-красной, будто говядина, сельскохозяйственной техники — и ни одной живой души, ни одного фермера, совсем никого. По черному грунту пробежал какой-то шакалистый пес, принюхиваясь к пропитанной мазутом земле, завернул за угол. Но быстро выскочил назад, словно кем-то напуганный, оглянулся и побежал в обратном направлении. Казалось, что там, за углом, стоит кто-то, кто напугал этого волчару, согнал с маршрута. Мы въехали на разбитую площадку, остановившись в середине грязного черного покрытия. Водитель заглушил машину. Было тихо и неуютно, словно мы заехали туда, куда заезжать не нужно. Я взял у Тамары ее нокию, открыл. Впереди мелькнул какой-то силуэт, мы даже не успели разглядеть, что это было.

— Там кто-то есть, — испуганно сказала Тамара.

— Собаки, наверное, — произнес Сева.

Пресвитер молчал, возможно, уже жалея, что согласился сделать этот крюк. Я смотрел на экран. Связь была. Попытался вспомнить номер Травмированного. Впрочем, — подумал, — как я могу его вспомнить — я его никогда не знал, что я парюсь. Боковым зрением заметил, как от одного гаража к другому перебежали еще две тени. Тамара, похоже, тоже их заметила.

— Поехали отсюда, — сказала тихо.

— Сейчас, сейчас поедем, еще немного, — ответил я ей. — Можешь набрать Травмированного?

За комбайнами, впереди, тоже кто-то стоял. Можно было физически ощутить чей-то взгляд.

— Давай, — Тамара быстро вырвала у меня нокию, начала искать номер Травмированного.

— Там кто-то был, — сказал пресвитер, показав кивком в зеркало заднего вида. — О, а теперь никого.

Я оглянулся. Сзади действительно никого не было. Пес снова пробежал по площадке, на этот раз уже бесповоротно.

— Ну что там? — наклонился я к Тамаре, не выдержав.

— Пошел сигнал, — сказала она с облегчением, — держи.

Я потянул телефон у нее из рук, но как-то неосторожно, Тамара вздрогнула, нокия выскользнула и полетела куда-то под кресло. Я быстро наклонился, пытаясь ее выловить.

— Гера, — услышал над головой озабоченный голос пресвитера.

Схватил мобилку, резко поднял голову. Все напряженно смотрели в зеркало заднего вида. Я оглянулся. Сзади стояли четверо, совсем близко, и молчали, не сводя с нас глаз. Я незаметно сложил мобильник и засунул себе в карман. Тамара тронула меня за локоть и глазами показала вперед. Там стояли еще трое, тоже молча, тоже сосредоточенно изучая нас, словно фамилии на братских могилах. За их спинами стоял пес, пригибая голову и недобро скалясь. Я понял наконец, чем тут пахло. Мазутом и серьезными проблемами.

Бородатые набыченые фермеры напоминали байкеров — выглядели мрачными и недовольными. Одеты были кто в черный спортивный костюм и кожанку, кто в кожаный комбинезон и джинсовую куртку, кто в камуфляж и кожаную рубашку. Красная бандана у одного, солнцезащитные очки у другого, еще кто-то надел затасканный кожух, прямо на голое тело. Один из тех, кто стоял спереди, держал в руке кусок железной трубы, перебрасывал ее с ладони на ладонь, тяжело помахивал, похлопывал большими руками по жесткой ржавой поверхности. Вдруг резко взмахнул железным обрубком и вмазал по капоту. Волга загудела, как пасхальный колокол. Сева выскочил наружу, пресвитер поспешил за ним, даже не захлопнув за собой дверцу. Тамара намертво вцепилась в мой рукав.

— Спокойно, — сказал я ей, нервно нащупывая в одном кармане мобильник, в другом — электроножницы фирмы бош и старую заточку, — спокойно.

Сева встал против трех фермеров, пытаясь что-то сказать. Они смотрели на него хищно и презрительно, словно ожидая, когда он даст им нормальный повод затоптать его в черный мазут.

— Шо ты делаешь? — сказал наконец Сева фермеру с трубой.

— А шо? — ответил тот, вытирая ладони о кожаные штаны.

— На хуя машину портишь? — Сева пытался говорить сурово.

— Ну хочешь — давай тебя буду портить, — ответил фермер и двинулся на Севу своим брюхом. Двое других тоже стали смыкаться в тесный круг.

— Погодите-погодите, — подал голос пресвитер.

Все трое остановились и посмотрели в его сторону.

— Ну что вы? — миролюбиво продолжал пресвитер. — Мы с венчания едем. Я священник. Заехали к вам.

— Священник? — переспросил фермер в коже. — Откуда едете?

— Оттуда, — показал священник на восток. — С границы.

— Да там и церкви нет, — сказал на это толстобрюхий, перебросив трубу из правой руки в левую.

— Так нам и не нужно церкви, — сказал на это пресвитер. — Мы и без церкви венчаем.

— Баптисты? — хмуро переспросил кожаный.

— Штунды, — подсказал ему сосед.

Лица фермеров помрачнели еще больше.

— Ладно, — сказал тот, что с трубой, — пошли к агроному, ему расскажете, что у вас за церковь.

— Послушайте, — попробовал мягко возразить пресвитер, — нам нужно ехать, нас ждут, будут искать.

— Дядя, — сказал ему на это чувак с трубой. — Будут искать — найдут. А сейчас пошли к агроному. Ясно?

— Ну пошли, — неуверенно сказал пресвитер.

— У вас есть телефоны? — спросил толстопузый.

— А что? — не понял его Сева.

— Давай сюда, — коротко приказал фермер.

— Да ладно, — попытался отказаться Сева.

Фермер перехватил трубу обеими руками и быстрым ударом зафигачил Севе прямо в живот. Сева сложился, как раскладушка. Пресвитер бросился было на выручку, но один из фермеров заступил ему дорогу. Я поспешил к ним, Тамара выскользнула следом. Нас сразу же окружили четверо, те, что были позади. Ближе всех оказался невысокий молодой фермер с каким-то полупанковским ирокезом на голове и новенькой монтировкой в руках. Я остановился, загораживая от них Тамару.

— Телефон давай, — снова сказал Севе фермер с трубой.

Сева молча вытащил мобло, отдал брюхастому. Один из фермеров залез в волгу, выдернул ключи, спрятал себе в карман.

— Теперь ты, — сказал фермер, приставив трубу к пресвитеровой груди. — Давай телефон.

— У меня нет, — потерянно ответил священник.

— А как же ты с приходом контакт поддерживаешь? Посмотри у них, — сказал панку, показывая на нас с Тамарой.

— Так, женщина, — панк с готовностью потянулся к Тамаре, — телефон давай.

Тамара испуганно запищала.

— Остынь, — перехватил я его руку. — Нет у нее никакого телефона.

— А ты чего быкуешь? — повернулся ко мне панк.

— А ты? — я засунул руку в карман синего пиджака, сжимая подаренные перевозчиками электроножницы.

Панк краем глаза заметил, как остро оттопыривается мой карман, решил не рисковать и быстро погас.

— Ладно, — сказал, — нет так нет. А у тебя самого?

— Хочешь обыскать? — спросил я его.

— На хуй ты мне нужен, — сказал на это панк. — Короче, Вовец, — крикнул брюхастому, — тут всё чисто.

— Ну что, — ответил на это Вовец, — пошли?

И, отдав Севин мобильник панку, пошел первым. Мы потянулись за ним, оставив волжану пусто и открыто стоять посреди черных накатанных колей. Я шел и мысленно повторял: лишь бы никто не позвонил, лишь бы никто не позвонил. Пес обнюхивал колеса, шерсть его блестела на октябрьском солнце.


Прошли гаражи, миновали тягачи с комбайнами, вышли к большому складу, выстроенному из шлакоблоков. Сбоку в стене была дверь. Возле нее топтались еще несколько фермеров. Увидев нас, все разом заговорили.

— Шо, Вовец, заложников взял? — крикнул один, высокий и лысый, в длинной кожаной куртке.

— Давай их в гараже закроем, пусть их крысы сожрут, — предложил другой, короткий, в очках и тяжелом кожаном картузе, делавшем его похожим на подсолнух.

— Да, а телку в кукурузе прикопаем до весны! — поддержал их третий, в кожаной жилетке и каких-то засранных джинсах.

— Ладно, — сказал на это строгий, но справедливый Вовец, — Григорий Иванович у себя?

— У себя, — ответил длинный.

— Как он там? — спросил Вовец, будто чего-то опасаясь.

— Хуево, — ответил короткий, похожий на подсолнух.

— Болеет, — подтвердил и засранный.

— Ну так пропустите, — растолкал их Вовец, открыл дверь и запустил нас внутрь.

Похоже, это был их штаб. Обои, прибитые к шлакоблочным стенам гвоздями, во многих местах отваливались и свисали, как траурные знамена. У стен стояли длинные скамьи, покрытые старыми коврами и козьими шкурами, в углу горой лежала зимняя одежда — бушлаты и кожухи, маленькое окно пропускало минимум света, и в комнате горело желтое насыщенное электричество. На скамьях сидели и лежали фермеры, словно чего-то ожидая или надеясь на хорошие новости, которые мы им должны были принести. У стены напротив двери стоял письменный стол, заваленный бумагами и одноразовой посудой. За столом сидел небритый чувак с резкими чертами лица и какой-то перекошенной ухмылкой. На плечах у него была кожаная куртка, под которой виднелся паленый свитер от армани. Над ним нависали двое других фермеров, один — в плаще из кожзаменителя, второй — в тяжелой милицейской кожаной шапке, но милиционером, очевидно, не был, поскольку кулаки его пестрели синими тюремными наколками. Увидев нас, чувак за столом скривился еще сильнее. Вовец приказал нам стоять возле двери, сам направился к столу. Со всех сторон нас обступили фермеры, чтобы мы в случае чего не надумали сбежать.

— Григорий Иванович, — сказал Вовец, перебросив трубу из руки в руку. — Вот, взяли возле гаражей. Говорят, что из церкви. Штунды. Едут от границы.

Григорий Иванович смотрел на всё это без интереса.

— Гриша, — сказал ему тот, что с наколками. — Да валить этих штундов надо. Посмотри, что они делают.

— Ни хуя, Гриш, — не согласился тот, что в плаще, — попалимся. Давай их в гараж, пусть посидят, может, что-то скажут.

— Да что они могут сказать? — не соглашался тот, что с наколками. — Что ты от них услышать хочешь? Валить их надо. А тачку сжечь.

— Гриша, — упрямо стоял на своем тот, что в плаще, — хули нам тачки жечь, мы что — в цирке? Пусть посидят до завтра, глядишь, что и вспомнят.

— Да ни хуя, — запротестовал тот, что с наколками.

— Да я тебе говорю, — в ответ запротестовал тот, что в плаще.

— Послушайте, — сказал было пресвитер, ступив шаг вперед, но его сразу же потащили за воротник, мол, не мешай, когда фермеры совещаются.

— Короче, Григорий Иванович, — снова вступил фермер с трубой, — надо шо-то решать, а то кинутся их искать, точняк к нам приедут.

— А мы и их завалим, — сказал тот, что с наколками, и понуро стиснул кулаки, от чего наколки его обрисовались четче.

Григорий Иванович тяжело простонал. Тот, что в плаще, с пониманием полез в ящик стола, достал оттуда надпитую бутылку. Григорий Иванович припал к бутылке краем рта и начал заливать себе в горлянку алкоголь прямо через дозатор. Но водка сразу же вытекала, не удерживаясь в его горле. Григорий Иванович горько вздохнул и, отдав бутылку тому, что в плаще, откинулся на спинку конторского стула.

— Что с ним? — подал голос пресвитер, обращаясь к Вовцу.

— Плохо ему, — холодно ответил тот. — Не видишь, что ли?

— Паралич?

— Сам ты паралич, — обиделся Вовец. — Челюсть ему выбило, разве не видишь? Вчера на ваших штундов нарвались возле границы. Вот ему кто-то обрезом и задвинул.

Я даже знаю кто, — подумалось мне.

— А ну-ка, ну-ка, — сказал пресвитер и направился к столу.

Сзади его снова попытались придержать.

— Да подожди ты! — отмахнулся священник, прошел мимо удивленного Вовца с трубой, легко отстранил того, что с наколками, и склонился над Григорием Ивановичем. Тот смотрел обреченно, но жестко.

Фермеры, увидев такое, повставали с мест, поднялись со скамей, потянулись к столу, готовы были в любой момент разорвать пресвитера, если он хоть как-то навредит дорогому Григорию Ивановичу. Вовец хотел отогнать священника, но Григорий Иванович предостерегающе поднял руку, и Вовец остановился, держа трубу наготове.

Пресвитер положил руку на голову больному, наклонился и осторожно коснулся пальцами перекошенной челюсти. Григорий Иванович боязливо дернулся. Вовец тоже вздрогнул.

— Больно так? — спросил пресвитер у Григория Ивановича. Тот несмело застонал. — Дело в том, — продолжил пресвитер, — что человек сам до конца не знает возможностей своего организма. Мы относимся к телу своему как к данности, полученной нами раз и навсегда. И, соответственно, любой недуг воспринимается нами как непоправимая катастрофа, способная лишить нас самого главного — нашего душевного покоя. А ведь тело наше — суть инструмент в руках Господних, и из нас, словно из аккордеонов, Господь извлекает удивительные звуки, нажимая на невидимые клавиши. Вот так! — Пресвитер резким движением нажал на челюсть, та щелкнула и стала на место. Григорий Иванович даже не успел ойкнуть.

Священник отошел в сторону и удовлетворенно посмотрел на дело рук своих. Григорий Иванович неуверенно трогал рукой челюсть, открывал рот и жадно хватал воздух. Фермеры завороженно переводили взгляд то на пресвитера, то на Григория Ивановича.

— Послушайте, — не дал прийти им в себя пресвитер, — я хочу вам кое-что сказать. Вы идите, — повернулся он к нам, — я догоню.

— Отче, — не понял Сева, — а вы?

— Я догоню, догоню, — тверже повторил священник. — Идите к машине.

Я повернулся к дверям. Панк, стоявший у меня за спиной, вопросительно взглянул на Григория Ивановича, но тот как-то апатично кивнул, словно говоря, чего там, пропустите и не выебывайтесь. Я проскользнул в дверь, таща за собой Тамару, Сева вышел следом, заметил походя, как фермеры окружают пресвитера тесным кольцом, дернулся было назад, но тот смотрел нам вслед спокойно и снисходительно, будто убеждая не останавливаться. Панк выперся вместе с нами, растерянный и недовольный, и, не отвечая на расспросы фермеров, топтавшихся возле двери, повел нас назад, к волжане.

Солнце закатилось за гаражи, черный мазут остро отражал последние лучи. Подошли к машине. Сева поднял капот, разглядывая вмятины. Тамара села в автомобиль. Я тоже упал на свое место. Панк стоял рядом с Севой, не зная, что делать и как себя в этой ситуации повести.

— Они ему ничего не сделают? — тихо спросила Тамара.

— Не бойся, — ответил я. — Всё будет хорошо.

— Спасибо, что вступился за меня, — продолжала она. — Я так испугалась.

— Да всё нормально.

Панк подошел к Севе и тоже залез под капот. Пока его не было видно, я быстро достал мобильный, открыл и нашел последний набранный номер. Пошли гудки.

— Алло, — сказал Травмированный.

— Шур, это я, — я старался говорить тихо, чтобы не услышал панк — Слышишь?

— Герман? — узнал меня Травмированный. — Говори громче.

— Да не могу я громче, — так же прошептал я. — Что там у вас?

— Короче, Герман, — прокричал Травмированный. — Тебя тут с утра искали.

— Кто?

— Не знаю. Но, по ходу, не милиция. В штатском. Приехали с утра, долго расспрашивали.

— И что ты сказал?

— Сказал, что ты уехал. К брату. Когда будешь, не знаю.

— А они?

— Сказали, что еще приедут, что ты им очень нужен. И уехали, Герман, в город.

— И что теперь делать?

— Короче, — сказал Травмированный. — Сюда не приезжай. Я думаю, они вернутся. Лучше тебе действительно куда-нибудь уехать на несколько дней. Пусть тут всё уляжется.

— Да куда я поеду?

— Черт, Герман, куда-нибудь, — закричал Травмированный. — Давай так, — вдруг успокоился он. — Вы когда будете?

— Не знаю, — сказал я. — Поздно.

— Будете подъезжать, — сказал Травмированный, — набери меня еще раз. Выйдешь на переезде, пройдешь на вокзал. Там я тебя буду ждать. Бабки и документы я тебе привезу.

— Спасибо, Шур.

— Да ладно, — сказал на это Травмированный и исчез из эфира.

— Что там? — спросила Тамара.

— Проблемы на работе, — ответил я ей.

Время тянулось медленно и тяжело, цепляясь за крыши гаражей и сельскохозяйственное железо. Совсем стемнело, стало прохладно. И наконец из-за угла вывалила целая толпа. Впереди бежал пес, преданно виляя хвостом. За ним уверенной походкой шел пресвитер. Дальше гурьбой перли фермеры. Подойдя, пресвитер махнул всем рукой. Едем! — весело сказал Севе и сел на свое место. К Севе подошел один из фермеров и молча отдал ключи от машины. Выглядели фермеры растерянно, переминались с ноги на ногу, кашляли в кулак, ничего не говоря.

Сева хряснул капотом, подошел к панку.

— Мобло, — сказал решительно.

— Что? — растерялся панк.

— Мобло давай, — твердо повторил Сева.

Панк оглянулся на своих и, не найдя поддержки, неуверенно достал из кармана Севин мобильник. Сева забрал телефон, сел за руль, завел машину и дал по газам. Сделал вокруг фермеров круг почета и покатился подальше от этого промасленного места.


Уже когда мы отъехали и стебли кукурузы снова забились о наши борта, я наклонился к пресвитеру.

— Всё нормально? — спросил я.

— Да, всё хорошо, — радостно подтвердил священник.

— О чем говорили?

— Да так, — легкомысленно ответил пресвитер, — ни о чем. О дорогах, которыми нам приходится идти. О провидении, которое нас направляет. Но в основном — о реформах в сельском хозяйстве.

— Нет, правда — о чем? — допытывался я.

— Герман, придет время, и ты обо всем узнаешь, — ответил священник, достал из одного кармана зажигалку зиппо, из другого — чистый носовой платок, бережно обернул им зажигалку и спрятал назад в карман.

И сразу же беззаботно задремал.


Воздух был черным и каменным, как уголь. Фары заливали дорогу жирным золотом, из полей выбегали лисицы, их глаза испуганно вспыхивали и печально гасли. Сева не отрывал взгляда от разбитой дороги. Неожиданно Тамарина рука скользнула по моей ноге. Я взглянул на нее, то есть на Тамару, но она отвернулась и смотрела куда-то за окно, так, будто ее тут вообще не было, будто это не она ехала тут с нами, будто это не ее рука уверенно двигалась вверх, легко справляясь с ремнем и пуговицами и проскальзывая мне под футболку, будто это не ее перстни обжигали мой живот холодом и опасностью и будто это не ее острые длинные ногти касались меня, пугая и возбуждая. Я напрягся, но пресвитер мирно посапывал спереди, а Сева, казалось, совсем про нас забыл. А вот Тамара, похоже, ничего не забыла, всё помнила, обхватила меня и двигалась медленно, но не останавливаясь, не давая выдохнуть и расслабиться, крепко держала своей рукой, словно боясь, что я вот-вот вырвусь от нее и убегу. Я слышал, как она дышит, как рука ее дрожит то ли от усталости, то ли от напряжения, но продолжает двигаться, не прекращает этой механической работы, вкладывая в нее всю свою силу и нежность. Она даже не глядела на меня, что-то там высматривала в темноте, что-то там видела, была словно бы со мной, но вместе с тем где-то далеко, так что я не мог ее коснуться, сказать ей, чтобы она ни в коем случае не останавливалась, не меняла ритм: только не сейчас, — хотел я ей сказать, — давай еще немного, и всё, потом отдохнешь. И каждый раз, когда я хотел ее об этом попросить, она будто нарочно замирала, переводила дыхание, выпускала из легких горячий воздух, и этих нескольких секунд хватало, чтобы я отступал назад, и тогда всё начиналось сначала, всё приходилось делать заново, продолжая изнурительную любовную работу. Перстни на ее пальцах согрелись, она уже еле слышно постанывала и вдруг повернулась ко мне и посмотрела долгим взглядом, и понятно было, что на этот раз она уже не остановится, так что хочешь не хочешь, а нужно всё это заканчивать, потому что сколько же можно терпеть и сдерживаться, нужно заканчивать, иначе можно умереть от изнурения и желания. И за какой-то миг до завершения, почувствовав, что добилась своего, она легко накрыла меня ладонью, так чтобы никто ничего не заметил. После этого сладко и невесомо провела мокрой ладонью мне по животу и, нежно дыша, снова повернулась к окну, за которым падали звезды, освещая сухую кукурузу.

3

Слева темнели утробы депо, налитые чернотой, словно нефтью. Тьму пробивали фонари, наполняя воздух искрами, которые разлетались, вспыхивая в оконных стеклах и на железных деталях. Справа тянулись запасные пути, запутанные тупики с желтой от масла травой и черными от дыма рельсами. Дальше начинался частный сектор, бандитские районы, территория алкогольной зависимости, оттуда слышно было какую-то громкую музыку, которую перебивали собаки и гудки локомотивов. На север прокатился товарняк, груженый донбасским углем. В воздухе стоял запах дождя и мокрого камня, я поднял воротник пиджака и двинулся по полотну, выбираясь из промзоны ближе к вокзальным огням.

Травмированный сидел в своем автомобиле на привокзальной площади и, откинув голову, сладко спал. Я пробежал за какими-то деревьями и запрыгнул в машину. Шура проснулся и внимательно меня осмотрел.

— Что это на тебе? — спросил.

— Костюм, — ответил я. — Кочин.

— Переоденься, — посоветовал Травмированный. — Я там тебе привез вещи, — показал он на заднее сиденье. — Вот паспорт, вот бабки. Через час будет донецкий. Езжай в общем вагоне, там людей больше.

— И куда мне ехать?

— Не знаю, — не нашелся с ответом Травмированный. — Езжай до конечной. Приедешь в Донецк, зайдешь к моему брату. Скажешь, приехал тачку брать. Одним словом, пересидишь до выходных.

— Шур, чего мне прятаться?

— Ты знаешь, что они хотят?

— Не знаю.

— И я не знаю. Езжай покатайся. Заодно и я от тебя отдохну.

— А где Ольга? — пропустил я последнюю фразу. — Может, она что-то знает?

— Ничего она не знает, — сказал Травмированный. — Я спрашивал.

— Может, Кочиным родственникам сказать?

— Да что они сделают? — отмахнулся Травмированный. — Это что-то серьезное, Герман, я так думаю. Они в случае чего бензовозы палить не будут. Разве что вместе со всеми нами.

— Ну ладно, — согласился я, — поеду в общем. Так я переоденусь?

— Давай, — ответил Травмированный и отвернулся.


Октябрьский воздух, остыв, стал более упругим и вместительным, так что голоса, попадая в него, отражались от невидимой поверхности и рикошетили в темноте, оставляя эхо и распадаясь. Дежурная что-то объявляла и объявляла, что-то начитывала, призывала к вниманию и предупреждала об опоздании, повторяла множество раз номера маршрутов, хотя всё зря — ее невозможно было понять, буквы сыпались из динамика, пристроенного наверху, словно сухой птичий помет, не столько информируя, сколько отпугивая. Я стоял на платформе в тени, падавшей от здания, остерегаясь оставаться в зале и не рискуя выходить на свет. Смотрел на прожектора, что прожигали черную ткань октябрьской ночи, рассматривал издали железнодорожников, которые исчезали за переездом, слушал этот железнодорожный язык, думая, кто же это ко мне приходил, кому я вдруг стал нужен. Возможно, кто-то от брата? Тогда почему они не сказали? Если это кукурузники, то чего они хотят? Покой, который длился столько времени, вдруг оборвался, всё вернулось на свои места, жизнь совсем не хотела, чтобы кто-то хватал ее за хвост. Одним словом, история путаная, как трава между шпалами, — подумал я, — и тут наконец подкатил мой поезд.


Вагон был полупустой. Ехали в нем главным образом какие-то перекупщики, которые спали, положив на полки брезентовые мешки со своим ценным китайским товаром и примостившись сверху прямо на этих мешках. Вагоны скрипели, будто качели в парке культуры, поезд долго трогался, затем останавливался, словно что-то забыв, откатывался назад и, нарушая тишину скрежетом, снова тащился вперед. Я забился в тихое место между мешками и коробками с холодным мясом, от которых шибало смертью, пристроился напротив окна, рассматривая черное разветвление путей и тяжелое тело луны, перекатывавшейся через Донецкую железную дорогу. Осень, наполненная запахом овощей, стояла за окнами, пропуская сквозь себя товарняки и пассажирские, обдавая их духом спелости и распада и наполняя сухими восточными ветрами. Поезд упорно не желал ехать, разгонялся от очередного переезда, освещенного раздавленными в темноте огнями, заезжал в невыразимую черноту и там замирал, вздрагивая всем своим железом и пробуждая ото сна и без того неспокойных перекупщиков мертвых животных.

Я уже начал засыпать, когда мы выкатились под фонари какой-то небольшой станции с двумя платформами, вокруг которых и бурлили все пассажиропотоки. Вылез из-под смертельных коробок, вышел в тамбур. Высунулся наружу через разбитое окно. Попытался рассмотреть темноту. Вдоль поезда, от головы, шел наряд. Было их трое, первый, спереди, с калашом, двое других прятались у него за спиной. Шли сосредоточенно, немного торопясь, но без суеты, словно зная, куда им идти и что делать. Вдруг тишину прорезал сигнал, поезд вот-вот должен был тронуться, менты занервничали, подбежали к ближайшему вагону и забарабанили в закрытую дверь. Им быстро открыли, и они друг за другом полезли внутрь. Что-то подсказало мне, что это за мной, что это именно меня они ожидали на забытой богом платформе, кто-то их, наверное, предупредил, или сами вычислили, или им просто повезло. Мы вот-вот должны были тронуться, и тогда все пути к отступлению будут отрезаны. Я попытался открыть дверь. Она не поддавалась. Нащупал в темноте замок, снова навалился. На этот раз всё вышло. Спрыгнул на черный асфальт. Почти сразу состав всколыхнулся и начал отползать, оставляя меня одного посреди платформы. Проехал последний вагон, на втором пути, оказывается, стоял другой поезд, всего из трех вагонов, темных и загадочных. Ни звука не слышалось оттуда, никакого света не было в его тихом нутре. Странно, — подумал я, — кто ездит в таких вагонах? И тут поезд, с которого я только что спрыгнул и который отъехал уже от станции, остановился. Тишина снова отозвалась ломаным металлом. Замерев на мгновенье, вагоны тронулись с места и медленно покатили назад, на станцию. Я запаниковал. Нужно было как-то исчезнуть. Повернулся в сторону станции и вдруг увидел свет фар, что били по темноте откуда-то из ночи, приближаясь и заливая собой пространство. Вагоны уже въезжали на первую платформу. В этот миг ночь наполнилась голосами и шагами — из-за здания вокзала выбежали трое железнодорожников, таща в руках тяжелые картонные коробки. У одного было сразу три, и он еле перся, обрывая руки. Заметив приближавшийся поезд, они заспешили, первые двое спрыгнули на рельсы, вылезли на вторую платформу и побежали под неподвижными вагонами-призраками. Третий не решился прыгать под колеса с тремя коробками, на секунду остановился, увидев меня.

— Браток, — сказал, — подсоби.

Я подбежал, подхватил у него из рук коробку. Внутри тихо зазвенело полной тарой. Бухло, — сразу понял я, — шампанское или сухие вина.

Носильщик тем временем спрыгнул вниз, на шпалы, и теперь пытался залезть с противоположной стороны. Я прыгнул за ним. Вагоны уже надвигались всем своим зеленым запыленным железом, но мы успели выскочить и побежали под черными окнами, миновав все ловушки и опасности Министерства путей сообщения.

Дверь последнего вагона была открыта. Носильщики забрасывали коробки, сами запрыгивали следом. Я поддержал плечом последнего, помог ему подняться, полез за ним со своей коробкой. Они стояли в коридоре, вглядываясь в темноту. Купе проводника было открыто, самого проводника не было, но из тьмы выступил мужик с поломанным и от того злым лицом и кобурой на плече, скорее всего, охранник. Кивнул головой одному из носильщиков, мол, идите за мной. Первое купе было открыто. Мужик с кобурой зашел туда. Мы начали запихиваться за ним. Коробки ставили на верхние полки. Я проскользнул последним, места было совсем мало. Бросил свой груз наверх, не зная, что делать дальше. Отступил на шаг назад и оказался в темном коридоре.

— Дверь закрой, — сказал охранник. Кто-то из них легко прикрыл дверь перед моим носом, оставив меня в коридоре. Из купе долетали голоса. Похоже, про меня забыли. За окнами стоял состав, какие-то тени возникали в оконных проемах, какие-то огни горели в темноте, чьи-то шаги глухо звучали в тамбурах. Я прошел по коридору. Это был странный вагон, совсем без пассажиров. Ближние купе были открыты и набиты разными вещами. В одном на столе стоял ксерокс, на нижних полках находились какие-то типографские аппараты для брошюрования и горы тяжелой ксероксной бумаги. В следующем лежали пачки газет и журналов, прикрытые маскировочной сеткой. Другие купе были закрыты. Я прошел к последнему и потянул дверь. Она тихо отъехала в сторону. Ступил внутрь и закрылся. С другого конца вагона послышались голоса, в том числе голос охранника. Он о чем-то переспрашивал носильщиков. Наверное, обо мне спрашивает, — подумал я. Слышно было, как охранник пошел по коридору, проверяя купе. Подходил всё ближе и ближе. Что делать, — думал я, — что делать дальше? Вот он тряхнул дверь соседнего купе, она оказалась закрытой, как и должно было быть. Подошел к последнему. Потянул ручку. Дверь не поддалась. Попробовал еще раз. Купе было закрыто. Порядок, — сказал охранник сам себе. По коридору начали отдаляться его тяжелые уверенные шаги. Голоса смолкли, стало совсем тихо. Я лег на нижнюю полку, закрыл глаза и провалился в зеленые ямы сна.


Казалось, будто за окнами проходят животные, темные звери с фонарями на черепах, покрытые колючей шерстью, проходят, выдыхают теплый ночной пар, заглядывают в окна, ослепляя и запугивая. Свет, что время от времени заливал собой тьму, словно пустые формы свежим гипсом, бил по глазам и тут же исчезал, отчего окружающая чернота становилась особенно густой, как вода в пруду. Поезд-призрак, в который я таким странным образом попал, вот уже несколько часов, не спеша, катился в неведомом направлении, всё более отдаляя меня от событий последних двух дней. Что оставалось от этого путешествия? Мешанина огней и темноты, привкус осеннего воздуха, ощущение прикосновений на коже. Так, словно я сто лет путешествую по этим путям, прячусь в глубоких вагонных тайниках, за которыми меня невозможно разглядеть голодным животным. Будто я задерживаю дыхание в шкафах с одеждой, сижу, положив голову на колени, а надо мной нависают нетронутые с зимы шубы и праздничные костюмы, темнея наверху, словно коровьи туши в холодильных камерах. Возникает ощущение защищенности и погруженности в чужие запахи, которыми полнится развешенная одежда, притягивая и пугая одновременно. Голоса и песни отдавались в моей голове, возвращаясь и повторяясь, все псалмы, которые они пели, все желания, откровения и умолчания, чудесные люди, диковинные обстоятельства, что мне было до их борьбы, до их попыток противостояния и сопротивления, что им было до моих проблем, до моего бегства и попытки спрятаться. Но так или иначе — мы движемся по своим маршрутам, попадая в неведомые места, проникая за кулисы собственного опыта, и все, кого нам довелось встретить, остаются в нашей памяти своими голосами и своими прикосновениями. Даже если я никогда не сойду с этого поезда, даже если мне до конца жизни придется лежать на этой полке, в забытой ловушке, никто не отберет у меня воспоминаний об увиденном, и уже это не так плохо.


Шкафы с одеждой стояли, как аквариумы, воздух в них был застоявшимся, запах стиранных сорочек странным образом перебивался запахом магазинных полок, словно запах жизни перебивался запахом смерти. Лучшие детские воспоминания — это воспоминания о смерти, которая отступает под натиском жизни. Потом это всё куда-то исчезло вместе со старой поношенной одеждой. И почему я думал об этом именно сейчас, во время этого путешествия, всё еще ощущая тревогу и возбуждение? Прошлое ослепляло, словно фонари, наполняя собой темные углы вагонов. В свое время, в другой жизни, много лет назад со мной происходили разные вещи, вот про них я, наверное, и думал всё это время, пытаясь понять, каким образом соединяются в горле чувство опасности с чувством наслаждения. Та женщина, о которой я думал, была старше меня, или даже не так — я был гораздо моложе ее, сколько мне тогда было — лет четырнадцать? Совсем мало, одним словом. Но кто-то проложил для нас маршруты, кто-то направил меня в нужное время к нужному месту, какая-то обычная случайная история — что-то надо было передать, рассказать какие-то новости, занести какие-то книги или что-то такое именно в то мгновение, когда она перебирала старую одежду в шкафу, разбросав посреди комнаты гору родительских вещей и переступая через праздничные платья своей мамы, как через флаги разбитого врага. Когда я зашел, попросила подождать, я сел на диван и осторожно смотрел, как она склоняется над плащами и юбками, как вынимает костюмы и шляпы, всю эту мерцающую гору чужих очертаний и запахов, наступая на нее своими босыми ногами. Мы даже не разговаривали с ней, но, выпроваживая меня, она как-то по-особому касалась моего плеча, словно отталкивая от себя и всего этого хлама, что вызывающе лежал на полу. Это и не была история, история произошла через некоторое время после того, хотя я лично был убежден, что это обязательно должно было случиться, иначе бы она не переступала так осторожно через желтые и красные отцовские рубашки, и ладони ее, касаясь моего плеча, не были бы такими горячими. Горячими они были и в следующий раз, когда мы оказались рядом в ночном икарусе, что ехал неизвестно откуда непонятно куда, набитый шумной толпой, которая никак не могла успокоиться, передавая от кресла к креслу алкоголь и яблоки, перебивая друг друга, выкрикивая в летнюю ночь проклятия и признания. Веселая гурьба друзей, все свои, все из одного спального, ночь в пути, возвращение с какого-то праздника, золото вечерних пригородов, сосны, обернутые черной марлей ночи, свежий воздух, что врывался через открытые люки, и где-то посреди ночи она положила мне голову на плечо, делая вид, что спит, простая обычная комбинация, которая снова должна была бы ничем не закончиться, но вдруг рука ее залезла мне под рубашку, и всё это даже не открывая глаз, даже не глядя на меня, я попытался тоже залезть ей под свитер, однако она усталым, но твердым движением убрала мою руку, давая понять, что тут именно она решает, кто кому делает хорошо, и я, в общем, был совсем не против. Ведь так или иначе она была взрослой женщиной, с нежной кожей и умными зелеными глазами, в свитере и джинсах, со своим опытом и своим будущим, между которыми я случайно, но так удачно вклинился. Потом я решил, что жизнь и состоит из таких вещей, из этих умелых, страстных движений старших женщин, которые делали нас взрослыми, учили, как могли, любви, чтобы у нас, пацанов из спального, не сложилось впечатление, что в жизни есть место только для борьбы и мести. И нам после этого оставалось всегда защищать их, беречь их от старости и забвения, не отступаться и не бросать, когда им было особенно паскудно. Не знаю, навряд ли большинство из нас это понимало, пользуясь их преданностью, такие вещи в большинстве случаев воспринимаются легко и забываются быстро, никто не придает особого значения отношениям с женщинами, всех увлекают отношения с жизнью и смертью, никто не знает, что женщины — это и есть жизнь и смерть. И я тоже тогда ничего этого не знал, понимал только, что со мной происходят вещи важные и серьезные и что важность эту не могут опровергнуть ни медленные животные с фонарями на головах, которые заглядывали в наши окна, ни друзья, что время от времени звали меня во сне по имени, ни моя полная неподвижность и беспомощность. Ведь никто не может опровергнуть важность взросления. Главное — не двигаться, главное — никого не разбудить, главное — не разбудить ее.

Интересно, что в это время делала Тамара?


Но я заставил себя подняться и выйти в коридор. За окнами стоял густой туман, сквозь который еле пробивался солнечный свет. Прошел через тамбур, открыл дверь и оказался в соседнем вагоне. Резко ударил свет. Я прикрыл глаза рукой.

Был это вагон-ресторан — с барной стойкой поодаль, с несколькими высокими стульями у бара и столами, пустыми, как зимние поля. Однако за одним из столов сидели двое — медленные и сонные, один в черном костюме, стриженый и с бородой, другой — в армейском черном свитере, тоже стриженый. На столе перед ними стояли стаканы с кофе и лежал Калашников с обрезанным прикладом. На стуле перед баром сидел еще один, в длинной черной куртке, тоже пил кофе, просматривая газеты. Увидев меня, все трое резко напряглись. Двое ближних поднялись, не спуская с меня глаз, и синхронно потянулись за Калашниковым. Я попытался нащупать за спиной ручку двери.

— Стоять, — сказал бородатый. Он первым и схватил Калашникова. — Ты кто такой?

Я даже не нашелся с ответом.

— Как ты сюда зашел? — задал следующий вопрос бородатый.

— Я из соседнего вагона, — объяснил я. — Не туда сел.

— Какой, блядь, не туда сел, — справедливо не поверил мне бородатый, — это литерный поезд, браток. Что ты тут делаешь?

— Ну как сказать? Мы там коробки заносили. Я заснул.

— Ты что, пьяный?

— Я? Нет.

Они переглянулись, не зная, очевидно, как быть.

— Коля! — вдруг позвал тот, что сидел у бара.

Бородатый оглянулся.

— Проверь, — не столько приказал, сколько попросил третий.

— Руки, — коротко сказал мне Коля, передал автомат напарнику, подошел и заученно обыскал.

По-моему, со мной это уже было, — подумалось мне. — Хорошо, что хоть переоделся, как бы я им объяснял, для чего мне бошевские электроножницы.

— Порядок, — крикнул Коля и отошел в сторону.

— Ладно, — сказал чувак у бара. — Выйдите в тамбур, охрана хуева. А ты, — сказал мне, — иди сюда.

Я уже увереннее подошел к бару. Чувак кивнул на свободный стул. Я сел, ожидая, что же он скажет.

Был он примерно одного со мной возраста, лицо серое и злой колючий взгляд. Но злость какая-то неперсонифицированная, словно он носил особые контактные линзы. Тщательно выбрит, так тщательно, что кожа на шее была в красных царапинах. Волос голове немного, заботливо зализаны, как-то вызывающе причесаны и вымыты. Я сразу обратил внимание на его куртку — длинную милановскую, такую точно, которую носил и одноглазый Толик. Только в отличие от Толика этот носил настоящую фирменную, что сразу бросалось в глаза. Мне также показалось, что один из ее рукавов запачкан то ли кровью, то ли красной краской. Под курткой темный дорогой костюм, приглушенных цветов галстук и белоснежная рубашка. На столе лежала российская экономическая пресса. Наконец он что-то там дочитал и, резким движение переломив лист напополам, бросил газету на стол, к остальным изданиям, придавив ее маленькой ладонью с подстриженными, как у хирурга, ногтями. А еще я обратил внимание на чистый воротник его рубашки.

— Тебя как зовут? — спросил он, злобно, но без интереса глядя мне в глаза.

— Герман.

— Герман? Паспорт есть?

Я полез по карманам, снова мысленно благодаря Травмированного.

— Королев, — сказал он, подумав. — Знакомая фамилия. Ты как сюда попал? Поезд охраняется.

— Не знаю, — ответил я. — Я на свой опоздал, запрыгнул в этот. Темно было.

— Ну-ну, — не поверил он мне. — Ты точно не по бизнесу?

— Как это?

— Ну, может, тебе от меня что-то нужно.

— Ничего не нужно.

— Да? От меня всем что-нибудь нужно.

— Нет, — заверил я, как мог, — мне от тебя ничего не нужно.

— Да? — переспросил он.

— Да.

— Хорошо, что я не спал, — сказал он, снова подумав. — А то б они тебя на ходу выбросили. Не могу заснуть, — пожаловался он, — всегда, как приезжаю сюда, плохо сплю. Не люблю эти места. Ты где живешь, Герман?

— Здесь, недалеко.

— Местный?

— Местный.

— А почему не свалишь отсюда?

— Зачем?

— Чтоб спалось хорошо, — пояснил он.

— Мне и так хорошо спится. Вот проспал всю ночь в соседнем вагоне. Да и бизнес у меня тут. Куда же я поеду?

— Бизнес? — насторожился он. — Бизнес — это хорошо. Тебе от меня точно ничего не нужно?

— Точно.

— Хочешь выпить? — неожиданно предложил он.

— Ну давай, — согласился я.

Он сполз со стула и пошел за стойку. Бар выглядел бедно, похоже, пользовались им нечасто, алкоголь стоял разреженной шеренгой — какие-то водки, вино, бутылка коньяку. Ее он и достал. Вытащил два железнодорожных стакана с подстаканниками, выбросил из них ложечки, налил.

— Времени нет бар заполнить, — сказал, протягивая стакан. — Каждый раз, когда возвращаюсь, обещаю себе, что возьму нормального бармена, накуплю нормального бухла, чтобы всё было. И каждый раз забываю. Работы много, — сказал он. И выпил.

Я не знал, что ответить, поэтому тоже выпил. Было в этом что-то странное. С одной стороны, он стоял и наливал мне вместо бармена, с другой — понятно, что это ничего не меняет — коньяк его, и он не столько делал мне услугу, сколько позволял этой услугой воспользоваться. Смотрел испытующе и расслабляться не давал.

— Много тут народу едет? — спросил я его.

— Зачем спрашиваешь? — снова насторожился он.

— Просто так.

— Просто так? Я тут один еду. Ну и охрана. Видишь, даже бармена не взял.

— Что — и проводников нет?

— И проводников.

— А кто же билеты проверяет?

— Герман, — сказал он. — Это мой поезд. И все билеты тут проверяю я.

— Твой? — удивился я. — Ты, выходит, как Троцкий — на своем поезде ездишь?

— Ну, выходит, — согласился он.

— А куда едешь?

— Куда? — он задумался, возможно, решая, говорить или нет. — Да фактически никуда. Езжу, проверяю объекты.

— А как этот твой поезд пропускают? В смысле, как вас объявляют на станциях? У вас номер есть?

— Ты знаешь, где мы сейчас? — ответил он вопросом на вопрос.

Я посмотрел за окно. Туман сверху прогревался розовым светом, что-либо разглядеть было невозможно.

— Нет, — сказал, — я здесь никогда не был.

— Это точно, — подтвердил он. — Здесь тупиковая ветка. Ее на случай войны строили, для оборонки, чтобы заводы вывозить. Она там дальше, — показал он рукой куда-то в туман, — просто обрывается, представляешь? Так что, кроме меня, здесь никто не ездит.

— Ничего себе.

— Ага, — согласился он. — Странные места. Я не люблю сюда приезжать. Пусто тут как-то. Едешь, едешь — никого нет. Одна кукуруза. Тебе тут хорошо?

— Тут?

— Дома.

— Дома — хорошо.

— Странный народ вы, местные, — сказал он. И снова налил. — Не договоришься с вами нормально, не разойдешься. Знаешь, сколько у меня здесь проблем было. Постоянно кто-то кинуть хочет, то цену сбить, то вообще — упрется, хуй переубедишь.

— Может, ты переубеждать не умеешь?

— Может, — согласился он. — Вот что я тебе, Герман, скажу: мне кажется, ваши проблемы от того, что вы слишком цепляетесь за эти места. Вбили себе в головы, что главное — это остаться здесь, главное — ни шагу назад, и держитесь за эту свою пустоту. А тут ни хуя нет! Просто — ни хуя. Тут не за что держаться, как вы этого не видите?! Ехали бы себе, искали, где лучше живется. Мне бы меньше проблем было. Нет, закопались в песок, как лисицы, не выгонишь. Каждый раз какие-нибудь траблы, каждый раз!

— Так а в чем проблема, я не понимаю.

— Проблема в том, что вы недооцениваете возможности капитала. Думаете, если вы здесь выросли, это автоматически дает вам право оставаться здесь и дальше.

— А разве не дает?

— Хуя, Герман, хуя! — он снова разлил. — Хочешь жить — научись нормально вести дела. Это же несложно. Просто попытайся понять, что ты не один имеешь право здесь находиться, ясно?

— Ясно.

— И что нужно уметь идти на уступки, уметь отдавать, чтобы получать что-то взамен.

— Ну ясно.

— И что не нужно рогом упираться. Когда тебе предлагают что-то на выгодных для тебя условиях, это понятно?

— Ну.

— Вот, — выпил он, успокоившись. — Тебе понятно, а им, — показал он снова рукой в туман, — ни хуя не понятно. Каждый раз траблы, каждый раз, — повторился он.

— Ну, не знаю, — сказал я на это, — может, проблема не в том, что дела вести не умеют, а в том, что ты выбора не оставляешь?

Он посмотрел на меня как-то по-особому злобно.

— Всё я оставляю, Герман, — сказал, — всё я оставляю. Ты думаешь, мне нравится трупы за собой разбрасывать? Просто вы все ебанутые какие-то, такое впечатление, что для вас всё остановилось. Сидите в своем прошлом, хватаетесь за него, и не вытащишь вас оттуда. Короче, что я тебе лекцию читаю?

Тут двери открылись, и зашел бородатый. Зашел и молча стал у дверей.

— Что, Коля? — не совсем трезво спросил его шеф.

— Вы просили напомнить про завтрак.

— О, — сказал прилизанный мне, — видишь — ни повара, ни бармена, ни стюардессы. Ну, ладно, пошли.

И боцманской нетвердой походкой пошел по коридору Коля пропустил его, пропустил меня и закрыл за нами дверь.


Что-то за это время изменилось, воздух стал горячим, цвета смерти, ярких безнадежных оттенков. Мы шли по вагону, и я слышал странные звуки, доносившиеся из закрытых наглухо купе. Слышал тихие птичьи голоса, слышал напряженное дыхание животных так, словно там, за дверями, стояли чудовища, ожидая, когда их выпустят наружу. Прилизанный шел впереди и тяжело бил кулаком в двери, за которыми тут же вздрагивали чьи-то тела и слышались тяжкие вздохи. В конце вагона нас ждал охранник. Увидев меня, удивился, но промолчал, будто так и надо.

— Ну, — сказал ему прилизанный.

Охранник суетливо открыл дверь и отступил назад, давая прилизанному возможность зайти. Прилизанный заглянул внутрь.

— Всё, как вы просили, — сказал охранник.

— Ну и что с этим делать? — раздраженно спросил прилизанный.

Охранник растерянно развел руками. Я заглянул в купе. Там, привязанная веревкой к столу, стояла черная овца, недоверчиво глядя куда-то сквозь нас.

— Блядь, — сказал прилизанный, — Коля, вы что — не могли нормального мяса купить?

— Да не могли, шеф, — начал оправдываться Коля, — тут же ни базара нигде, ничего.

— Ну тогда давай, — сказал на это прилизанный, — сам ее притащил, сам и готовь.

— Я? — ужаснулся Коля.

— Ну не я же, — холодно ответил прилизанный, отступил в сторону, достал зубочистку и начал ковыряться в мелких аккуратных зубах, словно давая Коле понять — я жду, смотри не облажайся.

Коля растерялся. Но видно было, что шефа он боится, так что быстро кивнул бородатому напарнику, тот принес большой нож, которым режут хлеб, и они подступились к животному.

Овца была удивительно покорной. Сначала они схватили ее с двух сторон, нож был у Коли, но он нервничал и не столько резал, сколько колол несчастную. Та недовольно пыталась вырваться. Наконец Коля сильно ударил ножом, овца резко дернулась, и Коля полетел на пол. Тогда за нож взялся напарник. Он схватил животное за шею, как американский десантник пленного талиба, приставил лезвие к горлу и резко дернул на себя. Овца мотнула головой, и охранник оказался на нижней полке. Нож полетел под ноги прилизанному.

— Дебилы, — сказал на это прилизанный. — Ничего сделать не можете. Дай сюда, — обратился он к Коле, показывая на кобуру.

Коля отдал своего Макарова и обиженно вышел из купе. Прилизанный застегнул куртку, снял пистолет с предохранителя и бабахнул не целясь. Кровь из раны ударила вокруг, заливая куртку прилизанного, но он не обращал внимания и всадил в животное одну за другой еще три пули. Наступила звонкая утренняя тишина. Я заглянул в купе. Прилизанный, весь вымазанный овечьей кровью, стоял и рассматривал свою жертву. Та, как ни странно, была еще жива. В купе остро пахло порохом и кишками.

— Что, Герман, — сказал прилизанный, не оборачиваясь. — Слабо добить? Чтобы не мучилась, — прибавил он и протянул мне Макарова.

— Слабо, — ответил я.

— А что так? — он резко повернулся. — Боишься крови? А как же ты завтракать будешь?

— Чувак, — сказал я, — да не буду я с тобой завтракать.

— Не будешь?

— Не буду.

— Все вы слабаки, — сказал на это прилизанный. — Все. Все боитесь крови. Поэтому ни хуя у вас тут не выйдет, ни хуя. И у тебя, Герман, тоже ни хуя не выйдет.

— Ну и ладно, — ответил я.

— Ладно? — пьяно переспросил прилизанный. — Ну, ладно так ладно. Так что — ты завтракать не будешь?

— Не буду.

— Ладно, — повторил прилизанный. — Коля, позвони машинисту, пусть остановит. Пассажир сойдет. Ничего у вас не выйдет, — повторил он мне.

— У тебя кровь на подбородке, — ответил я, — вытри, а то неаккуратно.


Сначала я думал, они начнут стрелять. Но вагоны откатывались, а выстрелов всё не было. Вскоре поезд исчез, и только запах нагретого железа напоминал, что он здесь вообще когда-то проезжал.

4

В начале октября дни короткие, как карьера футболиста, маслянистое солнце протекает над головой, отягощая тени на земле, освещает траву и греет разбитое сердце асфальта.

Отойдя от железнодорожной насыпи, я долгое время шагал по старому шоссе, почти сплошь затянутому камышами. Дорогу перелетали растерянные осы, и теплая паутина залепляла лицо и одежду, попадая на кожу и оставаясь на волосах. Шоссе тянулось вдоль кукурузных полей — им не было конца, и местность плоская, никаких деревьев, никаких населенных пунктов, никаких признаков жизни или смерти. Дальше встретилась развилка. Шоссе побежало вперед, в долину, залитую солнцем и оплетенную паутиной. Но я свернул налево, за солнцем, и пошел между пустых полей, с которых уже собрали урожай. По наезженной дороге идти было легко. Солнце слепило глаза, двигаясь по небесным поверхностям. Несколько раз я останавливался и отдыхал, ложился на сухую траву и смотрел в небо, ощущая, как сок в стеблях холодеет и замирает. Куда-нибудь да дойду, — думал я. — Главное — двигаться на запад, от границы.

К вечеру снова начал подниматься туман. Сначала он возникал поодаль, посреди желтых полей, висел, словно дым, разрастался и загустевал, так что вскоре за ним уже ничего нельзя было рассмотреть. Какое-то время солнце косыми лучами пробивало эту белую завесу, высветляя и заполняя ее изнутри. Длинная тень тянулась за мной, как воздушный змей, который свалился на землю и не желал взлетать. Туман полз от низин, и солнце просвечивало сквозь его сгущенность, как подводный фонарь. Постепенно лучи стали гаснуть, с туманом пришел сумрак, и я оказался посреди большой молочной завесы. Пока было возможно, держался дороги, пытаясь не сбиться, но вскоре завеса стала совсем плотной и непроницаемой, и я шел едва не на ощупь, раздвигая руками тяжелый вечерний воздух. Всё время казалось, что вот сейчас натолкнусь на кого-то, кто так же точно стоит в этом холодном молоке, коснусь чьего-то лица или локтя, выхвачу какой-то предмет. Неожиданно из тумана протянулась рука. Я дернулся назад, но быстро успокоился и коснулся протянутой ладони. С той стороны тумана, словно из-за развешанных простыней, ко мне вышли дети. Трое. Были они в замызганных спортивных костюмах: первый — в красном, второй — в белом, третий — в бело-красном, хотя это только угадывалось под грязью. Двое младших стояли босиком, третий, старший, обут был в сандалии на деревянной подметке. Лица их имели какие-то восточные черты, то ли монгольские, то ли бурятские, волосы на их головах были черными и жесткими, кожа смуглой, но скорее не столько от солнца, сколько от грязи. Смотрели на меня с любопытством и некоторой настороженностью, как на лося, зашедшего на чужой двор. Старший крепко взялся за мою руку и смело потащил меня в туман. Я шел за ним, пытаясь что-нибудь рассмотреть. Но не видел даже собственной обуви.


Впереди мягко загорелись огни и начали расти, выжигая ночь. Мы поднялись по холму, туман остался внизу, в долине, и тогда мы вышли на шум и свет, оказавшись в странном месте, посреди пустого пшеничного поля. Вокруг горели костры, просушивая влажную тьму. Был это лагерь, довольно большой, — на стерне разбиты были десятки военных палаток, вокруг каждой лежали горы домашней утвари, посуды, старых дорожных сумок и узлов. Между палаток горели огни, искры взлетали в черно-белое небо, где тьма густо перемешалась с туманным волокном. Возле костров грелись мужчины и дети, из палаток выбегали женщины и исчезали в тревожном сумраке. Мужчины были невысокого роста, одеты в основном в спортивные костюмы, кое у кого на голове была шляпа, кто-то носил камуфляж. Жгли костры и о чем-то спорили, пока женщины перекрикивались между собой и делали домашнюю работу. Дети забегали в темноту и возвращались оттуда с сухой травой в руках, подбрасывали ее в костры и снова ныряли в чернильные проймы. Сколько их здесь сидело и лежало, трудно было сказать. Огни горели до самого горизонта, и голоса сливались в напряженный гомон, как на железнодорожном вокзале. На меня внимания никто не обратил, к чужакам здесь относились, похоже, без опаски, дети подвели меня к костру и, бросив одного, побежали прочь. Мужчины стояли возле огня и говорили на каком-то восточном языке, на какие-то свои монгольские темы, не выказывая при этом ни гостеприимства, ни враждебности. Я отошел от них и побрел по лагерю. Заметно было, что остановились они здесь временно: вещи лежали упакованные и перевязанные веревками, у палаток была сложена железная посуда и деревянная мебель, игрушки и барабаны, стояли велосипеды и темнели флаги неизвестных республик. Земля вокруг палаток была вытоптана, очевидно, топтались здесь не первый день, хотя как сюда приехали и на чем собирались двигаться дальше, оставалось загадкой, поскольку никакого транспорта, никаких автобусов или фур я не увидел. Разве что на велосипедах. Женщины, пробегая мимо, бросали на меня легкие взгляды, но сразу же опускали глаза и бежали дальше своей дорогой. Время от времени выныривали военные, воины странной армии, в серой форме с какими-то диковинными знаками отличия. Эти на меня тоже особого внимания не обращали, только обеспокоенно смотрели то в небо, то на часы. И вообще в лагере царило напряжение, словно все уже собрались, увязали тюки с чемоданами и пришли на вокзал, а поезд почему-то опаздывает, хотя вот-вот должен прийти, из-за чего все нервничают и ругаются, стараясь не отходить далеко. Возле одной из палаток топталась целая толпа кочевников — мужчины переговаривались, женщины громко о чем-то переспрашивали, дети сновали между взрослыми. Какие-то чернокожие подростки стояли в стороне от толпы, не осмеливаясь подойти, чьи-то собаки опасливо обнюхивали спортивную обувь на ногах мужчин, еще дальше стояли двое в серой военной форме и несколько стриженных наголо мужчин в длинных халатах, и старые женщины в пестрых платьях держали в руках травы и коренья. И все внимательно всматривались в опущенную завесу, которая перекрывала вход в палатку. Огонек поблескивал в окне, и душистый дым выходил из отверстия, сделанного в брезентовой палаточной крыше. Что-то там происходило, без сомнения, важное, от чего, наверное, и зависела судьба всей этой кочевой братии. Только я стал протискиваться ближе, как вдруг меня позвали.

— Эй, — послышалось. — Я тебя знаю.

Позади стояла Каролина. В сером камуфляже и высоких берцах. На голове у нее был черный берет, из-под которого выбивались ее крашеные в красное дреды — крепкие и надежные, как морские канаты. В руке она держала мощный фонарь, которым бессовестно слепила мне глаза.

— Ты что тут делаешь? — спросила.

— А ты?

— Я тут работаю, — объяснила она.

— А я домой иду.

— Давно?

— Давно. Я от поезда отстал. Шел целый день.

— От какого поезда? — насмешливо сказала Каролина. — Здесь железной дороги нет.

— Серьезно?

— Ага. Как ты сюда попал?

— Случайно.

Она какое-то время молчала, потом выключала фонарь.

— Хорошо, — сказала, — идем со мной.

Развернулась и пошла по ночному лагерю. Обходила костры, здоровалась с кочевниками, махала рукой знакомым. Остановилась возле большой палатки с набитыми на стенах трафаретом крестами и буквами.

— Переступай порог, — сказала обернувшись и быстро исчезла внутри.

В палатке повесила свой фонарь, и тяжелые сладкие тени поползли по стенам. Первое ощущение — просторно и тепло. Сама палатка разделена была на две половины — слева лежало несколько спальников, поверх разбросаны свитера, рубашки и теплые армейские носки. Правая завалена вещами, на первый взгляд, случайными — в углу стояли спортивные сумки, из которых выглядывали рубанки, теннисные ракетки и серпы, рядом аккуратно сложены книги, разноязыкие обломки чьей-то библиотеки. Преобладала классическая литература, французы и американцы, но хватало и эзотерики, богословских и церковных книг, которые лежали возле кулинарных сборников и туристических справочников, затасканных и зачитанных. Рядом с книгами громоздилась электротехника и предметы, так сказать, повседневного обихода — утюги, транзисторы, намертво сплетенные между собой проводами настольные лампы, пара седел, уздечки, бритвы, расчески и зеркальца. Над всем этим висела пришитая к стене белыми суровыми нитками большая карта. «Евразия», — прочитал я. С востока, от Тибета и приграничных с Китаем областей, от Великой стены и от Междуречья, тянулись на Запад прочерченные красной шариковой ручкой маршруты, которые сходились в районе Ростова и далее пролегали через нашу местность. Великое переселение народов, — подумал я и повернулся к Каролине. Она внимательно рассматривала меня, стоя посреди палатки, возле телевизора. Телевизор был большой, черно-белый. Что самое интересное — он работал, правда, ничего не показывая, но заливая помещение серым домашним сиянием.

— Как он работает? — не понял я.

— На бензине, — объяснила Каролина. — Там, за стеной, небольшой движок, от него мы и запускаемся. Только у нас антенна слабая, так что он всё равно ничего не показывает.

Она стащила свою военную куртку, бросила ее на пол, нашла теплый вязаный свитер, надела и села на разбросанные спальники.

— Ну, что, — сказала, устроившись. — Давай рассказывай.

— Кто это такие? — спросил я.

— Беженцы, — объяснила Каролина. — Монголы, тибетцы. Африканцы даже есть.

— И куда они бегут? — не понял я.

— На Запад, — ответила Каролина.

— Разве это законно?

— Нет, конечно, — она достала из кармана трубку, набила ее табаком и, раскурив, завалилась на одежду и подушки. — Если б не мы, их бы давно всех завернули.

— А вы кто? — спросил я на всякий случай.

— Миссия Евросоюза, — объяснила Каролина, выпуская над собой терпкий дым. — Контролируем соблюдение прав человека. А на самом деле конвоируем их. Иначе их просто перебьют. У них ни документов, ни имен нормальных. Они вообще странные, эти монголы. Хотя добрые.

— Что это они снова в Европу собрались?

— Тебя как зовут? Герман?

— Герман.

— Герман, они кочевники. Это у них в крови — двигаться, не останавливаясь. Хотя вот застряли. Неделю тут киснем.

— А что случилось?

— Сивилла рожает, — Каролина целиком утонула в табачном облаке. Я подошел и осторожно сел рядом с ней. Она протянула трубку. Я, помня про напиток из ее термоса, отказался.

— А кто такая Сивилла?

— Она их посланник.

— Как это?

— Ну, типа народного депутата, — объяснила Каролина. — Какая-никакая, а представительская власть. Они ее слушаются и очень переживают по поводу этой беременности. Не хотят идти, пока она не родит. Боятся, что венгры не пропустят. Вот стоят здесь и ждут. И мы вместе с ними.

— А кто папа?

— А папы нет, — ответила Каролина. — У них тут вообще специфические обычаи. Никто не знает, кто папа, но переживают все. Такой вот матриархат, Герман, — сказала она и звонко рассмеялась. — Так тебе в город нужно? — спросила, успокоившись.

— Да, наверное.

— Ночуй с нами, — сказала она. — Сивилла родит — мы сразу тронемся. Им, пока тепло, нужно перевалить через Карпаты. Так и тебя домой подбросим.

— Хорошо.

— Тогда держи, — она вытащила из угла теплый черный спальник и бросила мне. — Будешь спать в нем. Пошли чистить зубы.

Она достала из походной сумки зубную пасту, сунула в рот щетку, вскочила на ноги и пошла, запихивая в карман возле колена еще теплую трубку. У меня щетки не было, я пошел с пустыми руками.


Каролина нырнула под крепления, прошла мимо костра, который уже угасал, и зашагала по темной колючей стерне. Обогнула крайнюю палатку, возле которой сидели несколько женщин в оранжевых комбинезонах и пуховых платках, перебирая в руках четки и куря сигареты с фильтром, и пошла в долину. Ее серый, толстой шерсти свитер тепло светил впереди, она легко ступала по ночной почве, давя случайные колосья твердыми каблуками. Я шел за ней, и мне казалось, что звезды слетаются на ее дреды, словно на антенны, налипают на них, серебря ей голову и освещая ее фигуру. Внизу стояли несколько черных железных бочек, наполненных водой. Поодаль примостились два биотуалета, которые кочевники, очевидно, таскали за собой в долгих транссибирских странствиях. Каролина подошла к бочкам, наклонилась и зачерпнула полные ладони. Вода в ее руках была медленной и послушной, она лениво стекала между длинных черных пальцев, пульсировала по нежным тонким запястьям, затекая под теплую шерсть свитера. Каролина развела ладони, и вода, сорвавшись, упала назад в металлическое нутро, разбрызгиваясь множеством осколков и разбивая темные отражения, появлявшиеся на водяной поверхности.

— Подержи, — сказала она, стащила свитер, за ним майку и бросила это мне.

Склонилась над ночной водой, голая по пояс, моясь, как настоящий солдат, широко расставив ноги и тяжело дыша от холода и удовольствия. Кожа ее светилась, вода окружала белым ломким огнем, выхватывая плоский испуганный живот и тяжелые груди, усеянные каплями, касаясь вен на ее руках и остро поблескивая на ее белых, как мел, ладонях.

— Они совсем не моются в реках, — сказала Каролина, не вынимая щетки из зубов и обтираясь своей майкой, — просто беда с этим народным бытом. Это чрезвычайно негигиенично — всё время мыться из бочек. Веришь?

— Верю. А их женщины тоже так моются?

— Да ну тебя, — обиделась Каролина, натянула свитер и принялась чистить зубы.

Вдруг наверху, в лагере, воздух вздрогнул и разорвался радостным воплем.

— Родила! — закричал кто-то, и это известие сразу же подхватили десятки голосов. — Она родила!

Огни сорвались в небо. По табору засновали быстрые призрачные фигуры, поднялась беготня, послышался рев скотины и веселая эстрадная музыка из магнитофонов.

— Пошли, — сказала Каролина. — Мы должны это увидеть.


Дети стаскивали к главной палатке бутылки с напитками и холодные закуски, женщины разогревали на огне казаны с каким-то варевом, мужчины радостно обнимались, поздравляя друг друга и переспрашивая подробности. Возле палатки Сивиллы стояла целая толпа, она радостно гудела и волновалась, все пытались протиснуться вперед, образовалась теснота, но это никого не заботило. Кое-кто из мужчин держал в руках факелы, кто-то подсвечивал себе и прочим мобильными телефонами, все напряженно всматривались в завесу, за которой произошло долгожданное рождение. Каролина уверенно прошла между мужчин, легко, но настойчиво их расталкивая. Я спешил следом. Кочевники не протестовали и почтительно расступались, давая дорогу «военным». На пороге Каролина оглянулась.

— Пока она рожала, заходить к ней было запрещено. Даже представителям ЕС. Понимаешь?

— А то, — ответил я.

— Через порог переступай, — напомнила она, исчезая за завесой.


Внутри стояли мужчины и женщины, тихо перешептывались. Были это близкие к Сивилле люди, пояснила мне Каролина, ее подруги, сестры, любовницы, а также охранник и бухгалтер. Лица их светились счастьем, радость объединяла их в этот поздний час. Посреди комнаты стояла буржуйка, жестяная труба которой уходила куда-то вверх, под крышу. Возле печки сидела молодая женщина в адидасовской ветровке и подбрасывала в огонь высушенные травы, наполнявшие воздух ароматами. Сама Сивилла лежала в левой половине помещения на синтетических коврах, овечьих шкурах и китайских пледах. Была уже немолодой женщиной со смуглым монголоидным лицом и глубокими черными глазами. Одета была в майку дольче и габбана. Выглядела утомленной, но поверх усталости проступала нежность, которую только подчеркивала щедро наложенная на лицо косметика. Рядом с ней, закутанная в немецкое пуховое одеяло, лежала ее девочка, выглядывая наружу личиком и тихо посапывая во сне крохотным детским носиком. Возле девочки на ковре лежали первые подарки, принесенные гостями: серебряные китайские монеты, серебряный, правда, не новый паркер, а еще серебряный перстень-печатка с эмблемой ФК Шахтер и серебряная чайная ложечка с какими-то рунами, мелко прочерченными с обеих сторон. Каролина осторожно подошла, склонилась над Сивиллой, легко провела ладонью по ее щеке, достала из кармана армейский жетон, покрытый серебром и заговоренный от снайперов, и положила рядом с ребенком. Сивилла благодарно кивнула, и довольная Каролина вернулась на свое место. И женщина, которая бросала травы в огонь, склонилась над костром и, набрав полные легкие дыма, поднялась и направилась к новорожденной, а там выпустила белый задымленный воздух над головой девочки, так что та даже улыбнулась во сне, и все прочие тоже заулыбались, и я тоже улыбнулся. А женщина тем временем, выпустив дым, села над младенцем и заговорила.


Ты, что возникла из ничего, — говорила она, — и что пришла из ниоткуда. Сладкая, как свет, и невидимая, будто ночь. Всё, что происходило вокруг тебя, весь воздух, которым ты дышала сквозь материнские поры, всё небо, что плыло вверху, и все камни, что лежат под землей, — всё это вмещается в твое сновидение. Всё, что ты видишь во сне, что ты рождаешь, просыпаясь, — всё служит тебе этой ночью, всё кружит над тобой, как звезды вокруг пустоты. Тепло поднималось из рек, чтобы тебе не было слишком зябко в дороге. Травы росли из земли, чтобы ты ступала по ним, идя с Востока. Звери брели за твоим дыханием, грея своими боками черную утробу ночи, и духи летели вверху, как ласточки, высматривая тебе место для отдыха. Из звездного неба сделана твоя голова. Из лунных лучей сотворен твой правый глаз, из желтого солнца — левый. Из комет и небесных камней твои зубы. Из октябрьского тумана создана твоя кожа. Из дождей явились твои легкие, а из засухи бьется твое радостное сердце. Из стеблей горьких растений вырываются твои руки, из сочной кукурузы обозначаются твои икры. Когда ты открываешь глаза, растет месяц, а когда закрываешь — тонут рыбацкие лодки. Когда ты вздыхаешь, женщины расчесывают волосы печали и грусти, а когда видишь во сне небеса — коровы наполняются молоком.

Все, кто пришел приветствовать тебя, все, кто пойдет за тобой по горным тропам, поют теперь только для тебя. И у каждого из них под нёбом прячутся ласточки, устраиваясь там на зиму. Поскольку нам вместе зимовать, вместе пробираться сквозь снега, переводить наших животных через замерзшие реки, гнать перед собой бесконечные стада, перегонять их через перевалы, через глубокие зимние ночи, через заснеженные города и железнодорожные пути. Спи, пока не проснулись птицы на плечах уставших мужчин и не остановились сердца в груди тех, кто тебя любит. Когда ты проснешься, воздух тронется и потечет на запад, забирая с собой все наши желания, все тайные слова, которые мы говорили тебе. Когда ты проснешься, ты укажешь нам путь из этой пустоши, ты прочертишь для нас длинную тонкую линию, которая и выведет нас ко всем тем, кто когда-то нас оставил.


И, сказав это, она замолчала. И все, поняв ее, начали выходить из палатки наружу, туда, где ждала взволнованная толпа. Она вышла последней, ей освободили место, она встала перед мужчинами и женщинами, обведя всех внимательным взглядом. И все напряженно ждали, что же она скажет.

— У нее золотые глаза и смуглая кожа, — сказала женщина торжественно. — И раз мы уже дошли до этих далеких мест, раз мы уже остановились посреди этих полей, назовем ее Мокой.

Горячий ветер поднялся после этих ее слов, срывая с голов шляпы и взъерошивая женщинам длинные волосы. Женщины воздели руки к небесам и начали выкрикивать что-то радостно и беспамятно, и мужчины следом за ними выбрасывали в черный октябрьский воздух стиснутые кулаки, благодаря местных духов за благосклонность и снисхождение и прославляя новорожденную принцессу Моку — гаранта их безопасности и транзитности, королеву монголов, властительницу серебряных перстней ФК Шахтер, золотоглазую спящую красавицу, которая подарила им всем надежду.

Среди всего этого шума и гама Каролина взяла мою руку и повязала на запястье тонкий красный шнурок.

— Это тебе на память, — сказала, — об этой ночи.

И толкнула меня вперед, прямо в радостную, бурную толпу, которая тут же закрутила меня и потащила за собой сквозь ночь, мимо мерцающих огней. Они все шумно поздравляли друг друга, обнимаясь и подпрыгивая вверх, повисая на плечах своих друзей и забегая в густые дымы, что низко стелились от поздних костров. Я бросил взгляд назад, но Каролина уже успела исчезнуть. Ее нигде не было. И только ветер развевал стяги Евросоюза над палатками, поднимал в небо пыль, освобождая путь веселым медноголосым мужчинам, что собирались в круг и пели песни непонятного содержания и неслыханной силы. И дети стремительно пробегали мимо взрослых, проскальзывая между ног мужчин и уклоняясь от женских объятий с визгом и смехом, врезались во тьму, взбалтывали туманы и сбивали с небес звезды длинными сухими палками, и звезды, осыпаясь как орехи, звонко бились о брезентовые крыши палаток и попадали в костры, выбивая из них снопы искр, залетали в карманы и подставленные шляпы, брызгая светом и холодным соком. Скотина, которую согнали с места гам и суета, двигалась сквозь лагерь, выбираясь в долину, с ее тишиной и холодной бочковой водой. Ленивые коровы обходили женщин, что повязывали им на рога ленты и платки, тяжело ревели, спускаясь с этих сумасшедших холмов. За ними бежали овцы и козы, и дети ехали верхом на них, как настоящие кочевники, как невиданная дьявольская конница, что пробилась сюда сквозь дожди и засуху и теперь подбиралась к самым плодородным долинам и угодьям. Женщины в халатах и дождевиках танцевали вокруг костров, двигаясь заученно и легко, чувствуя друг друга и повторяя своим танцем движения птиц и животных, которых им доводилось видеть.


Я уже измучился от этого всего, поэтому, пробившись сквозь очередную детскую ватагу, направился к палатке. Зашел, переступив порог. Телевизор всё так же освещал ночной воздух мягким невесомым сиянием. Каролина лежала на спальнике, страстно целуясь с мускулистой блондинкой в оранжевом комбинезоне. Блондинка успела снять с Каролины свитер и целовала ее темные тяжелые груди, а Каролина ерошила ее коротко стриженные светлые волосы, расстегивая пуговицы на комбинезоне. Я сделал вид, что смотрю телевизор. Но Каролина сразу меня заметила и начала целоваться еще более страстно. Я попытался незаметно выйти.

— Герман, — крикнула Каролина, смеясь. — Ты куда?

— Ничего-ничего, — ответил я. — Продолжайте.

— Не бойся, — продолжала смеяться Каролина. — Иди сюда.

— Не хочу вам мешать.

Блондинка подняла голову и тоже посмотрела на меня.

— А ты нам не мешаешь, — сказала она.

— Ты нам помогаешь, — прибавила Каролина и снова засмеялась. — Хорошо, ложись спать.

Они лежали обнявшись и с интересом смотрели, что я буду делать дальше. Я подумал, что неправильно было бы куда-то идти. В конце концов, — подумал, — каждый празднует как умеет. Нашел свой спальник, залез в него и, отвернувшись к стене, злобно заснул. Когда засыпал, они всё еще целовались.

5

— …и сказала, что ты здесь, что ты остался.

— Остался?

— Да.

— А почему она меня не разбудила?

— Сказала, что ты спал, как младенец.

— Как младенец? Как это — как младенец?

— Крепко.

— Хорошо, хоть документы не забрала.

— Почему они меня бросили?

— Герман, — сказала Тамара устало, — что я могу сделать?

— Ничего, — ответил я недовольно.


Неблагодарное занятие, связанное с припоминанием и сопоставлением. Солнце бронзовым корпусом проплывало наверху, словно аэростат, дрейфуя по теплым воздушным потокам. Проснувшись около полудня, я долго припоминал прошедший день и эту бесконечную ночь. Припоминал песни, имена и лица, ловил запахи жилья, в котором проснулся, прислушивался к сквознякам и тишине. Тишина пугала: неужели все еще спят, — думал я, — наверное, праздновали до утра, так что теперь отсыпаются перед далекой тяжелой дорогой. Вылез из спальника и увидел, что ни Каролины, ни ее подруги-блондинки в палатке нет и что я тут остался вообще один. Более того, палатка была пуста, не осталось в ней ни спальников, ни одежды, ни черно-белого телевизора. Книги, сумки, карты и носки — всё это куда-то исчезло. Предвидя недоброе, я вышел на улицу. От лагеря остались руины и пепелища. Черные худые дымы тянулись в небо, словно голодные кобры. Вытоптанные тропинки складывались в странный непонятный узор, по которому пилоты и птицы могли воспроизвести маршрут передвижения диких восточных племен в неизвестном направлении с сомнительной целью. Непонятно было, когда они снялись с места, как остались незамеченными и почему я ничего не услышал. Посреди поля стояла пара больших, раздутых изнутри воздухом палаток и торчали мачты с флагами Евросоюза, а поодаль, в долине, стояли биотуалеты, возле которых крутились несколько солдат, пытаясь погрузить синие кабины на прицеп армейского буксира. Рядом с буксиром, на месте бочек с водой, белела церковная волга. Туда я и пошел.


Тамара выглядела подавленной, говорила неохотно, но вынуждена была мне всё объяснить. Сказала, что с утра ей позвонила Каролина, просила заехать забрать меня, пояснила, где это находится, извинилась, что причиняет столько хлопот, но заверила, что взять меня с собой не было никакой возможности, потому что монголы считали это плохим знаком и вообще угрожали разорвать все отношения с миротворческими силами.

— Ну хорошо, — говорил я, уже сидя на заднем сиденье и считая сухие октябрьские тополя, растущие вдоль дороги, — а тебя она откуда знает?

— Это долгая история, — отвечала Тамара неохотно. — Они с нами работали когда-то. Передавали гуманитарку на церковь. Они с нашим пресвитером в хороших отношениях, он им постоянно помогает то документами, то добрым словом. Ну и сам подумай — не в милицию же ей было звонить?

— Ну да, — соглашался я, — лучше в церковный приют.

— Лучше, — соглашалась Тамара. — А могли и в милицию.

— А могли и просто меня с собой забрать.

— Не могли, — объясняла Тамара, — монголы испугались, думали, ты за ними прицепишься. А им чужие не нужны, у них свои законы. Ты еще спасибо скажи, что они тебе ничего не сделали. Шляешься непонятно где, — разозлилась она.

— Ну, ладно, — сказал я, — не злись. Что там дома? Ищут меня?

— Ищут, — ответила Тамара, — в церковь приходили, с пресвитером говорили.

— И что пресвитер?

— Ничего, — успокоила Тамара, — сказал, что ничего не знает.

— И что дальше?

— Ничего, — сказала Тамара. — Сиди и жди. Чего ты дергаешься?

— Чего я дергаюсь? Я тебе скажу, чего я дергаюсь. Ты когда-нибудь спала в одной палатке с двумя лесбиянками?

— Спала, — ответила Тамара. — Мне не понравилось.

— Давай где-нибудь остановимся, — попросил я. — Пить хочется.


Зеленый вагон был поставлен на кирпичное основание, под деревьями стояли длинные скамьи, залитые кетчупом и маслом. Было это некое прибежище для путников, тихая гавань с приветливыми танцовщицами и детским пением, с птицами, повествующими что-то льстивыми голосами, и странниками, пересказывающими последние новости, предостерегая от ловушек и опасностей.

Мы были единственными посетителями. Из вагончика вышла полная женщина с розовыми волосами и красными ногтями, скептически осмотрела нас, спросила, чего мы хотим, и снова исчезла внутри. Мы с Тамарой сели на скамью и напряженно молчали, Сева выходить отказался, но попросил принести ему чего-нибудь горячего. Солнце прогревало как могло осенние поля, теплый ветер с востока приносил запахи дыма и сухой травы, вокруг было пусто и тихо, во все стороны простирались голые черноземы, на горизонте вздымались красные сосны. Воздух был будто соткан из запахов и оттенков, словно это был не воздух, а флаги, что горели на солнце и бились на октябрьском ветру. И изображены были на этих флагах длинные клейкие сосуды паутины и тонкие линии усталых растений, срезанных, сорванных и собранных женскими руками, а также птиц, которые пересекали небо в южном направлении. Медленные осенние насекомые влезали на эти флаги, сливаясь с цветом земли и неба, и пахли эти растрепанные знамена илом и мокрым песком, поскольку где-то рядом протекала река, унося с собой листву и скошенные стебли. Тамара была одета в знакомый вишневый свитер и длинную юбку, глаза прятала за большими солнцезащитными очками, это делало ее похожей на вдову какого-нибудь мафиози, который умер, но в сердце ее остался навсегда. Много курила, пила чай из одноразовой посуды, есть отказалась, сидела и рассматривала бабочек, слетевшихся на поставленный перед нами рафинад. Солнце и осенний воздух делали всю эту остановку призрачной и громоздкой, всё это могло в любой момент разрушиться и рассыпаться, дни имели сходство с рафинадом, легкомысленно забытым кем-то, и этот рафинад вспыхивал на солнце, слепил глаза и будоражил воображение, напоминая, что в каждую следующую минуту могут произойти неожиданные и непредвиденные события.

— Поживешь пока что у меня, — говорила Тамара. — У меня они наверняка искать не будут.

— Лучше домой вернусь, — не соглашался я. — Ну что они мне сделают? По крайней мере узнаю, в чем проблема.

— Не говори глупостей, — возражала Тамара. — Зачем подставляться? Пересидишь пару дней, потом вернешься. Шуру я предупредила, он не против.

— Ну, главное — Шура не против.

— А через пару дней вернешься. Хорошо?

— Хорошо, — согласился я. — Тамара, — спросил, — почему ты отсюда не уехала?

— Куда? — не поняла она.

— Куда-нибудь. За границу. Почему ты осталась?

Она сняла очки. Сразу же стало заметно, что ей давно уже много лет, что она не такая молодая и беззаботная, как может показаться в сумерках легковушки после двух дней веселого празднования. Лицо ее было бледным, взгляд — неспокойным и неуверенным. Сигарета едва заметно дрожала в пальцах, как раз между двух больших серебряно-черных перстней.

— Ты же, наверное, хотела уехать? Что тебя здесь может удерживать?

— Ну как что? — ответила она, подумав. — Всегда есть что-то, что нас удерживает.

— Ну послушай, удерживает, как правило, уверенность в завтрашнем дне. У тебя есть уверенность в завтрашнем дне?

— Нет, — призналась она, — нету. Но у меня есть уверенность в дне вчерашнем. Иногда она тоже удерживает.

— Как это?

— Мне трудно объяснить, — призналась Тамара, — лучше поехали домой.

Я не был здесь с того времени, когда поминали ее маму. Помня, чем тогда всё закончилось, переступил порог ее жилища с некоторым смятением. Но Тамара хлопотливо ходила по комнатам, не обращая на меня внимания, так что смятение быстро прошло, зато появилась уверенность и какая-то странная меланхолия, связанная, очевидно, со сладкими воспоминаниями и щемящими предчувствиями. Хотя, — стыдил я сам себя, — какие сладкие воспоминания? Всё ж таки хоронили пусть и неизвестно чью, но маму. Вообще, — продолжал я себя стыдить, — поблагодари ее, что приехала за тобой и забрала из этого монголо-татарского гнезда разврата, что заботится о тебе, что не сдала тебя правоохранительным органам и организованной преступности. Пересиди спокойно пару дней, пока всё выяснится, и с чистой совестью возвращайся к своим бензоколонкам. Главное — не травмируй ее упоминаниями про маму и не обещай жениться.

— Послушай, Гера, — вывела она меня из задумчивости, — я пошла, ты остаешься на хозяйстве. Никому не открывай, к телефону не подходи, к окнам лучше тоже.

— Погоди, — не понял я, — ты куда?

— У меня дела, Герман, — ответила Тамара. — Ты же не думал, что я буду сидеть тут с тобой целый день?

— Да нет, — ответил я обиженно. — Иди, конечно. Когда тебя ждать?

— Зачем меня ждать?

— Ну, дверь же я должен тебе открыть.

— У меня есть ключ, — сухо промолвила Тамара. — Так что не жди. Буду поздно.

— Ну, и что мне тут делать? — спросил я.

— Книги почитай, — сказала Тамара. — Детские.


В гостиной стоял шкаф с книгами. Было их тут великое множество, среди них действительно много детских, с печатями заводской библиотеки, в основном, полные старых запахов сборники сказок и научной фантастики, рассказы про пионеров-героев и исторические романы. Иногда в книгах попадались закладки в виде засушенных цветов или давних поздравительных открыток, кое-какие страницы были вырваны, а на полях чья-то рука нарисовала странные узоры и мрачные пентаграммы. Однако ни одна книга меня не заинтересовала, я потоптался возле полок и вдруг увидел внизу, в углу, сложенные журналы, грампластинки и больших размеров пухлый фотоальбом. Взял его в руки. Большинство фотокарточек были аккуратно наклеены, но для целой пачки места в альбоме уже не было, так что их просто вложили на первую страницу. С альбомом в руках я перешел в спальню. Здесь у стены стоял большой разложенный диван, на нем лежало с десяток пухлых подушек и валиков. На стене висел китайский синтетический ковер, на котором изображалось китайское народное чаепитие. Что-то знакомое было в фигурах, сидевших вокруг чая, где-то я видел эти лица, что-то они мне говорили. Двое мужчин передавали друг другу блюдца, из которых поднимался густой пар, а по центру, между ними, полулежала на подушках беременная женщина, внимательно следя за их движениями. В глубине виднелись юрты, похожие на туристические палатки, возле юрт тянулись вверх дымы от костров, соединяя землю с небесами, а между дымов ходили сытые коровьи стада, выискивая траву и вынашивая в себе молоко, словно горькую правду.

Я упал на кровать и раскрыл альбом.


Пойманные, словно птицы в сети, умелыми руками, зафиксированные наметанным глазом, они смотрели на меня застывше и внимательно, не зная, чего от меня ожидать. Мужчины и женщины, дети и старики, студенты, военные, рабочие, выпускницы в белых фартучках, мертвые в гробах, с серебром, положенным на глаза, младенцы с любимыми игрушками — они ждали, когда кто-нибудь начнет всматриваться в их цветные и черно-белые глаза, пробуя вычислить, что их связывало друг с другом, что их объединяло, чем они жили и почему умерли.

Снимки, лежавшие отдельно, собраны были, очевидно, случайно — изображенные на них лица выглядели незнакомыми и чужими, я знаю такие фотографии, они всегда собираются отдельной кучкой, их никто не хочет помещать в семейный альбом, хотя и выбрасывать обычно не решаются, возможно, потому что выбрасывать изображения живых людей вообще не очень хорошо, так что их, эти подаренные, или пересланные по почте, или сделанные любителями неизвестно для чего фотокарточки, просто оставляют лежать в груде им подобных, никому не нужных изображений мало кому знакомых людей. Я просмотрел их без внимания и сразу же отложил в сторону.

А вот остальные фотографии были собраны тщательно и заботливо, воспроизводя историю Тамариной семьи и в некоторой степени обозначая ее будущее. На первых, старых фотокарточках, в основном черно-белых, в некоторых местах надтреснутых, где-то поцарапанных и исписанных чернилами, изображены были какие-то безумные южные пейзажи, белоснежные шапки горных вершин, черепица на крышах, высокие окна и каменные стены, разбитые дороги и другая экзотика, посреди которой стояли уверенные в себе мужчины и исполненные достоинства юные девушки со смоляными волосами и белыми зубами. Они смотрели на меня, кто угрюмо, кто с улыбкой, кто напряженно, а кто легко и невнимательно. Я пытался распознать в их лицах черты Тамары, но Тамара была совсем другой, чем-то она отличалась от этого горского населения, возможно, усталым выражением глаз, возможно, солнцезащитными очками. Хотя были это, без сомнения, близкие ей люди, как-то связанные с ней, что-то раньше держало их вместе, и я пытался разглядеть эти незаметные, на первый взгляд, мелочи, которые могли бы выдать тайну их странной семьи, внимательно присматривался к одежде, к подписям и датам, рассматривал широкие бульвары, по которым прогуливались молодые женщины с пышными прическами, и горячие набережные с застывшими на фоне моря мужчинами в старомодных плавках, советские автомобили и смешные детские игрушки, заводские проходные, университетские аудитории, школьные коридоры, вагонные купе и комнаты, полные веселых лиц, которые смотрели в объективы фотокамер, заглядывая по ту сторону времени.

На снимках, датированных серединой шестидесятых, появились две девочки, на первый взгляд, схожие между собой, но на самом деле совсем разные — у старшей был серьезный сосредоточенный взгляд черных глаз и какой-то причудливый медальон на шее, младшая всё время смотрела куда-то в сторону, не обращая никакого внимания на фотографа, и на голове у нее были нелепые ленты, которые делали ее смешной, хотя и более женственной. Я сразу узнал Тамару с Тамилой. Возле них, за их спинами, сбоку или где-то сверху всегда толклись взрослые — мужчины и женщины, большая дружная семья, в которой им посчастливилось расти. Взрослые фиксировали, казалось, каждый шаг девочек — сестры ходили в детский садик (ужасная мебель советских воспитательных учреждений, неимоверных размеров воспитательница в летнем халате, новогодние костюмы, танцы, игры и щемящая безнадежность хорового пения), ездили за город (животные и подсолнухи, солнце в озерной воде и детский визг, который отображается даже на фотопленке), отдыхали с родителями на море (выгоревшие пейзажи, цветное изображение, поблекшее, как флаги), учились в школе (форма, похожая на тюремную, государственные праздники, декламация стихов, первые экзамены, подружки, которые неожиданно вырастали), менялись от фото к фото, становились всё более похожими на себя теперешних, взрослых и несчастных, таких, какими они были сейчас, в этой жизни, посреди этого времени.

На школьных снимках Тамара всегда была окружена подружками, стояла обычно в центре, взяв кого-нибудь под руку. Если же стояла одна, то с независимым видом, держа в руках школьные букеты, портфель или еще что-то весомое. Взгляд ее был взрослым, она выглядела старше, чем на самом деле, к концу школы у нее было сформировавшееся тело молодой женщины, она носила украшения, что администрацией, очевидно, осуждалось, но не запрещалось. Тамила, наоборот, выглядела неуверенной и по-детски недоразвитой, даже на фотографиях, сделанных в последних классах, носила какие-то растянутые свитера, банты и стоптанные туфли, на снимках всегда стояла сбоку, в углу, пытаясь незаметно выйти из кадра.

Дальше шли самопальные снимки с мутными лицами, размазанными волосами и суетливыми движениями. Тамара на них одета была в белый халат студентки медицинского училища, время от времени я узнавал дома и пейзажи, что выхватывались фотографом, и мог при желании даже вспомнить, где я в это время находился и чем занимался. Постепенно появлялось всё больше мужских лиц. Сначала это были какие-то безусые пэтэушники в черных коротких куртках с кассетными магнитофонами в руках, потом студенты, тоже в белых халатах. Потом мужчин становилось всё больше, были они взрослыми и солидными. В светлых рубашках и черных тяжелых пиджаках, стояли возле своих волг, сидели в ресторанах и пили коньяк, электронные часы, цветастые галстуки, серые стальные взгляды и изувеченные в боях кулаки дополняли картину. Все они останавливались возле Тамары, замирали на миг, чтобы отразиться на пленке и остаться в прошлом. Невероятная и легкая Тамара носила ужасные, модные в восьмидесятые прически, какие-то плащи и платья, короткие, почти отсутствующие юбки и светлые босоножки, которые часто держала в руках, стоя на горячем летнем асфальте. Глаза у нее были глубокие и нахальные, улыбка — нежная и снисходительная, тело проглядывало сквозь одежду и лишало разума всех этих преподавателей и дальнобойщиков, грабителей и комсомольцев, кооператоров и алкоголиков, которые крутились возле нее, пытаясь любой ценой попасть в один кадр.

Тамила появлялась время от времени, постепенно становясь похожей на женщину, но всё равно теряясь рядом с Тамарой. Вместе они уже почти никогда не фотографировались. Скорее всего, Тамила сама не хотела, чтобы их видели вместе, хотя всякое может быть. Тамила больше фотографировалась со старшими — с родителями, учителями, какими-то мужчинами и женщинами, которые приходились ей неизвестно кем. На одном снимке она стояла в летнем, звонком от солнца и зелени парке между двух пышных женщин, которые просто стиснули ее своими крутыми боками, так что Тамила полностью растворилась на фоне их пестрых платьев. Я ошеломленно узнал в женщинах Анжелу Петровну (густые пепельные волосы, вихрем взбитые вверх, пронзительный взгляд, осенняя тяжесть бюста) с Брунгильдой Петровной (горячая медь завивки блестит на солнце, бедра круто проступают сквозь исчезающую материю). На других фотокарточках попадались и Коча с Травмированным (отчаянная походка молодого налетчика и упругий торс звезды нападения), и Саша Питон с Андрюхой Майклом Джексоном, и множество прочих знакомых, друзей, одноклассников, соседей, родственников, бесконечная череда лиц и фигур, тени из прошлого, вся моя жизнь, вся моя память. И Тамара, всюду Тамара, с прищуренными от удовольствия и удивления глазами, с черными, как чай, волосами, без одежды в ночных волнах, в строгом костюме при вручении каких-то наград, в свитерах и куртках на рабочем месте, с зонтиками, очками и сумочками, во время путешествий и празднований, на свадьбах и поминках.

Он появился ближе к концу, среди последних снимков, она была взрослой разведенной женщиной, гораздо более привлекательной и умной, чем до замужества, как это обычно и бывает, у нее был уже немного усталый взгляд, немного припухшее от бессонницы лицо, несколько замедленные движения, легкое печальное настроение, она словно ожидала, что он появится, вот он и появился. Его вдруг стало слишком много в ее жизни. Он был с ней всюду, он загораживал ее собой перед камерами, словно вытесняя из кадра, чего раньше у нее ни с кем не было и что ее, судя по выражению лица, целиком устраивало. Складывалось впечатление, что ей требовалось его участие, его защита и присутствие, что она охотно поступалась местом в своей жизни, воспринимая это как должное и необходимое. Они были всегда вместе — в одной обстановке, в одно время, в одном кадре. Иногда где-то сбоку появлялось огорченное чем-то лицо Тамилы, она каким-то образом попадала с ними на одну фотокарточку, сама того не желая, и каждый раз выглядела при этом печальной и ослепленной. Потом что-то, очевидно, случилось, он вдруг исчез, непонятно было, почему его нет на следующих изображениях. А затем всё вообще смазалось и перемешалось — какие-то давние подруги, чьи-то старые лица, какие-то дома, чьи-то похороны, чужие города, зимние пейзажи, среди всего этого почти не было снимков Тамары, словно она не желала, чтобы кто-то видел ее в эти годы. Только в самом конце приклеили несколько относительно свежих карточек, на которых изображены были Тамара с Тамилой, такие, как сейчас — измученные, но горячие, подобные друг другу, но несхожие между собой. Они теперь держались вместе, дословно — держали друг друга за руку, прижимались друг к другу, пристально и внимательно глядя в объектив, не отводя от тебя своего взгляда, переплетя пальцы и касаясь друг друга одеждой и волосами. Были это странные женщины с темными глазами и таким же темным прошлым, смотрели они только на тебя, и видел ты только их, больше никого.


И когда она зашла посреди ночи, когда я услышал сквозь дон, как она глухо позвякивает ключами, словно святой Петр, обходя спальные районы в поисках праведников, и вошла в комнату, где я спал одетым, не выпуская из рук альбома, я даже во сне помнил ее движения и взгляды, волосы, развевающиеся на ветру, и одежду, что облегала ее тело, и когда она прошла неуверенно по темной комнате и остановилась надо мной, долго присматриваясь ко мне в темноте и наконец решившись забрать у меня из рук свой альбом, я перехватил ее ладонь и потянул на себя, и тогда она сама подалась вслепую, в темноту, куда я ее тянул, и, наткнувшись своими губами на мои, начала жадно целовать, не сдерживаясь, словно долго этого ждала, давно об этом думала, так что иначе и быть не могло. Она даже раздеться не успела — лежала на мне в плаще, под которым надет был теплый свитер и длинная юбка, волосы ее падали мне на лицо, делая сумрак черным и подвижным. Касаясь ее икр, я нащупал теплые гетры, почти до колен, и дальше совсем ничего — никаких чулок, это меня почему-то взволновало, я сразу почувствовал ее всю, всю ее тяжесть и невесомость, почувствовал тепло ее кожи и чуть влажные от возбуждения трусики, которые она легко стащила, не прекращая целоваться, каким-то незаметным движением, просто стащила их, оставив болтаться на левой икре, а потом, скользнув рукой вниз, быстро разобралась с моими джинсами и села на меня, крепко обхватив горячими бедрами. Время от времени она припадала к моему лицу, преданно целуя, распрямлялась надо мной, отчего ее волосы рассыпались по плечам, и в темноте вспыхивали ее лицо и шея, а ладони уверенно опирались на мою грудь. Она словно отталкивалась, не имея достаточно сил, чтобы спрыгнуть с меня, раскачивалась, и серый плащ ее разворачивался, как парус, а кольца на пальцах цеплялись за пуговицы на моей куртке. Поцелуи ее пахли крепким чаем и легким алкоголем, ее одежда была жесткой на ощупь, кожа — мягкой, зубы острыми, а ногти хищными и кровавыми, и, залезая мне под одежду, она оставляла у меня на спине длинные болезненные полосы, которые вспыхивали в темноте, как электропроводка. Кончая, она громко вскрикивала, удивленно всматриваясь мне в глаза, покачивания ее сделались резкими и болезненными, я чувствовал, что она уже и не видит меня, не узнает, двигаясь как сомнамбула, и я двигался вместе с нею, не отставая от нее ни на миг, находясь всё время рядом, вместе с ней ступив на этот путь, вместе с ней его завершив.


Когда она закончила и легла изнеможденно рядом со мной, я долго трогал ее волосы, не зная, что ей сказать, вернее — не зная, что бы она хотела услышать. В какой-то момент она просто заснула, тепло дыша мне в плечо, но как только пальцы мои легко и неслышно коснулись ее скулы, она тут же вздрогнула во сне, проснулась и, испуганно сев, смотрела на меня, то ли вспоминая, то ли узнавая. Резко спрыгнула с дивана и бросилась к дверям. Трусики так и болтались у нее на ноге, но она, похоже, этого не заметила.

— Тамара, — я поднялся и пошел за ней.

Она пробежала по гостиной и исчезла в ванной. Я попытался зайти вслед за ней, но дверь изнутри была закрыта. Я прислушался. Она пустила воду, села на пол, подперев дверь, и тихо плакала.

— Тамара, — позвал я. — Открой.

В ответ она только плакала. Вода делала ее плач почти неслышным и далеким, но я на самом деле всё прекрасно слышал и пытался как-то ее выманить.

— Эй, — говорил, припадая к дверной щели. — Послушай. Что случилось? Скажи мне. Я тебя обидел?

Но она упорно не отвечала, поэтому я начал барабанить в дверь, не желая оставлять ее одну. Оставлять женщину одну в комнате в таком состоянии было неразумно и недальновидно, ей там наверняка одиноко, темно и неуютно, и я, уверенный, что поступаю правильно, продолжал барабанить в дверь. Вдруг она перекрыла кран.

— Герман, — сказала твердо, однако не открывая дверей, — всё в порядке. Иди спи. Я скоро приду.

— Хорошо, — ответил я и, сев на пол, стал ждать.

Она снова пустила воду, долго что-то там переставляла, чем-то тарахтела, что-то говорила сама себе, наконец выключила воду, тихо открыла дверь, увидела меня и молча села рядом.

— Не обижайся, — сказала, коснувшись моего колена. — Просто истерика.

— Всё нормально? — переспросил я.

— Нормально, — сказала она, — нормально. Не обижайся.

— Пойдем спать, — предложил я.

— Сейчас пойдем, — согласилась она, достала из кармана плаща сигареты и закурила. — Сейчас.

Потом начала целоваться, и поцелуи ее имели вкус табака и зубного порошка, кожа была горькой от слез, а волосы мокрыми, как рыбачьи сети.

— Я не хотела тебе говорить, — сказала она. — Если я тебе скажу, ты наверняка уйдешь.

— Что случилось?

— Ты уйдешь?

— Не бойся, не уйду, — успокоил я ее.

— Уйдешь. Я знаю, — не поверила она. — Ну да всё равно — я тебе скажу.

— Да что случилось?

— Там какие-то проблемы с вашим бухгалтером.

— С Ольгой?

— Ну.

— Откуда ты знаешь?

— Шура звонил, просил тебе сказать. Теперь ты уйдешь.

— Что с ней случилось?

— Не знаю, она в больнице.

— Что-то серьезное?

— Не знаю, — тихо отвечала Тамара. — Кажется, нет.

— Точнее можешь сказать? — занервничал я.

— Не кричи на меня, — обиделась Тамара. — Я ничего не знаю. Шура просил тебе передать. Сказал, что утром сам за тобой заедет.

— Дай телефон — я ему перезвоню.

— Да поздно уже звонить, — измученно возразила Тамара. — Подожди до утра, он приедет и всё расскажет.

— А если там что-то серьезное?

— Всё равно, — повторила Тамара, — подожди до утра.

— Тебе просто говорить.

— Почему это мне просто? — не поняла Тамара.

— Ну, это же не твой бухгалтер оказался в больнице.

— Я знала, что ты уйдешь к ней. Она молодая, и она тебе нравится.

— С чего ты взяла?

— Ну, я же вижу, — объяснила Тамара. — Просто я думала, что ты останешься, раз уж пришел. Но понимаю, что этого просто не может быть. Я слишком старая для тебя, да?

— Да нет, что ты, — попытался я возразить.

— Старая-старая, — повторила Тамара, — не оправдывайся, всё нормально. Я ни на что особо и не надеялась. Делай, как тебе лучше, хорошо?

— Хорошо, — согласился я.

Она докурила сигарету и безнадежно раздавила окурок об пол.


— Я хотел у тебя спросить: этот мужчина, высокий такой, темный, на фотокарточках — кто он?

— Высокий? — переспросила Тамара.

— Ага.

— Артур, — ответила Тамара. — Муж Тамилы.

— Тамилы? — удивился я. — Разве не твой.

— Ну, потом и мой. Он жил сначала с Тамилой, потом — со мной. Очень меня любил.

— И где он теперь?

— Его убили, — объяснила Тамара. — Лет десять назад. У него хотели забрать бизнес, он не отдавал. Его подорвали вместе с машиной.

— Ничего себе.

— Это уже так давно было, — сказала Тамара.

— А что сестра? — допытывался я. — Вы с ней общаетесь?

— Общаемся, — ответила Тамара. — Она мне всё простила. Тоже очень его любила. Мы с ней по-настоящему и сошлись, только когда он погиб. Так вот странно бывает. Так что, — спросила она после долгой паузы, — ты уйдешь к ней?

— Не знаю, — ответил я.

Врать ей не хотелось, говорить правду — тем более.

6

Свежий воздух забился в складки его кожанки, словно он принес в карманах куртки куски утреннего октября. Солнце освещало комнату, слепя глаза и окончательно пробуждая ото сна. Травмированный прошагал по коридору энергичными движениями чувака, который знает цену своему времени и своим возможностям, напористо поздоровался, мол, рад видеть, хорошо, что вернулся живым. Прошел на кухню, заполнив собой пространство, втиснулся между столом и мойкой, заскрипел куртяком, выглянул за окно. Еще затемно он сам перезвонил Тамаре, спросил, на месте ли я, всё ли в порядке, предупредил, что заедет. Теперь вот сидел за столом, и широкие косые лучи придавали его коже оттенок золота и меди. Легко скользнул взглядом по Тамариному лицу, немного усталому и заспанному, и взялся за меня.

— Знаешь, — сказал, — хорошо, что ты к моему брату не доехал. Прихватили его на днях. Я еще думал, что такое — звоню ему, звоню, а трубку всё время какой-то сержант берет. Сначала думал, что он снова мобилку кому-то впарил, ну или потерял где-то, или еще что. А оказывается, он уже третий день в СИЗО. Мне жена его вчера звонила, сказала, что всё в порядке, чтобы я не волновался, сидит нормально, аппетит есть, адвокат свой, скоро выпустят.

— За что хоть взяли? — не понял я.

— Этого я не знаю, — честно признался Шура, — в прошлый раз брали за годовые отчеты, он их на год вперед сдать хотел. Перед тем за дачу взятки государственным служащим. Он мобильной связью занимается, — объяснил Травмированный.

— Оператор?

— Телефонами торгует, — пояснил Шура. — Бэушными.

— Крадеными?

— Не без того.

— Может, тебе к нему съездить?

— Да ну, — коротко отмахнулся Травмированный. — Сам разберется. Не маленький. У меня и без него проблем полно. Правда, Тамара?

Но у Тамары была своя забота, Тамара с ночи переживала, не наговорила ли лишнего, не зная, чего от меня теперь ждать. Стояла в углу сосредоточенная и печальная, кивала головой на Шурины слова, соглашаясь со всем, что тот говорил. Хотя Травмированный этого всего не замечал, выглядел озабоченно, и озабоченность эта быстро передалась мне. Я сразу же принялся у него выпытывать. Про Ольгу при Тамаре спрашивать не стал, надеялся, он сам расскажет. И хотя он говорил о чем-то более, на его взгляд, важном, Тамара, поняв, что скоро мы оба отсюда уйдем, сделала нам чай — крепкий и безнадежно горький — и разочарованно исчезла в своей комнате.

А Травмированный тем временем рассказывал какие-то странные истории.

— Послушай, Гер, — сказал. — А чем ты в Харькове занимался?

— А что? — не понял я, куда он клонит.

— Да ничего, — как-то миролюбиво произнес Травмированный. — Кто-то тебя там активно разыскивает. И знаешь, что я думаю?

— Ну?

— Лучше бы они тебя нашли.

— Зачем?

— Похоже, там не твои косяки, Гера, ты им если и нужен, то как свидетель.

— Свидетель чего?

— Не знаю, — ответил Травмированный. — Ты там взяток не давал? — спросил он с надеждой. — Государственным служащим?

— Черт, Шура, я бы их давал. Только мне нечем было.

— Ясно, — кивнул головой Травмированный. — Короче, они вчера снова приходили. Их двое. По ходу, хотят с тобой поговорить. Просили передать, чтобы ты не боялся.

— А я и не боюсь, — сказал я. — Они с тобой говорили?

— С Ольгой.

— Они что, приходили к ней?

— Ну да, приходили. Она их сначала выгнать хотела, потом выслушала.

— И что они?

— Ну, что. Говорят, что хотят с тобой поговорить. Какие-то там хвосты тянутся. Ничего конкретного не сказали, просто просили передать, что тебе лучше с ними встретиться.

— Ты сам что об этом думаешь?

— Да встреться ты с ними, — ответил на это Травмированный. — Хули тут. Не придушат же они тебя, правильно?

— Правильно, наверное. Только где их найти?

— Что их искать, — раздраженно ответил Травмированный. — Они в гостинице живут. Там и найдешь.

— В гостинице? Может, им просто перезвонить?

— Они телефонов не оставили. Вообще, — сказал Травмированный, подумав, — скользкие какие-то. Пришли, давай что-то вынюхивать.

— Что вынюхивать?

— Да не знаю я, — ответил Травмированный. — Лучше тебе самому с ними поговорить.

— Хорошо, зайду к ним сегодня.

— Зайди, — поддержал меня Травмированный. — Не бойся.

— Да не боюсь я.

— Что тебе терять?

— Это точно. Как там Ольга?

— Плохо, — ответил на это Шура. Будто ждал, когда же я спрошу. — В больнице лежит.

— Когда же она успела?

— Да вчера и успела. Когда выгоняла этих двух.

— Она их выгоняла?

— Ну да. Она их даже не дослушала, выгнала. А когда дверь за ними закрывала, — сломала палец. На ноге.

— Палец?

— Ну да — палец. Теперь лежит с гипсом. Думать нужно, что делаешь! — сказал Травмированный непонятно о чем.

— Может, они ей что-то плохое сказали?

— Гера, — занервничал Травмированный, — я не знаю, что они ей сказали, про что они ей говорили. Но Ольга просила тебе передать, чтобы ты встретился с ними. Ну, и вообще расспрашивала про тебя, волнуется, наверное.

— Волнуется?

— Наверное.

— Угу, нужно к ней зайти.

— Зайди-зайди, — Травмированный недоверчиво окинул взглядом посуду на полках и начал собираться.

— Подожди, — я тоже поднялся, — я с тобой.

— Знаешь что, — ответил на это Травмированный. — Давай, разберись сначала со своими проблемами. Ага?

— Шура, — я видел, что он что-то от меня скрывает. — Что за мутки?

Травмированный какую-то секунду колебался, а потом снова сел за стол. И рассказал еще одну историю. Оказывается, пока я прятался, произошло кое-что важное. Кукурузники, по словам Травмированного, вконец озверели и активизировались. И хотя заправку нашу пока не трогали, однако, по словам опять же Травмированного, этого следовало ожидать не сегодня, так завтра. А наехали они на Эрнста, друга всех авиаторов, нашли-таки его на аэродроме и сообщили в неофициальном порядке, что аэродром всё же — объект государственный, и, несмотря на всю его внешнюю засранность и полное отсутствие в городе гражданских авиаперевозок, сама по себе взлетная полоса находится на госбалансе, и поэтому так или иначе придется ее — полосу — отдавать в надежные руки трудового народа. Все попытки Эрнста послать их на хуй кукурузники проигнорировали. Более того, самого Эрнста строго предупредили, что в случае, если он надумает и дальше оказывать словесное или физическое сопротивление, дело будет совершенно официально передано правоохранительным органам, а на кого здесь работают правоохранительные органы, объяснять не нужно. Поэтому Эрнсту предлагалось в трехдневный срок собрать манатки и выселиться с территории незаконно захваченного объекта.

— И что Эрнст? — спросил я.

— Держится, — ответил Травмированный. — Забаррикадировался во дворе, достал трофейные гранаты, сидит ждет. Мы пробуем что-то сделать, были в прокуратуре, пытались выйти на кукурузников, но они морозятся — формально зацепок нет, аэродром действительно висит на госбалансе.

— Шура, — спросил я, — я вот одного понять не могу: зачем им аэродром? Зачем им наша заправка? Они что — просто хотят всё под себя подмять, да?

— Ну, у них своя программа развития региона, — замялся Травмированный, — вместо аэродрома асфальтовый завод построят.

— Ну, а в другом месте они не могут асфальтовый завод построить? Там что — место освященное или что?

— Гер, — по-братски пояснил мне Травмированный, — они его могут построить, где им захочется. По ходу, им захотелось построить его на аэродроме, понимаешь?

— Понимаю. И что мы теперь будем делать?

— Знаешь что, — сказал он, подумав, — не нужно тебе этим заниматься. Понимаешь? У тебя свои проблемы. Зачем тебе еще этот аэродром?

— Как зачем? А тебе он зачем?

— Ну, я здесь живу, — ответил на это Травмированный.

— Шур, я тоже здесь живу, — напомнил я ему. — Какого хуя, Шур? Ты что — не доверяешь мне?

— Да доверяю я тебе, — неохотно пояснил Травмированный. — Просто знаешь, у меня плохие предчувствия.

— И что за предчувствия?

— Сдается мне, ничего из этого не выйдет.

— Ну, не выйдет так не выйдет. Попробовать же нужно, правильно?

— Нужно, — согласился Шура.

— Не прогибаться же, правильно?

— Ну, правильно, — снова согласился он. — Ладно, — сказал, — не заводись. Просто я вот думаю: почему тогда, летом, они съехали?

— И почему?

— Не знаю, — ответил на это Травмированный. — Не знаю.

— Ну съехали, и фиг с ними.

— Да всё правильно, — согласился он. — Просто не факт, что и теперь съедут.

— Шура, — сказал я ему. — Даже если не съедут — это наши общие проблемы. Договорились?

— Договорились, — сказал Травмированный после некоторых колебаний и направился к выходу.

На пороге меня остановила Тамара.

— Погоди, — задержала на миг, и этого мига хватило, чтобы Травмированный всё понял и покатился по лестнице вниз, оставляя нас наедине. — Ты прости, я, наверное, лишнего наговорила вчера.

— Всё нормально, Тамара, — попытался я ее успокоить. — Я тебе вечером позвоню.

— Позвони, — согласилась она, — если не забудешь.

— Не забуду, — заверил я ее.

— Хорошо, — сказала она, — в общем, это не так важно. Тут тебе пресвитер книжку передал, просил тебя внимательно прочитать.

— Что-то церковное?

— Не знаю, — устало ответила Тамара, сунула мне в руки книжку и вытолкала за дверь.


Железный въезд с черными звездами выглядел сиротливо, запустение и заброшенность царили вокруг, хотя под самыми воротами четко проступали свежие следы машин. Паутина висела в воздухе, скрепляя его. Было тихо и пусто, воздух прогревался медленно, словно квартира, в которой не живут. Дело шло к осени. За воротами угадывалось чье-то присутствие, словно кто-то стоял там и настороженно выглядывал сквозь амбразуры. Травмированный посигналил, но безрезультатно — никакого движения за черными воротами, никакого голоса из-за крепостных рвов. Шура достал мобильный.

— Алло, — послышалось в трубке глухо и недоверчиво.

— Открывай давай, — ответил Травмированный вместо приветствия.

Был он вообще каким-то тихим, не только сегодня, а все последние недели. Куда и подевалась его постоянная напористость. Возможно, стареет бомбардир, — подумал я. Вот и теперь — вместо того, чтобы наехать на перепуганного Эрнста, сидел и терпеливо ждал, пока тот откроет ворота, пока узнает нас, пока пустит.

Эрнст, похоже, тоже затих, замаскировался и вообще перешел на зимнюю форму одежды. Носил какую-то короткую обрезанную шинель, а под нею — красную растянутую футболку. Обут был в высокие армейские ботинки. В руках держал саперную лопатку, карманы тяжело оттягивались чем-то взрывоопасным, возможно, действительно гранатами. Увидев меня, обрадовался, сказал: очень хорошо, что я здесь, что он должен мне многое рассказать, что провел чрезвычайно интересную экспедицию, мне, заверил, как историку, будет интересно, и еще много чего собирался вывалить на меня, но тут Шура его оборвал, заявив, что слышать ничего не хочет ни про какие фашистские танки и про фашизм вообще, и попросив нас заткнуться. Мы остановились посреди двора на потрескавшемся асфальте, через который целое лето бешено рвалась трава, чтобы теперь замереть в ожидании холодов. Травмированный сидел на капоте своей легковушки, мы стояли возле него, со стороны всё это, наверное, выглядело как приятная нечаянная встреча, всё как в старые добрые времена.

Они должны были вот-вот появиться. Шура внимательно смотрел на трассу, попросил Эрнста спрятать лопатку, не позориться перед людьми и вообще сказал нам молчать и не мешать ему — мол, говорить будет он, наше дело, в случае чего, — забросать их гранатами. Я не сразу понял, что это шутка.

Приехали они через полчаса, я сразу заметил, как напрягся Эрнст, как настороженно приумолк Шура, понятно было, что никто не знал, чего от них ожидать и зачем они сюда приперлись. Сначала подъехал знакомый мне джип, я присмотрелся, полагая увидеть за рулем Колю, но там сидел какой-то мужик лет пятидесяти, коротко стриженный, ясное дело, что коротко стриженный, в теплой кожанке и с тяжелым взглядом. Задняя дверь джипа отворилась, оттуда выпал Николаич. Был тоже в кожанке и черной кепке, которая заботливо покрывала его бледную осеннюю лысину. Завидев меня, на секунду замер, словно сверяя внутреннюю информацию. Потом быстро опустил глаза и суетливо бросился к бэхе, которая мягко ехала сзади. Торопливо открыл дверцу, выпуская высокого седого человека в длинном темном плаще, с кейсом в руках. Застегнув плащ на все пуговицы, пока Николаич держал кейс, прижав его к животу, так что издалека казалось, будто держит его зубами, как дрессированная овчарка, седой забрал кейс назад и твердо направился в нашу сторону. Охраны с ними не было. Подойдя, сдержанно поздоровались, рук не подавали. Николаич, тот вообще отводил взгляд, воровато посматривая в мою сторону, бегал вокруг седого, бросал короткие реплики Эрнсту и Травмированному, вообще, выглядел обеспокоенно и неуверенно. Я понимал, что мое появление было для него неожиданностью, что это и сбило его с толку, ведь именно передо мной он здесь выделывался несколько месяцев назад, именно мою душу пытался купить под солидные проценты, в моих глазах старался подняться и утвердиться, и тут вдруг такая фигня, и приходится вылизывать этого седого, который, в отличие от Николаича, действительно выглядел уверенно и спокойно и никому ничего доказывать не собирался, придя за тем, что и так ему принадлежало. Подошел, твердо ступая по разбитому асфальту, небрежно поставил кейс на капот рядом с Травмированным, однако, наткнувшись на холодный, исполненный ненависти взгляд Шуры, кейс молча убрал, сунув его назад Николаичу. Тот так и замер за спиной седого, время от времени выглядывая и испуганно следя за ходом деловых переговоров.

Седой заговорил первым. Скоро определившись, что говорить нужно-таки не с клоуном в подрезанной шинели, а с серьезным и хмурым Травмированным, седой сразу оттер нас с Эрнстом и сухо взялся за дело, показав всем своим видом, что всё на самом деле уже решено и он с нами торгуется тут скорее для приличия, потому что в принципе говорить с нами ему западло, и мы сами должны бы это понимать.

— Значит, что у нас, — говорил он так, будто только что вернулся к давнему разговору. — Вот постановление, вот решение прокуратуры. Вот выписка от коммунальщиков, — всё это забирал в свои руки Травмированный, но даже не заглядывал в документы, зная наперед, что там написано. — Машина подойдет завтра, мы поможем вам собраться, скажите, когда вам удобно.

— Да неудобно нам, — ответил ему на это Травмированный. — Неудобно. Не будет никакой машины.

— Ну как не будет? — на миг растерявшись, седой заговорил со скрытым злорадством. — Будет. Я уже договорился.

— С кем? — холодно спросил Шура.

— С водителем, — также холодно ответил седой.

— А с нами? — поинтересовался Шура.

— Что с вами? — сделал вид, будто не понимает его, седой.

— С нами вы договорились? — Шура не скрывал скепсиса.

— А разве нет? — седой тоже заговорил скептически.

— Нет, — заверил его Травмированный. — С нами никто ни о чем не договаривался. Так что машина может не приезжать.

— А как же выписка от коммунальщиков?

— А мы ложили на коммунальщиков, — пояснил Шура. — И на их выписки тоже, — расставил он акценты.

— Правда? — немного поплыл седой.

— Правда, — снова заверил его Шура.

— Саша, — выперся с кейсом в зубах Николаич, — ну хули ты демагогию разводишь?

— Рот закрой, — коротко приказал ему седой и снова повернулся к Травмированному. — Послушайте, вы же серьезный человек, должны понимать, если вы не пустите завтра нашу машину, мы подгоним бульдозеры, и тогда вам придется паковаться самим. Вы это понимаете? У нас бумаги на руках.

— Послушайте, — Шура заговорил тихо и доверительно. — Вы же тоже серьезный человек. Вы сами всё знаете про эти документы. Это рейдерство.

— Какое рейдерство, Саша! — вскрикнул из-за спины седого Николаич, чуть не выпустив из зубов кейс. — Какое, на хуй, рейдерство!

Седой пропустил мимо ушей всхлипы Николаича, выдержал паузу и с металлическими нотками в голосе переспросил:

— Значит, вы отказываетесь освободить территорию?

— Без понтов, — подтвердил Шура и удобнее уселся на капоте.

— Ну, ладно, — как-то нехорошо произнес седой и повернулся к Николаичу. — Николаич, свяжись с Марленом Владленовичем. Нужно это решить.

Но тут Николаич внезапно весь обмяк, выпустил кейс, поставил его перед собой на асфальт и потупился.

— Эй, — повторил седой. — Ты меня слышишь?

— Слышу, — едва выдавил из себя на смерть перепуганный, но связанный какой-то страшной пионерской клятвой Николаич.

— Ну так звони, — с нажимом приказал ему седой.

— Не буду, — тихо ответил Николаич, заливаясь потом.

— Не понял, — окончательно напрягся седой, добавляя голосу огня и металла.

— Нельзя, — прошептал Николаич. — У нас односторонняя связь.

— Что? — взорвался наконец седой.

— У нас связь, говорю, односторонняя, — постепенно Николаич овладел своим голосом, говоря тверже и увереннее, зная, очевидно, что пока действует по инструкции — проблем не будет, — я не могу просто так ему позвонить.

За всем этим чувствовался такой подтекст: сам облажался, сам давай и разруливай, и нехуй меня лишний раз заставлять переживать моральный стресс, которым для Николаича, безусловно, был каждый разговор с этим их Марленом Владленовичем.

— Ну и что делать? — седой, похоже, не привык отступать, поэтому давил, на что мог.

— Он сегодня будет звонить, — собравшись с мыслями, произнес Николаич. — В двенадцать.

Седой резко дернул рукой с часами.

— Это же через сорок пять минут? — сказал растерянно. — Подождем? — обратился к Травмированному, который вдруг оказался хозяином положения, от которого здесь всё по большому счету и зависело.

— Подождем, — согласился Шура, — подождем. Пошли, — обратился ко мне, — покурим.

И, спрыгнув на асфальт, лениво обошел седого и двинулся за строения, в сторону взлетной полосы. Я — следом. Эрнст, оказавшись между седым и Николаичем, нервно затоптался и, пренебрегая всеми правилами гостеприимства, побежал за нами.


Трава вдоль полосы была скошена и остро пахла застывшим соком. Строения — темные и пустые, как кухонная посуда, — призрачно высились среди осенней растительности, среди кукурузы, что подступала отовсюду, угрожая затопить собой все щели, пробить асфальт своими сухими стеблями и острыми корнями, заползти в окна и канализационные люки, вытянуться на стены и жестяные крыши, навсегда похоронив следы пребывания здесь нескольких поколений авиаторов. Ветер приносил от гаражей запах нагретого солнцем машинного масла, которое въелось в землю, делая ее бесчувственной.

— Кто он? — спросил я Травмированного, указывая взглядом за строения, туда, где остался седой со своим кейсом.

— Их адвокат, — ответил Шура. — Из центра.

— А Владлен Марленович или Марлен Владленович — это кто?

— Босс. Пастушок Марлен Владленович.

— Ты его знаешь?

— Нет. Он здесь почти не появляется. Так что его никто не знает. Но все боятся.

— Сколько ему лет? — спросил я.

— Да откуда я знаю? — удивился Травмированный. — Говорят, совсем молодой.

— Мутный он какой-то, этот адвокат, — сказал я, еще раз обернувшись на строения.

— Да адвокат нормальный, — не согласился Шура. — Мне этот пидорок не нравится лысый. Точно какую-нибудь подляну подбросит.

И, засунув руки в карманы куртки, побрел вдоль взлетной полосы, пиная тяжелыми ботинками пустые банки из-под пива, которые попадались ему под ноги.

— Послушай, — обратился я к Эрнсту, кутавшемуся в старую шинель. — Ты знал Артура, Тамариного мужа?

— Артура? — задумался тот. — Артура знал. Мы даже бизнес с ним делали. Прогорели, правда.

— Как они с Тамарой жили?

— Хорошо жили, — ответил Эрнст. — Правда, недолго. Он к Тамиле от нее ушел, к сестре ее.

— Серьезно?

— Ну, — подтвердил Эрнст. — Там такая история была! Буря и натиск! Они едва не убили друг друга. Тамила даже вены резала. Видел, сколько у нее на руках разных штук? Это чтобы шрамы видно не было. Они года два не разговаривали, потом помирились.

— Он погиб?

— Артур? Нет, уехал. В Голландию. Торговал машинами, открыл ресторан. Он им пишет иногда. Причем — обеим сразу.

— А ты откуда знаешь?

— Что знаю? — не понял Эрнст.

— Ну, про шрамы, про то, что пишет.

— Так я жил с Тамилой, — объяснил Эрнст, — полгода. Потом она захотела детей. А я был не готов: авиация, сам понимаешь.

— А так по ним и не скажешь, — удивился я, — по сестрам. Тихие такие.

— Да, Герман, — согласился он. — Жизнь — вещь вообще малопонятная. Никогда не скажешь, что прячется под поверхностью. Так вроде всё знаешь, всё видел, а как оно было на самом деле — даже представить себе не можешь.

Я огляделся вокруг. Действительно — как оно было на самом деле?


Цепкая и жесткая пшеница, которая здесь росла годами, не давала им идти, преграждала путь, так что нужно было на каждом шагу разрывать сухие, переплетенные между собой стебли. Они приближались в солнечном свете, шли крикливой веселой гурьбой, и тени путались у них под ногами, как охотничьи псы. Из золотых солнечных волн, из горького октябрьского воздуха выходили друг за другом молодые улыбающиеся пилоты в кожаных шлемах и куртках, с коричневыми планшетками, с тяжелыми часами на руках. Шли, перекрикиваясь, шутили по поводу какого-то давнего случая, произошедшего именно здесь, на этом аэродроме, лет двадцать назад, так что всё уже забылось и стерлось из памяти, и нужно было, чтобы они снова здесь появились, вспомнили и рассказали. Колосья забивались им в сапоги и карманы, паутина липла у них между пальцами и ложилась на волосы, они смахивали ее легкими движениями, упорно старалась выбраться из этой бесконечной пшеницы. Механики в черных комбинезонах, шедшие позади, несли в руках брезентовые мешки с письмами и бандеролями, корреспонденцией, которую они хранили всё это время. Мешки отсвечивали на солнце зеленым огнем. Механики, смеясь, задирали головы, рассматривая звонкий фарфор октябрьского неба, и глаза их легко прищуривались под солнцезащитными очками. Но и это были еще не все, поскольку позади, сильно отставая и не успевая за пилотами, какая-то странная авиационная команда выкатывала из солнечного марева разболтанное тело самолета, оранжевую от солнца и пыли тушу Ан-2, вспыхивавшую в воздухе железом и краской. Катили его, заливаясь потом и задыхаясь от пыли, только чтобы не оставлять машину посреди поля.

Пилоты шагали по взлетной полосе в сторону ангаров, пустых и гулких, в которых темно стоял воздух, словно речная вода в шлюзах. И когда уже голоса их исчезли за постройками, когда механики, сбросив мешки с почтой прямо на асфальт, разбрелись по гаражам, наполнив их смехом и криками, те, последние, тоже наконец достигли полосы, выкатили из густой пшеницы кукурузник, оставив его как раз напротив административных зданий. Прожженная солнцем и высушенная засухой машина, сплошь опутанная травой и паутиной, застыла посреди взлетной полосы, словно колеблясь — куда ей лететь, в каком направлении, по какому маршруту. И вдруг откуда-то из глухого самолетного нутра послышался настойчивый шорох, будто кто-то изнутри натыкался на обшивку, ища выход. Двери самолета с треском распахнулись настежь, и оттуда, из черной душной глубины, в яркие солнечные лучи начали выскакивать рыжие лисицы и черные коты, полетели голуби и цапли, запрыгали речные лягушки и посыпались, как груши, летучие мыши. И вся эта летающая приблудная фауна, которая пряталась на борту, страдая от жары и духоты, кинулась врассыпную, подальше от адской машины, прочь от всех воздушных ям, выкопанных для их животных душ в приграничном небе.


— Герман, — Травмированный тронул меня за плечо. — Ну ты идешь?

Седой с Николаичем так и стояли друг напротив друга, словно танцоры на паркете. Седой нависал над коротконогим Николаичем и что-то ему злобно цедил, так что Николаич весь съежился, понуро кивая головой. Но когда мы подошли, оба замолчали.

— Ну что? — спросил Шура.

— Еще пять минут, — ответил седой. — Давайте уже дождемся.

— Ну давайте, — согласился Травмированный. Впрочем, особого выбора у него не было.

Мы стояли, молча и напряженно считая секунды, пытались не смотреть друг другу в глаза и разглядывали трещины на асфальте — глубокие, как морщины на лице клоуна.

Вдруг у Николаича зазвонил мобильный. Он суетливо вытащил его из кармана и поднес к вспотевшему от волнения уху.

— Алло! — слишком громко для такой безлюдной местности сказал Николаич. — Да! Да, Марлен Владленович, здесь! Со мной! Да! Даю! Вас! — он с облегчением протянул трубку седому.

Седой сразу тоже засуетился, забегал глазами, неуклюже подхватывая мобильник своими ухоженными адвокатскими пальцами.

— Слушаю, Марлен Владленович, — сначала он еще пытался держаться бодро и независимо, но голос его быстро осел, а интонации съехали куда-то к истеричному повизгиванию. — На месте! Всё в порядке, Марлен Владленович. Не хотят, Марлен Владленович. Залупаются, Марлен Владленович. — Шура недовольно вскинул бровь. — Я говорю — не соглашаются, Марлен Владленович. Что? Говорят, гражданская инициатива. Территориальная громада, говорят. Говорят, не имеем права. Что? И я им говорю, что имеем! Бумаги показывал! Марлен Владленович, да решу, а как же. Всё сделаю, не волнуйтесь. А как же. Я пока что не знаю. Может, договоримся с ними, Марлен Владленович? Куда? На хуй? Понял, Марлен Владленович! Да, всё понятно, не волнуйтесь! Простите, что столько хлопот. Я всё сделаю. Всё сделаю! Да! И вас тоже, Марлен Владленович, и вас тоже!

Седой выключил трубку и передал ее Николаичу бледными и обескровленными этим разговором пальцами. Молча вынул из кармана плаща белоснежный платок, дрожащей рукой вытер обильный хлеборобский пот. Долго не попадал платком назад в карман, наконец справился и с этим. Также молча забрал у Николаича свой кейс. Николаич, предчувствуя худшее, забился ему за спину, как пес перед чужими. Шура смотрел на всё это с малопонятной мне усмешкой.

— Ну, значит, так, — сказал седой, обращаясь к Шуре. Пальцы, которыми он обхватил ручку кейса, даже посинели от напряжения. — Я вас предупреждал. Не говорите, что я вас не предупреждал. У вас времени — ровно двадцать четыре часа. Завтра мы всё это сносим. В случае сопротивления действиям коммунальных служб отвечать будете вы.

Он снова вытащил платок и резкими нервными движениями начал вытирать шею. Развернулся и молча пошел к машине. Николаич потрусил следом, но прежде чем запрыгнуть в свой джип, на миг обернулся и бросил на нас какой-то странный, исполненный угрозы взгляд. Так, словно хотел что-то сказать, но не осмелился. Или решил подождать.

— Ну, что, — сказал Травмированный, — вот где они, настоящие проблемы.

7

Он понимал, что делает. Он всё верно рассчитал, зная, что друзья поддержат его в случае чего, придут и помогут. Потому что бизнес — это бизнес, а кровь, которую они вместе проливали в драках, на улицах и футбольных полях, скрепляла и связывала, и тут уж бизнес дело десятое. Голос крови куда сильнее голоса здравого смысла, — так думал Травмированный и не ошибся. Так и случилось на следующий день, когда вся их кодла, все, кого я знал с детства, сползлись из своих нор, контор, магазинов и с оптовых рынков, пришли поддержать своих, как в старые добрые времена. Но это было на следующий день.

А тогда, как только Николаич с седым уехали, мы с Шурой тоже отправились в город, по дороге я соскочил и, свернув за общежития ПТУ, прошел дворами, в которых стоял звонкий октябрьский воздух, и вышел на одну из тихих пустых улочек. А миновав ее, остановился перед каменной больничной оградой. Потому что всегда нужно возвращаться, особенно если кто-то ждет твоего возвращения, — так я подумал и ступил во двор. Корпуса были тихими, по двору летала паутина. Больные в окнах были похожи на рыбок в аквариуме.


Сестрички сразу рассказали про Ольгу. Говорили о ней с нескрываемой обидой в голосе, жаловались на ее сложный характер, на плохие манеры, на недисциплинированность. Однако, не зная, кем я на самом деле прихожусь больной, дальше не распространялись, только вздыхали, не ожидая от меня понимания.


Ольга была в палате одна, наверное, мягкосердечные сестрички просто не решились кого-нибудь к ней подселить. Спала на своей кровати, безмятежно улыбаясь во сне. Была в потертых левисах и теплой бейсбольной куртке. Правая штанина разрезана до колена, гипс на стопе напоминал новый кроссовок. Волосы ее горели под полуденным солнцем, а кожа растворялась на белоснежных простынях, словно молоко на рисовой бумаге. На стульях и на полу стояли цветы в наполненных водой банках. В цветах блуждали осы и бабочки, по-осеннему усталые и невнимательные. Я осторожно сел на край кровати. На полу валялись апельсины, лежали раскрытые книги, телефон Ольга не выпускала из рук даже во сне. За окнами стояли яблони, безнадежно оборванные больными и сестричками, ветви сухо дрожали под легким ветром. Вдруг мелкое яблоко сорвалось с ветки и гулко ударилось о жестяной подоконник. Ольга открыла глаза.

— Герман? — спросила. — Ты что тут делаешь?

— Проведать пришел. Кто это тебе столько цветов принес?

— Никто, — ответила она, какое-то мгновение подумала, потом решила, очевидно, не хитрить. — Это я сестричек попросила принести. Хотела, чтобы ты подумал, что мне тут кто-то цветы носит.

— Ну, я так и подумал.

— Хорошо, — сказала Ольга. — Очень хорошо.

— Как нога? — поинтересовался я.

— Да нормально, — Ольга посмотрела, не было ли сообщений, и отложила телефон в сторону. — Я еще вчера просила, чтобы меня отпустили, сказала, что всё нормально. Так они тут такой скандал устроили.

— Они говорят, что это ты скандал устроила.

— Ну да, — обиделась Ольга. — Делать мне больше нечего. Ничего — сегодня еще полежу, а завтра — домой. Работы куча, а я тут валяюсь.

— Как ты ее хоть сломала?

— Дверь хотела закрыть. Они меня так разозлили!

— Чего они вообще хотели?

— Кто их знает, — Ольга снова схватилась за телефон, покрутила его в руках, положила назад. — Всё что-то выпытывали, вынюхивали, мерзкие такие, противные. А еще, представляешь, у одного из них лысина сбоку.

— Как это — сбоку?

— Ну так — не посередине, как у всех нормальных людей, а сбоку, над ухом. И он всё время что-то переспрашивает, будто плохо слышит, и этой своей лысиной лезет тебе прямо в душу. Ну я и не выдержала, выгнала их.

— Ты прости, — сказал я ей, — что из-за меня столько проблем.

— Да ладно, — ответила Ольга. — Сама виновата. Я сначала ужасно злилась на тебя, потом успокоилась. Хорошо, что ты пришел. Ты останешься?

— Ну, если можно.

— Оставайся, конечно. Видишь, меня тут родственники апельсинами завалили, я себя чувствую, как на Новый год.

— Почему на Новый год? — не понял я.

— Мне в детстве апельсины всегда покупали на Новый год. Ну или когда я простужалась и сидела дома. Так что я чувствую себя школьницей. Давай, помоги мне всё это съесть.

— Хорошо, — согласился я и начал чистить ей апельсин.

Апельсины были теплые, словно лампы дневного света. Они брызгали соком. Ольга брала дольки апельсина, сок стекал по ее пальцам. А поскольку пальцы у нее были длинные, то стекал он бесконечно долго, пока она не смахивала капли легким движением.

— Послушай, — сказала, — я знаю, что Шура что-то там организовывает. На аэродроме.

— И что?

— Ты же будешь там с ним?

— Ну, буду.

— Смотри за ним, ладно? — попросила Ольга.

— А чего за ним смотреть?

— Он какой-то странный в последнее время. Стареет, наверное.

— Наверное, — не возражал я.

— Будь возле него, хорошо?

— Хорошо.

— И сам будь осторожен, — попросила Ольга.

— Да ладно. Что может случиться?

— Надеюсь, ничего, — ответила она. — Почитай мне, — попросила вдруг.

Я поднял с пола книгу. Какое-то пособие по бухучету. Страницы были щедро залиты кофе и почерканы карандашом, будто кто-то хотел переписать всё заново.

— Что-то интересное? — спросил я Ольгу.

— Взяла, что было в офисе, — объяснила она.

— О, — вспомнил я, — мне тут пресвитер какую-то книгу передал. Хочешь, ее почитаю?

— Пресвитер? — тут же напряглась Ольга, но быстро успокоилась или сделала вид, что успокоилась. — Ну, давай. А что за книга?

Я достал из кармана куртки переданную Тамарой книгу, обернутую серой папиросной бумагой. Зачитанные и пожухлые, страницы частью отклеились и постоянно выпадали. В общем, видно было, что книгой пользовались часто и не слишком аккуратно, возможно, даже перечитывали и делали закладки, брали с собой в дорогу, но никогда и нигде не забывали. А называлась она вообще странно: «История и упадок джаза в Донецком бассейне». Я полистал желтые страницы.

— Не знаю, — сказал, — будет ли это интересно. Может, лучше почитаем про бухучет?

— Бухучет у меня в печенках сидит, — сказала Ольга. — А про что твоя книга?

— Про историю и упадок джаза. В Донецком бассейне.

— Разве там был джаз? — удивилась она.

— Похоже, что был.

— Ну, давай, — согласилась Ольга. — Только читай с середины, так интереснее.

Была вторая половина дня, октябрьское солнце, казалось, совершенно запуталось в яблоневой листве, и лучи его двигались по полу, как водоросли в прозрачной воде. Я подумал, что мы с Ольгой уже были вместе в больничной палате и тогда всё закончилось как-то непонятно, вернее — не закончилось вовсе, всё продолжается до сегодняшнего дня и будет продолжаться еще неизвестно сколько. Ольга удобно устроилась на больничных подушках, глядя куда-то сквозь меня, куда-то туда, где на белой стене двигались медленные яблоневые тени.

И я начал читать с середины.

Развитие джаза в Донецком бассейне традиционно сопровождалось громкими событиями и скандальными происшествиями. Очевидно, именно скандальность и нарочитая алогичность большинства из них объясняют почти полное отсутствие более-менее серьезных исследований, касающихся становления джаза в промышленных регионах юга тогдашней Российской империи. История, которая тут излагается, особенно странна и еще не до конца изучена. Касается она малоисследованных до настоящего времени гастролей сестер Абрамс весной и летом 1914 года. Но рассказ, очевидно, следует начать не с самих гастролей, а с событий, им предшествовавших. Произошли они в общинах методистской церкви Чикаго. При одной из чикагских церквей функционировала столовая для бездомных, с которой была связана напрямую местная организация Анархистского Черного Креста — благотворительной организации, созданной для поддержки анархистов-заключенных, в первую очередь — в царской России. АЧК занимался сбором финансовой помощи для каторжан, нанимал адвокатов для защиты членов анархистских кружков, передавал в Европу пропагандистскую литературу. Именно в этой столовой зимой 1913 года и произошла встреча активистов АЧК, отца и сына Шапиро, с чернокожими сестрами Абрамс — Глорией и Сарой, которые в то время тесно сотрудничали с методистской церковью, пели в церковном хоре.

Глория и Сара Абрамс вошли в историю североамериканского джаза как одни из самых известных и оригинальных исполнительниц спиричуэлс. В значительной степени именно благодаря им спиричуэлс из сугубо конфессиональной сферы перешли на большую сцену. Семья Шапиро сразу же заинтересовалась возможностью тесного сотрудничества с сестрами, намереваясь использовать популярность певиц в партийных целях. После долгих уговоров, угроз и подкупа главе семьи Льву Шапиро удалось склонить девушек к сотрудничеству. План был прост: организовать гастроли сестер Абрамс на юге Российской империи, в промышленном районе Донбасса, с целью распространения среди рабочих анархистской литературы и передачи местным анархистским организациям солидной денежной суммы на развитие революционной деятельности. Сначала сестры решительно отвергали саму возможность сотрудничества с эмигрантскими анархистскими кругами. Однако Льву Шапиро удалось соблазнить младшую из сестер, Сару, и, оказавшись под угрозой отлучения от церкви, Глория и Сара согласились принять участие в этой сомнительной операции и взяли на себя обязательство согласовать все конфессиональные нюансы с руководством церкви.

Церковная администрация чикагских методистов с энтузиазмом отнеслась к инициативе сестер распространить методистские идеи среди промышленного пролетариата Донбасса и немецких колонистов юга России. Заручившись необходимой поддержкой, сестры засобирались в путь.

— И еще, знаешь, — вдруг перебила меня Ольга, которая до этого внимательно слушала, — что я забыла тебе сказать? Что меня всегда удивляло в них во всех, в старших? Они всегда держались вместе. Даже странно. Я помню еще с восьмидесятых, мы были младшими, и вся эта компания — Шура, Эрнст — они нас к себе не подпускали, не хотели иметь из-за нас проблем. Я помню, однажды Эрнста взяли за торговлю джинсами.

— Джинсами?

— Ага. Он брал фирменные джинсы, разрезал пополам, запаковывал и продавал каждую часть отдельно. Кстати, — прибавила Ольга, — с точки зрения бухучета — хороший бизнес.

— И что?

— Ну, они его потом откупили. Не бросили. Мне кажется, у них и проблемы постоянно из-за того, что они друг друга не бросают. Держатся вместе, отбиваются. Скольких из них уже нет, большинство даже до сорока не дожило. Думаю, если бы каждый из них бился только сам за себя, им было бы гораздо проще.

— Думаю, не только им.

— Угу, — согласилась Ольга. — Ну читай, читай.

В марте 1914-го на пароходе Российско-Малоазиатского пароходного общества «Месопотамия» сестры покинули Североамериканские Соединенные Штаты. Компанию сестрам в их духовной миссии составили их давняя подруга, ирландка по происхождению, Варвара Кэррол, и мексиканская певица, активистка методистской церкви Мария де лос Мерседес, которая вызвалась плыть с сестрами, скрываясь от преследования церковной администрации, обвинявшей Марию в присвоении средств, переданных на церковь прихожанами. Пароход, на котором квартет отправился через океан, использовался компанией преимущественно для перевозки через Атлантику российских эмигрантов, которые месяцами жили в портах Крыма и Приазовья в ожидании своего рейса. Назад, в Евразию, пароходы общества возвращались полупустыми, что вызывало рост незадекларированных перевозок и тесную связь команд большинства судов с криминалитетом. «Месопотамию», в команде которой преобладали греки и цыгане, еще в Нью-Йорке частично загрузили мясными консервами, мануфактурой и мешками с письменной корреспонденцией. Отдельным грузом провозили партию фонографов, которые в то время пользовались в Восточной Европе немалым спросом.

Сам пароход давно нуждался в капитальном ремонте и относился к числу самых старых судов общества. Рассчитан он был на перевозку ста пассажиров первого класса и около полутысячи эмигрантов. Сестры поселились в свободных от товара трюмах, редко поднимаясь наверх и почти не контактируя с командой. Следует сказать, что матросы, которые получили за перевозку женщин довольно серьезную сумму, всё равно относились к своим пассажиркам настороженно, если не сказать — враждебно.

По словам младшей из сестер Абрамс, Сары, путешествие выдалось сложным и очень долгим. Пароход тяжело шел через зеленую мартовскую Атлантику, глухо звеня полупустой утробой. От самого Нью-Йорка за ними летели чайки, словно предчувствуя легкую добычу. Греки отстреливали птиц из револьверов, и они падали в холодную воду, утопая в волнах, точно белые розы. Перепуганные сестры закрывались в больших, как спортивные залы, трюмах, слушая выстрелы и шепотом выпевая свои спиричуэлсы.

Первую остановку пароход сделал у берегов Ньюфаундленда. Остров традиционно спрятался за туманами, и, оказавшись среди этого свежего густого молока, команда тут же остановилась, не осмеливаясь двинуться вперед, во взболтанную туманную влагу, полную китов и ледяных гор. Утром сестры вышли на палубу и, увидев ледяные глыбы, обступавшие их отовсюду, начали петь псалмы. Матросы, которые сперва растерялись, не зная, как реагировать на их песнопения, в конце концов присоединились к хору, приглушенно подпевая женщинам. Вскоре туман оттянуло на запад, и «Месопотамия» благополучно пристала к берегу.

Через несколько дней пароход продолжил свой путь. Время для женщин проходило в постоянном пении и разговорах. У сестер почти не было с собой вещей, кроме смены одежды, сборников с нотами и псалмами и двух брезентовых сумок с американскими долларами. Младшие — Варвара и Мария — расспрашивали Глорию о тех местах, где им предстояло путешествовать. Глория отвечала, что сама знает не так много, но слышала, что жизнь там, куда они направляются, сильно отличается от жизни в Североамериканских Штатах. Местные женщины, по ее словам, исключительно хорошо поют, обладая при этом абсолютным слухом, а мужчины обычно играют на музыкальных инструментах, и только чрезмерная социальная дифференциация и жестокая эксплуатация большинства населения капиталистическим истеблишментом не позволяют этим людям совершенствовать свое мастерство для приумножения славы Господней. Варвара и Мария радовались, ожидая прибытия и выступлений в далеких странах, тогда как младшая из сестер Абрамс, Сара, плохо переносила условия корабельного быта, страдая от морской болезни и изнурительной бессонницы.

Во тьме она блуждала по трюмам, заходя в помещения, о существовании которых уже не помнила даже команда, тайком пробиралась по черным железным коридорам, отворяла потайные двери, за которыми скрывался настоявшийся корабельный мрак. Найдя груз с фонографами, она доставала эти странные сложные аппараты, расставляла их вокруг себя и включала все сразу, выискивая в нагромождении звуков и пения неуловимый, словно сквозняк, ритм, который укачивал ее на самом дне плавучего металлического сердца. Она доставала новые иголки для фонографов, острые и блестящие, прокалывала кожу на ладонях, и малиновая кровь темно вспыхивала в сиянии лампы, капая на пол и притягивая к себе беззащитных корабельных крыс. Однажды ночью, бродя по коридорам в полусне от постоянной бессонницы, Сара наткнулась на еще одно отделение трюма, которого раньше не видела. За дверью слышались чей-то шепот и стон, которые ее сначала напугали. Однако она собрала всю свою храбрость и открыла дверь. Помещение, обшитое черным железом, наполнено было овцами — измученными и испуганными. Они жались друг к другу, не трогаясь с места, и протяжно голосили в черную тьму. Свет лампы скользнул по ним, западая искрами в глубоких овечьих глазах, и тут же Сара увидела, что стоят они по колено в крови. Кровь заливала пол, медленно, но необратимо прибывая, овцы обреченно смотрели на женщину, даже не пытаясь вырваться сквозь открытую дверь. Пораженная Сара опустилась между овец, обнимая их и распевая им спиричуэле. Там, среди овец, ее и нашла Глория, которая утром обнаружила отсутствие сестры и отправилась на ее поиски. Сара еле слышно пела, и слезы щедро катились по ее лицу. Накинув на плечи сестры теплый шотландский плед, Глория отвела ее назад и уложила в постель. Сара сразу же заснула и проспала спокойно и беззаботно до самого Ливерпуля.

В Ливерпуле пароход был арестован и транспортирован в карантин. Капитан, старый бессарабский цыган, приказал поднять желто-черный карантинный флаг. Портовые врачи обнаружили у многих членов команды сифилис, вследствие чего матросам не рекомендовалось покидать борт «Месопотамии». Команда оказалась в ловушке. По вечерам женщины собирались на палубе и пели раздраженным матросам тихие заунывные спиричуэлс, отчего матросские сердца вспыхивали и обрывались, падая в желудки, как золотые звезды в изумрудный Атлантический океан. Матросы накрывали стол и угощали женщин контрабандным ромом и едким турецким табаком, рассказывая им о своих похождениях в борделях Одессы и о желтом бессарабском солнце, которое выжигало до белизны яблоневые сады, как детские волосы. Через неделю стоянки команда «Месопотамии» решилась на побег. Ночью матросы подняли якорь и, покинув негостеприимный ливерпульский порт, отправились дальше, согласно маршруту. Следующую остановку пароход сделал уже в Марселе.

Здесь произошла следующая неожиданность: сойдя на берег для пополнения продовольственных припасов, матросы «Месопотамии» попытались сбыть на местных рынках партию консервированного мяса буйвола, которую таскали в трюмах уже не первый месяц. Таможенники, в руки которых случайно попала перевезенная с парохода контрабанда, задержали нарушителей. Однако греки, быстро сориентировавшись, устроили драку и прорвались назад на корабль, неся на руках раненых друзей. «Месопотамия» вынуждена была спешно оставить Марсель. Впрочем, путешествие так или иначе подходило к концу, и женщины вечерами настороженно всматривались в даль, которая наполнялась африканским теплом, волнуя и беспокоя.

Вскоре пароход вошел в Черное море, миновал золотые от солнца крымские берега и оказался среди разболтанных и горьких азовских вод. В начале апреля «Месопотамия» прибыла в Мариуполь.

— У меня мама часто бывала в Мариуполе, — снова перебила меня Ольга. — По работе.

— А кем она работала?

— На железной дороге, — неопределенно сказала Ольга. — Дома почти не жила. Я ее вообще плохо помню, она рано умерла. Кажется, она постоянно куда-то бежала, и вот это ощущение, что она через несколько минут уедет и придется снова ее ждать, я и запомнила. Я совсем маленькой бегала на вокзал, смотрела на поезда. Для меня с той поры вагон — это какое-то ужасное место, куда можно случайно попасть и откуда уже никак не выбраться. Ты чего боялся в детстве больше всего?

— Американцев, — ответил я, поразмыслив.

— Почему американцев? — не поняла Ольга. — Американцы нормальные. Они джаз придумали.

— Не знаю. В детстве я про джаз ничего не знал.

— А я проводников боялась, — сказала Ольга. — Да и теперь терпеть их не могу. А еще кондукторов. И бухгалтеров тоже… Послушай, — заговорила она через некоторое время. — Ты сможешь меня завтра отсюда забрать?

— Смогу.

— Только не забудь, — попросила Ольга.

— Не забуду.

— Хорошо, — сказала она. — Хорошо.

Мариупольский порт, как всегда в эту пору заполненный турецкими и марокканскими судами, произвел на сестер приятное впечатление своим праздничным многоголосием. Уличные базары и тесные лавочки ломились от качественного дешевого товара из Малой Азии и Западной Европы, портовые строения таили в себе сокровища, свезенные сюда со всего света. Прямо здесь, в помещении вокзального ресторана, сестры Абрамс подписали договор на проведение концертов духовной музыки для рабочих металлургических заводов Новороссийской компании и на шахтах Франко-российского общества. Поселились миссионерки в скромной, но уютной гостинице «Царь Давид». По воспоминаниям Сары Абрамс, местные промоутеры, которые вообще-то чуть ли не впервые имели дело с североамериканскими неграми, приложили все усилия, чтобы быт женщин был обеспечен всем необходимым. Сестры сразу же проявили трудолюбие и доброжелательность по отношению к новой публике. Уже первые выступления, состоявшиеся в рабочих клубах при металлургических предприятиях, имели немалый успех и обеспечили сестрам любовь и уважение рабочих. Местные жители охотно посещали концерты, воспринимая заокеанские спиричуэлс с откровенной заинтересованностью и энтузиазмом. Сами сестры с удивлением изучали здешние обычаи и церковный обиход, совмещавшие в себе элементы как ортодоксальных христианских религий, так и неканонических течений. Причудливое объединение вер и письменных культур, возникшее здесь вследствие счастливого стечения обстоятельств и удачного размещения морских торговых портов, стало для сестер Абрамс богатым источником вдохновения и музыкальных импровизаций. За короткое время Глория создает несколько произведений, которые впоследствии вошли в золотую сокровищницу спиричуэлс.

В конце мая сестры переезжают из Мариуполя в Юзовку. Сара Абрамс пишет об этом так:

«Город, застроенный одно- и двухэтажными зданиями, выгодно отличался шикарными магазинами, ресторациями, конторами и банками. Первоклассные гостиницы „Великая Британия“ и „Гранд-Отель“ привлекали толпы коммерсантов, прибывавших сюда главным образом из Бельгии и Британии с целью быстрого обогащения. Это был настоящий Клондайк для западных коммерсантов, не имевших перспектив у себя на родине. Нас поселили в одном из коттеджей Новороссийского общества, где жили мастера, инженеры и британские специалисты компании. Кинематографы „Колизей“ и „Сатурн“ по вечерам наполнялись яркой шумной публикой, демонстрировавшей свои наряды, привезенные сюда из портов Америки и Японии. Рабочие же отдавали предпочтение чайным, публичным библиотекам, баням, а в выходные — церквям и многочисленным молитвенным домам. Наши концерты воспринимали дружественно, выражая через нас солидарность с рабочим классом Североамериканских Соединенных Штатов».
Можно только предполагать, что именно привлекало восточноевропейских рабочих в непривычных негритянских ритмах. Возможно, то, что в своих спиричуэлс сестры Абрамс тоже говорили о жизни пролетарских кварталов Америки, о человеке труда с его повседневными проблемами и переживаниями. Чувства, о которых пели североамериканские джазовые исполнительницы, были понятны и близки широкой рабочей аудитории. Популярность сестер росла, они стали желанными гостьями профсоюзных клубов и воскресных богослужений. Сама методистская церковь в их лице обнаружила незаурядных популяризаторов конфессиональных идей, а джаз одержал еще одну убедительную победу, на этот раз — среди совершенно новой и неподготовленной публики.

Но уже летом начались проблемы. Во-первых, российские анархисты, выждав паузу и выйдя на сестер, выразили желание получить переданные им денежные суммы. Сестры неожиданно отказались передать революционерам причитающиеся им средства. Особенно решительно выступала против передачи денег Мария де лос Мерседес. Именно она убедила Глорию спрятать мешки с американскими долларами на квартире у одного из хористов местной лютеранской церкви. Именно ее и решили ликвидировать оскорбленные анархисты, чтобы запугать сестер. Тело Марии было найдено в складских помещениях Новороссийского общества. Глория поняла, что на этом революционеры не остановятся. Кроме того, Сара Абрамс объявила о беременности, она уже некоторое время находилась в близких отношениях с директором местных бань. Несмотря на рекомендации сестры и церковной администрации избавиться от нежелательного ребенка, Сара отказывается это сделать и пароходом того же самого Российско-малоазиатского общества возвращается в Америку. Четвертая участница, Варвара Кэррол, возвращается вместе с Сарой.

Оставшись одна в чужой стране, Глория Абрамс объявляет набор новых хористов из местных прихожан. Тогда же она соглашается передать все полученные ею в Америке суммы представителям анархистских организаций. В назначенное время Глория берет билет до Ростова, где и должна была состояться передача денег, в сопровождении местных подпольщиков садится на поезд и отбывает в восточном направлении. Однако до Ростова она не доезжает. В вагоне ее не оказывается, все попытки посредников, встречавших ее, разузнать, куда же подевалась певица, оказались тщетными — ни проводник, ни соседи по вагону никаких пояснений дать не смогли. И далее все старания боевых групп обнаружить след Глории Абрамс или хотя бы узнать что-нибудь о судьбе денег, которые она везла с собой, успеха не имели — женщина бесследно исчезла в черной дыре Донецкой железной дороги, вместе с долларами и записями своих музыкальных произведений. Однако часть рукописного архива всё же уцелела, прежде всего благодаря Саре Абрамс, которая сохранила для истории джаза музыкальное наследие сестры.

Предлагаемый вашему вниманию спиричуэл — одно из последних произведений, написанных Глорией Абрамс. Созданный непосредственно перед исчезновением певицы, он справедливо считается одним из самых лиричных и социально-заостренных образцов джазового хорового пения, а мелодия, положенная в его основу, неоднократно исполнялась всемирно известными джазменами, такими как Чесни Генри Бейкер или Чарльз «Бёрд» Паркер.

* * *

Кто стоит на причалах и рейдах, провожая солнце?

Это мы, Господи, рыбаки и рабочие, после изнурительной

работы, выходим со старых верфей,

останавливаемся на побережье и поем вслед речной воде,

что навсегда от нас утекает.

О чем могут петь мужчины такими тихими вечерами?

Мы вспоминаем, Господи, наши города и плачем по ним.

Мы вешаем на деревья наши гитары и трубы и заходим в реку.

Стоя в теплых волнах, мы поем вслед зеленой воде,

протекающей мимо нас.

Стоя среди теплых волн, мы поем вслед жизни,

утекающей сквозь пальцы.

И когда прохожие попросят вас спеть для них, что вы ответите?

Мы ответим: голоса наши горьки, как арестантский чай.

Джаз выдавливает наши сердца, как марокканские апельсины.

Всё наше пение — лишь память о тех

горячих кварталах, которые мы оставили, лишь плач по воде,

что утекает.

И если б мы забыли свои дома — было бы нам, о чем петь?

Мы говорим памяти: оставайся с нами, не покидай нас.

Все наши песни о банках и магазинах, разрушенных временем,

о лавках и складах, полных мануфактуры.

О наших женах, ради которых мы готовы были умереть,

и детях, которые придут когда-нибудь в наши цеха и станут

трудиться вместо нас.

Мы все связаны этими реками, что протекли сквозь наше

прошлое.

И наши жены стоят с нами на этих берегах.

Пророк Захария выходит в обеденный перерыв из цеха,

вытирает рабочий пот, звенит гвоздями

и ножницами в карманах своего комбинезона,

смывает с черных ладоней машинное масло и угольную пыль.

Пока нет работы и можно смотреть в небеса,

пока можно отдохнуть от тяжелого, нужного всем труда.

Останься в нашей памяти, город, из которого нас вывезли

в старых вагонах.

Все, кто забывает тебя, навеки теряет покой:

всякий из них исчезает с разорванным сердцем.

Нам так легко делиться прошлым.

Жизнь — это машина, сделанная для нас,

и мы знаем, что не стоит бояться этой машины.

Золотые цеха открывают для нас свои ворота.

Высокое небо плывет над нашими школами и лабазами.

И всё, что ждет нас, — запустение и забытье,

все, что ждет нас, — любовь и спасение.

8

Темные пиджаки, белые рубашки, битые надежные ботинки. И машины у них такие же — битые и надежные. Мерседесы и фольксвагены. Похоронная команда в полном сборе. Я обогнул ангар, вышел на полосу и сразу наткнулся на них взглядом. Стояли возле своих машин, будто таксисты на вокзале. Курили и переговаривались о чем-то несущественном.

— Эй, гаджо! — сразу заметил меня Паша, Кочин родственник. И все прочие тоже задвигались: — Привет, гаджо, ты что-то опаздываешь.

Я подошел и по очереди со всеми поздоровался. Сначала с Пашей, который держал в каждой руке по телефону, потом с толстым Борманом, у которого за лето отросли красные волосы, и он время от времени касался их руками, словно не веря, что они у него действительно отросли. Потом с Аркадием, Прохором, другими нашими из церкви — верными прихожанами с добрыми намерениями, которые стояли в черных пиджаках посреди взлетной полосы, как гости на свадьбе, что вышли покурить между танцами. Поздоровался и с Эрнстом, он выглядел решительно и напоминал жениха на собственной свадьбе — казалось, вся эта затея ему не нравится, хотя он сам по большому счету ее и замутил. Последним поздоровался с Шурой, возле него и остался стоять. Шура молчал, заметно было, что чувствовал себя уверенно с такой кодлой за плечами. На нем была черная ветровка, легкая и удобная, как раз для махача. Придержал мою руку.

— Тебе письмо пришло, — сказал, доставая из кармана сложенный вдвое конверт. — Я вчера забыл отдать.

Письмо было от Кати. Адрес был написан круглыми детскими буквами. Я засунул конверт в карман джинсов.

— Потом почитаю, — пояснил Травмированному.

Он понимающе кивнул.

Солнце ровно горело над нами, и ветер обдувал черные от загара мужские лица. Все были сосредоточенны и спокойны. Паша рассказывал историю про покупку подержанного фиата, дочери на свадьбу, говорил, что продавец молдаванин откуда-то из Бессарабии пригнал машину на продажу аж сюда, но забыл дома документы, однако не сказал об этом, пока не продал фиат, а теперь не знает, что делать — нужно возвращаться домой за документами, но возвращаться не на чем, а свадьба уже совсем скоро, и фиат почти не битый, цвета крови. Все его утешали, советовали не переживать, говорили, что документы — это чепуха, что купят ему все нужные документы, чтобы он не забивал голову ерундой, а фиат, говорили, — это хороший подарок, нужный и скромный, они его в этом полностью поддерживают и тоже подарят молодым что-нибудь полезное и не слишком битое. И со стороны могло показаться, что они прямо сейчас собрались праздновать, вот только перекурят и вернутся к свадебному столу, где их ждут жены, сестры и горячие до безумия любовницы. И только два мобильных телефона, которые держал в руках Паша, напоминали, что до свадьбы еще нужно дожить.

Кукурузники задерживались, и я где-то мысленно уже начал надеяться, что они вообще не приедут, что всё решится без финок и велосипедных цепей, что мы сейчас выкурим еще по одной и повалим скопом в бывшую столовую, где Эрнст выкатит на стол стратегические алкогольные запасы по случаю успешного завершения всех реприватизационных процессов в регионе, в знак нашей дружбы и солидарности, в честь окончания этого жаркого лета и начала теплой осени. Вино будет запекаться на наших губах, словно кровь, и мы будем вспоминать всех наших женщин, будем спрашивать про родителей и рассказывать про общих знакомых. Короткий осенний день сменится долгим вязким вечером, холодный полумрак протянется по взлетной полосе, и все будут пьяными, живыми и здоровыми.


Они выехали из-за угла и медленно покатились в нашу сторону. Ворота Эрнст оставил открытыми, чтобы все собрались на полосе, за оградой, где нас никто не мог увидеть. Они, наверное, сочли это добрым знаком, будто враг, то есть мы, открыл им городские врата и дал три дня на разграбление ангаров и гаражей, на захват взлетной полосы и установление авторитарного режима. Выехав за ангары, они увидели нас.

Впереди катился желтого цвета мтз с двумя ковшами — один торчал спереди, словно бивни, другой болтался позади, как хвост. В кабине сидели двое — один в тельнике, другой в робе. За мтз перся джип с Николаичем, позади него ехал грузовик. В кузове грузовика стояли несколько военных, по виду — какие-то штрафбатовцы с лопатами. Гимнастерки висели на них, как мамины платья на старшеклассницах. Недоверчиво осматривали сверху цыганскую кодлу на мерседесах и фольксвагенах.

Мтз вырулил перед нами и, размешивая ковшом воздух, остановился. Двигатель, однако, не заглушили. Тот, что в тельнике, и тот, что в робе, выходить не спешили, сидели в кабине, как скворцы, ожидая приказов руководства. Руководство остановилось поодаль. Первым на взлетную полосу соскочил коротышка Николаич. Нарядился, как на фронт — был в камуфляжной куртке с теплым воротником и камуфляжных штанах, из-под которых выглядывали синего цвета кроссовки. Толстый Борман, завидев Николаича, засмеялся, все тут же его поддержали. Николаич, понимая, что смеются, скорее всего, над ним, нервно забегал вокруг джипа, открывая дверь и выпуская наружу главного. Главным, как и вчера, был седой, он бодро ступил на асфальт, придерживая в руках свой кейс и деловито застегивая пуговицы на пиджаке. Деловитость его была, впрочем, несколько показной — он даже не закрыл за собой дверь джипа, будто оставляя пути к отступлению. Да и военные, которых они привезли, выглядели не слишком воинственно. Попрыгали на асфальт и топтались за спиной у седого, который оглядывался на них, не понимая, почему они за ним прячутся.

— Шура, — спросил я Травмированного, — что теперь?

— Не знаю, — ответил Шура. — Посмотрим.

— У них же постановления, решение прокуратуры.

— Знаешь, — сказал на это Шура, — может, у них и нету никакого решения.

— Ну как это — нету?

— Да так, — ответил Травмированный, — нету. На понт берут.

Седой направился в нашу сторону, но, не дойдя, остановился. За ним подбежал Николаич. А уже за Николаичем выстроились штрафбатовцы в нечищеной армейской обуви. Седой картинно и как-то театрально что ли повернулся в сторону Николаича и, даже не глядя на него, начал кричать. Николаич закричал в ответ. Так они перекрикивались какое-то время, косясь на нас полными подозрения взглядами, пока до кого-то первого из них не дошло, что мы их не слышим за работающим двигателем мтз. Поняв это, седой прямо покраснел от досады и злости, а Николаич замахал руками, как домашняя птица. Трактористы наконец доперли, что машут им, и двигатель заглушили. Стало тихо.

— Николай Николаич, — прокашлявшись, снова начал седой, теперь уже полностью работая на публику. — Что делают посторонние на объекте? — махнул он кейсом в нашу сторону.

— Не могу знать, — четко по-военному, пристукнув подошвами кроссовок, козырнул Николаич.

— Ознакомьте товарищей с решением сессии и начинайте демонтаж, — разрешил седой.

— Слушаюсь, — ответил Николаич, истекая потом и покрываясь красными пятнами.

Седой быстро раскрыл кейс, достал оттуда какую-то бумагу, сунул Николаичу. Николаич тяжело проглотил сухой осенний воздух, ставший ему комом в горле, и двинулся к нам. Подойдя, растерялся. Не знал, кого следует первым ознакомить с решением сессии: Эрнста, что считался официальным работником объекта, или Травмированного, который к объекту никакого официального отношения не имел, но всегда мог дать в табло, или все-таки цыган — их Николаич лично не знал, однако боялся. Наши смотрели на него, не скрывая смеха. Николаич чувствовал это и потел еще сильнее. Наконец, выдержав паузу, Паша резко протянул руку. Николаич с облегчением отдал ему бумагу. Паша внимательно просмотрел постановление и передал Борману. Тот, скользнув глазом по написанному, передал документ дальше.

Выглядело постановление подозрительно. Во-первых, было скопировано на ксероксе, во-вторых, печати на подписях расплылись, как соус на скатерти, а в-третьих, сами подписи никакого доверия не вызывали. Сформулировано постановление было туманно, говорилось там в основном о внутреннем валовом продукте и улучшении инвестиционного климата, о демократических преобразованиях и уровне доверия к власти, а вот про передачу аэродрома в чужие руки или про необходимость заезжать тракторами на взлетную полосу не было ни слова. Пройдя по рукам, постановление снова попало к Паше. Тот пристально смотрел на Николаича, не отводя от него своих черных, как смерть, глаз. Николаич обреченно стоял перед ним, тоже не отводя глаз, в которых поверх усталости и неуверенности медленно, но щедро разливалась ненависть. И тогда Паша поднес постановление ко рту, сунул себе в зубы и начал тщательно пережевывать, следя за реакцией Николаича. Реакция была странная — Николаич весь как-то побледнел, оседая в камуфляж, в глазах его снова пробежала усталость и неуверенность, к которым сразу добавились отчаяние и обида на весь свет. Старательно дожевав качественную ксероксную бумагу, Паша постановление проглотил и довольно усмехнулся. Николаич обернулся к седому, растерянно разводя руками и не находя слов.

— Они, — сказал. — Вы видели? Они съели. Они его съели.

Седой напряженно думал. Похоже, Шура был прав, они действительно брали на понт. Даже ментуру подогнать не смогли, привезли каких-то доходяг с лопатами, думали, никто им ничего не скажет, и всё закончится по-тихому и спокойно. А оказалось — всё только начинается, и начинается очень для них плохо. И отступать им, похоже, тоже было некуда. У седого сразу забегали глаза, весь он съежился, из последних сил пытаясь держать марку. Штрафбатовцы же и вовсе раскисли — если до этого надеялись, что всё ограничится физическим трудом на пользу местной олигархии, то тут вдруг стало понятно, что без мордобоя не обойдется и жертвой этого мордобоя станет, скорее всего, именно их воинская часть. И от понимания этого каждый из них тяжело переминался с одного нечищеного сапога на другой. А когда Паша проглотил постановление, то и последняя искра надежды вообще погасла над их стрижеными головами.

— Начинайте демонтаж! — собравшись с силами, повторил седой свой приказ.

Николаич снова замахал руками трактористам: мол, давай, запускай движок, раздавим тут сейчас все на хуй. Но странное дело — трактористы тоже замахали ему в ответ: мол, на хуй надо, сам дави.

— Колюня! — закричал Николаич кому-то из них. — Врубай давай, Колюня!

Но оба тракториста отчаянно закрутили головами: мол, без нас, шеф, сегодня гуляете без нас.

— Эй, — позвал вдруг Николаича Шура.

Тот испуганно оглянулся.

— Расслабься, — сказал Шура спокойно, словно стремясь всех здесь помирить. — Ты же видишь — они ничего делать не будут.

— Что значит — не будут? — обиделся Николаич.

— То и значит, — объяснил Травмированный, — не будут. И вообще — валите отсюда. Мы тут сами как-нибудь разберемся. Без адвокатов.

— Как это не будут? — не слушал его Николаич. Подбежал к желтому, как солнце, мтз и запрыгал вокруг него, пытаясь выманить трактористов. — Как это не будут!

— Ну ты, сука, — засипел Николаичу седой, — давай, делай что-нибудь. Давай, сука, — шипел он.

Тогда Николаич остановился и посмотрел на штрафбатовцев, как на последний резерв. Штрафбатовцы замерли, пытаясь все скопом спрятаться за спиной седого, но седой сделал шаг в сторону, и солдатня оказалась прямо перед Николаичем.

— Вы слышали? — спросил Николаич свою армию. — Что стоите? Вперед!

Штрафбатовцы качнулись и двинулись на нас. Сделали несколько шагов, остановились, нерешительно держась за лопаты. Паша насмешливо переглянулся с Борманом. И тут, лениво оттолкнувшись от своего фольксвагена, вперед выступил Аркадий. За ним подошел Прохор. Аркадий, не спеша, достал свой кемел. Вытащил сигарету, предложил Прохору, тот тоже взял из пачки.

— Если по-честному, — сказал Аркадий, — печать нормальная была. Просто с подписью какая-то лажа.

— Да ладно, — не согласился с ним Прохор, жестом давая понять, что хочет прикурить.

Аркадий достал зажигалку, поднес Прохору, потом прикурил сам. Я уже понимал, чем это всё закончится.

— С подписью порядок, — продолжил Прохор, сладко затянувшись. — Печати хуёвые.

— Печати? — с плохо скрываемым сарказмом переспросил Аркадий.

— Ну, — с вызовом подтвердил Прохор. — Печати.

— Да печати нормальные, — с жаром сказал Аркадий. — Ты их хоть видел, Вася?

— Сам ты Вася, — ответил ему Прохор, тоже, следует отметить, с жаром.

Аркадий аккуратно забычковал сигарету и неожиданно заехал Прохору с правой. Прохор покатился по асфальту, кемел вылетел у него изо рта, по высокой дуге его понесло в сторону штрафбатовцев. Но Прохор тут же легко вскочил и бросился на обидчика. Аркадий сгруппировался, отступил в сторону, и Прохор пролетел мимо него, по-боевому выставив вперед голову. Развернулся и бросился назад, на Аркадия, прыгнул ему прямо в объятия, так что оба они в конечном итоге оказались на теплом асфальте и катались по нему, как дети по прибрежному песку. Причем Аркадий сжимал Прохору горло, пытаясь перекрыть кислород, а Прохор бил открытыми ладонями Аркадию по ушам, пытаясь его оглушить.

Эффект это оказало привычный. Перепуганные штрафбатовцы стояли, боясь дохнуть, чтобы не разбудить лихо и не привлечь к себе внимания этих двух боевых слонов организованной преступности. Николаич тоже, хоть и знал, старый мудила, все местные закидоны, а всё же растерялся и стоял бледно-зеленый, словно по лицу его пошли камуфляжные пятна. И трактористы пристально выглядывали в окно, внутренне переживая за бойцов. И поняв наконец, как его тут презирают, какого клоуна из него делают эти цыгане на побитых мерседесах, седой тяжело сплюнул на асфальт и перебросил кейс из руки в руку.

— Ну, всё, — сказал тихо, но так, что все услышали. — Пиздец вам. Я хотел по-мирному, но теперь вам пиздец. Вы даже не знаете, какой вам всем теперь пиздец, даже не представляете. А ты, сука, — прошипел он персонально Николаичу, — вешайся. Ты понял меня, сука? Вешайся теперь.

И, повернувшись, быстро залез в джип. Машина сорвалась с места и, резко вывернувшись, исчезла за ангаром. Военные как-то молча, не поднимая глаз, засеменили к грузовику. Сначала побросали в кузов лопаты. Потом попрыгали сами и вскоре тоже исчезли за углом.

Стало совсем тихо. Только Аркадий с Прохором отдувались, сидя на асфальте. Николаич повернулся к нам, провел по шеренге долгим тяжелым взглядом и вдруг остановил его на Эрнсте. Почему-то именно на Эрнсте, хотя тот, казалось бы, ничем перед ним не провинился, просто стоял здесь с друзьями, весело убивая время. Но Николаич смотрел именно на него, и Эрнст, поймав этот взгляд, тоже посмотрел в ответ. И так они стояли, никого не замечая и про всех забыв. Да и на них никто особого внимания не обращал — Паша пошел поднимать Аркадия с Прохором, Борман оглянулся на своих, делясь впечатлениями от увиденного, Травмированный тоже с кем-то заговорил, но я успел заметить, как они смотрят друг на друга, как они застыли, точно псы перед боем, испепеляя друг друга взглядом, словно время для них остановилось, и словно всё это касалось только их двоих и они вдвоем должны были решить, как нам выйти из этого всего.

И видно было, о чем думает Эрнст. А думал он так: произойдет что-то плохое, обязательно произойдет что-то очень нехорошее. Пока что никто этого не замечает, все подумали, что пронесло, что проскочили, а ничего подобного. Он очень хорошо знал это ощущение опасности. Она надвигалась, и уклониться от нее было невозможно. Так или иначе, нужно было пройти через эту мясорубку. Нельзя ничего ускорить и тем более избежать. Остается смотреть в глаза этой фатальной твари и ждать, пока она подойдет к тебе, обнюхает своей звериной мордой и двинется дальше, оставив за собой страх и смрад. Эрнст сразу, за какое-то мгновенье, вспомнил, когда ему приходилось ощущать это гнилое дыхание больших неприятностей. Вспомнил эту безысходность, стоявшую в легких, вспомнил тот внутренний страх, который подступает, словно вода в мартовской реке. Вспомнил также, что главное — это выдержать, не отвести взгляда. Потом всё будет в порядке, потом всё наладится, главное — быть готовым к худшему.

И также было видно, о чем думает Николаич. А Николаич думал: сейчас я всё поправлю, я еще успею всё поправить. Я всё сделаю, как надо, — думал Николаич, — всё будет хорошо. Пока они все над ним смеялись, издевательски и унизительно, пока они его опускали перед седым, перед пацанами из воинской части, которых он пригнал сюда, договорившись с командирами, он всё время думал только об одном: я сейчас всё сделаю, я всё поправлю. Что он собирался править, Николаич и сам не знал. За последние два дня он настолько усложнил себе жизнь, что неизвестно было, с чего начинать, чтобы всё было хорошо. Ёбаная цыганва снова его опустила, выставив клоуном перед седым. Николаич уже представлял себе, как седой будет пересказывать всё это в офисе, как будет докладывать Марлену Владленовичу о его, Николаича, поведении, как он, Николаич, будет выглядеть после этого в глазах всей той сволочи, что работает на фирму, каким мудаком они все будут его считать. Если б они хотя бы не смеялись, если б они так его не опускали, он бы как-то перетерпел, пережил бы, а так они просто вытаскивали ему сердце через глотку и топтались по нему своими ботинками. И не было этому конца. Он стоял растерянный, со слезами отчаяния в глазах, и до боли четко вспоминал это ощущение опущенности, в котором стыдно было признаться и с которым нужно было жить.

Эрнст успел вспомнить старые немецкие позиции, окопы, целиком засыпанные сосновыми иголками, что пружинили под ногами, укрепления, плохо сохранившиеся и всеми забытые. Он долго охотился за ними, зная, что где-то здесь, в этом районе, согласно фронтовым картам, должны были быть окопы. Но никто из его друзей, которые с утра до ночи копали в лесах и болотах, вылавливая из-под земли оружие, ордена, а главное — не учтенных никем солдат вермахта, за которых платили большие деньги, так вот — никто из его друзей об этих позициях ничего не знал. Более того — над ним смеялись, говорили: чувак, это как с твоими танками — не выдумывай, нету там никаких окопов. Однако он, Эрнст, не поленился пообщаться с местными, и кто-то из них признался наконец, что окопы действительно есть, только они глубоко в лесу, и теперь их навряд ли отыщешь. После войны их специально засадили соснами, потому что влом было вытаскивать из песчаных дюн вокруг позиций все те снаряды и бомбы, что остались там с 43-го. Просто засадили всю эту песчаную местность соснами, чтобы туда меньше ходили. Эрнст на карачках исползал все окрестные леса и лесополосы и наткнулся-таки на обваленные траншеи, почти невидимые между сосновых корней. И два дня не вылезал из этих песчаных ям, заботливо пересыпая горячий песок, начиненный пулями, гильзами и армейскими пуговицами. А уже вечером второго дня кто-то из местных сдал его ментам, которые тут же приехали на вызов и повязали черного археолога Эрнста Тельмана на горячем. И когда его везли в район, в отделение, он переживал нечто подобное, зная, что в ближайшее время будет плохо и нужно быть готовым к худшему. Нужно пережить это предчувствие неприятностей, которое потом обязательно отступит, главное — переждать и выдержать.

Уже после окончания мореходки, когда Николаич был молодым перспективным специалистом, мечтавшим о карьере капитана торгового флота, уже тогда он всё хорошо понимал. Как ни пытался он быть своим, как ни подстраивался, как ни хотел влиться в трудовой коллектив — его упорно не принимали, упрекая его, Николая, блядь, Николаича, в чрезмерном жлобстве и отсутствии чувства локтя. И он даже не мог ничего возразить, потому что действительно не было у него никакого чувства локтя, не было и не могло быть. И вся семья у него была такая же — жлобская и без чувства локтя, и мама без чувства локтя, и папа. И ничто — ни комсомол, в котором он проявлял активность, ни должность в управлении, которой он в конце концов добился, — не уменьшало этого ощущения опущенности. В любой компании, при любых обстоятельствах он чувствовал себя униженным, его упорно не принимали за своего, как он ни старался и что он ни делал. А попытки выглядеть нормальным, своим чуваком только всё ухудшали, заканчиваясь тем, что про него начинали рассказывать анекдоты. Его не любило начальство, к нему не проявляли уважения подчиненные, ему не давали женщины, да он от них ничего и не хотел. У него не было друзей, не было детей, не было домашних животных. Людей, на которых он работал, он боялся, более того — он даже боялся выказать этот свой страх перед ними. И вот теперь он стоял и обо всем этом панически думал. И глаза его от злости и безысходности становились красными.

И еще он вспомнил тот случай на венгерской границе, в девяностых. Он тогда возвращался из Мюнхена через Вену. Без денег, еды и курева. Гостил у старой подружки, Раи Штерн, с которой они вместе учились и которая после получения диплома успешно сменила фамилию, выехала в бундес и теперь пела в ресторане «Самовар». И вот, проведя с Раей несколько безумных дней и бессонных ночей, освещенных изнутри джином и виски, Эрнст добирался домой, где его ждала Тамила, с которой у них всё только начиналось. Какой-то хорватский националист ночью довез его до Вены и выбросил возле железнодорожного вокзала. Там он на свой страх и риск сел в белградский поезд, надеясь как-то протянуть три часа и сойти в Будапеште, избежав проверок. И ему каким-то образом удалось пересечь венгерскую границу, что-то сработало в небесах, он словно растворился среди приграничных сквозняков, заморочив голову пограничникам, которые поставили ему печать в паспорт и даже забыли спросить билеты. И контролеры не нашли его ни в тамбуре, ни в туалетах, так что он победно сошел на вокзале Келети, радуясь своей удаче и фатально теряя бдительность. Он сумел еще договориться с проводниками московского фирменного, чтобы они довезли его до границы и там, на границе, высадили. На большее у него не хватало ни денег, ни наглости. Так что Эрнст торжественно пообещал им высадиться на границе, согласно тарифу. Ничего, — думал, — не вышвырнут же они меня посреди поля. Главное — пересечь границу, а там уже не страшно. Так он решил, и это была его ошибка. Он сидел в пустом купе московского фирменного и смотрел за окно, где теплый весенний день сменялся свежим прохладным вечером и на горизонте разливалось красное солнце, кроваво отражаясь в зеркалах. Чем ближе становилась граница, тем неспокойнее делалось у него на душе, потому что понятно было, что так просто обдурить всех ему не удастся, придется всё же отвечать за свое легкомыслие и самоуверенность. Его действительно не высадили на границе, однако проводники, проходя по коридору, посмотрели на него так тяжело, что он всё понял. И ночью, когда уже поезд прокатился через железнодорожный мост и тяжелые фонари прошили насквозь черные душные купе, будто неизвестные животные попытались заглянуть за вагонные шторки, он сидел в темноте, прислушиваясь к стуку колес и стуку своего сердца, уже наверняка зная, что нельзя избежать неизбежного и всегда нужно быть готовым к худшему.

Ужаснее всего, что это ощущение безысходности накатывалось и росло. Он вдруг четко увидел то, о чем пытался никогда не вспоминать, что осторожно обходил всякий раз, копаясь в памяти. То, о чем он боялся даже думать. 93-й год, Сингапур. Они стояли там целую неделю, на греческом ржавом судне, выкупленном за копейки у немцев, под веселыми либерийскими флагами. Шальная интернациональная команда: капитан — грек, часть команды — филиппинцы, остальные — они, его соотечественники. Николаич — второй помощник капитана, объект издевательства матросов, предмет ненависти грека, странный мужик с залысинами, которого никто не любит, даже корабельные крысы. Как он пытался стать своим, как он из кожи лез, чтобы его воспринимали нормально! Лез из кожи и понимал, как гадко это выглядит. Всё равно он был в их глазах жмотом и мудаком. И в узких, косящих глазах филиппинцев он тоже был мудаком и жмотом, хотя, казалось бы, — что они знают про мудаков! Он слышал за спиной эти смешки, видел эти глаза, которые смотрели на него глумливо и презрительно, он представлял, что они о нем говорят, и глаза его наливались слезами и бешенством. Но худшее случилось именно в Сингапуре. И он об этом помнил.

Били его втроем — это Эрнст запомнил четко. Били недолго, да и неумело, так что, когда всё закончилось, он только вытер кровь с разбитой губы, закинул на плечо пустой рюкзак и побрел на вокзал, чтобы пробираться дальше на восток — туда, где его всё еще ждали.

После недельного ожидания, когда волны нагревались палящим солнцем, а их всё не грузили, они подбили Николаича сойти с ними на берег. Давай, шеф, — говорили, — пошли с нами, развлечемся. Найдем тебе самую лучшую девочку. У помощника капитана лучшего судна должна быть лучшая девочка, — льстиво говорили они. И он, мудила, купился.

Или та, совсем давняя история, что произошла с ним еще в восьмидесятые, во время практики в Крыму. Он тоже всё это мгновенно вспомнил, словно снова туда попал. И у него сразу перехватило дыхание от ночного воздуха, от крымской зелени, измученной за долгое лето, и неимоверно-горькой воды, что стояла в заливе. Ветер гнал с востока низкие череды туч, что плыли над рыбацкими лодками, пустыми ночными пляжами, над выжженной степью и черными шрамами дорог. Всё начиналось привычно — археологическая экспедиция, большая компания малознакомых людей, храбрость, радость и отвага, советский Крым, еще без татар, без всякой индустрии отдыха — плохое вино, колхозные хозяйства, керамика и кости в сухих почвах. Эрнст был в той компании самым молодым, относились к нему соответственно. Он даже начал привыкать к постоянному прессингу, поскольку изменить ничего не мог, а жаловаться было западло. И еще эта преподавательница, совсем юная, аспирантка, Ася, точно — Ася, которая отвечала за их бригаду. А бригада всё время срывала показатели и нарушала все заповеди Христовы. И Асе постоянно доставалось от начальства, и от коллег, и от местных ей тоже доставалось, нужно сказать, хотя история совсем не об этом. Всё начиналось вообще незаметно. Сначала Эрнст помогал ей по хозяйству. Пытался всегда быть возле нее. Провожал ее до автобуса, когда она ездила в город, встречал ее на остановке. Сидел с нею вечером у костра, подавал ей полотенце, когда она выходила из моря, и все это — сугубо по-братски, без всякого нарушения служебной субординации, без всякой надежды на взаимность, под постоянное задрачивание старших коллег. Одним словом, так, как бывает только в семнадцать. Ася настороженно реагировала на его присутствие. Иногда ему казалось, что между ними наконец что-то возникает, что она пытается ему на это как-то намекнуть. Но каждый раз она переводила разговор на профессиональные темы, разбивая все его чаяния, отчего он тяжело, но недолго переживал. Кроме того, к Асе постоянно подкатывали местные и действовали, в отличие от Эрнста, умело и энергично, подвозя ее до города на своей копейке, провожая ночью до лагеря и глядя ей вслед голодными глазами. Старших это немало потешало — они издевались над Эрнстом и его несчастной любовью. Хуже всего — что и любви никакой не было, по крайней мере с ее стороны. Она продолжала его игнорировать, позволяя, впрочем, ждать на остановке. Именно на остановке местные его и выловили. Намекнули, чтобы он больше ее не ждал, шел себе в лагерь и мирно дрочил, не клеясь зря к их женщине. Они так и сказали про Асю — наша женщина. После этого Эрнст и завелся. Сначала он просто нахамил местным, потом начал махать кулаками. Местные удивились, свалили Эрнста с ног и надавали по почкам. Он вернулся в лагерь, молча, несмотря на смех и подъебки бригады, взял свою саперную лопатку и пошел назад на остановку. Бригада, вдруг сообразив, что пацана могут просто покалечить, обеспокоенно потянулась следом. Эрнст шел, уже зная, что должен выдержать всё это до конца, не отводить взгляда, если не хочет и дальше оставаться салагой-дрочилой, которого все гоняют за вином и которого не любят женщины. Он хорошо понимал, что нужно готовиться к худшему, вместе с тем чувствуя, что плохо будет только в начале, а потом всё станет ништяк. И с пониманием этого попер на местных. Местные так и стояли на остановке, празднуя победу. Эрнста они, конечно же, не ждали. Тем более — всю бригаду. Эрнст наскочил на них и за считаные секунды расхуярил лобовое стекло копейки. И местные, надо сказать, запаниковали и свалили домой, решив не связываться с этими неадекватными археологами.

Воздух был по-экваториальному теплый и густой, желток солнца плавал в воде, словно в кипящем масле. Они отпросились у старого, измученного бездельем грека и сошли в порт с его тысячью баров, кофеен и пабов. И двинулись по набережной Клар-Ки, правда, только до ближайшей пивной, где на них якобы случайно свалились три китайские проститутки, две нормальные, третья — совсем девочка, так что он, Николаич, на какое-то мгновение испугался, поскольку знал, что в Сингапуре можно всё, но только после восемнадцати лет. И в нем уже было проснулось его вечное жмотство, от которого он так старательно пытался избавиться. Но все начали его успокаивать, и им это в итоге удалось. Слишком уж ему, Николаичу, хотелось, чтобы они считали его своим, слишком уж он старался им понравиться, всё это должно было произойти и произошло. Николаич опьянел уже после рома. А когда взяли такси и поперлись в Чайна-таун, и там, в тесных шумных кварталах, на какой-то полулегальной квартире, откуда-то появилась ужасная китайская водка, он уже вообще мало что понимал. Тем более, они ему всё время подливали, смеясь и хлопая по плечу, так что он совсем расслабился и потерял контроль. Одна проститутка — толстая и голосистая — сидела на полу, выкрикивая что-то непонятное и всё время одергивая короткую, красного цвета, юбку. Другая — худая, с большой грудью, которая печально колыхалась, отвлекая и отпугивая. А вот третья, самая молодая, тихая и грустная, стояла у окна, и горячий отблеск уличных ламп золотил ее кожу. Короткие волосы делали ее совсем юной, похожей на школьницу, если бы не толстый слой косметики, но Николаичу и это нравилось, потому что выглядело тоже по-детски, мило и ненавязчиво. Ее пухлые губы и длинная тонкая шея, перетянутая кожаным ошейником с металлическими шипами, его, Николаича, окончательно убил особенно ошейник. Он совсем потерял голову от этой школьницы, крутился возле нее и пытался завести светскую беседу, вспоминая, как звучат на английском корабельные термины. Одета она была в красную короткую майку на бретельках, изумрудную юбку и яркие розовые чулки, легкие сандалии звонко шлепали при ходьбе. А еще нежный пушок на плечах и портрет Иисуса на правой лопатке, хотя была она, кажется, буддисткой. И вот Николаич извивался вокруг нее, словно уж, а они всё его подбадривали, говоря: давай, шеф, будь мужиком, ты же один из нас. Он решился ее поцеловать. Дыхание у нее было горьковато-терпким, с привкусом огня и пепла. Целовалась она умело и охотно, Николаича так еще никто в жизни не целовал. И уж тут они все не выдержали и весело заревели, показывая пальцами на возбужденно-растерянного Николаича: мол, давай, шеф, трахни этого мальчика, раз уже ты к нему так присосался, возьми его за яйца! Проститутка тоже заливалась смехом, а толстушка — та просто каталась по полу и истерично билась об него головой. И мальчик-школьник с Иисусом на спине тоже легко и презрительно смеялся, впрочем, не отпуская Николаича от себя, что вызывало новые приступы смеха. Николаич, который вмиг протрезвел и понял, что на самом деле произошло, стоял, не в силах сдвинуться с места, приходя в себя и опускаясь глубоко-глубоко под мутную теплую воду, откуда его уже никто и никогда не сможет достать.

И нужно сказать, это подействовало. Во-первых, старшие больше не осмеливались его гонять. Гоняли других, а к нему начали относиться с симпатией и пусть и сдержанной, зато искренней приязнью. Его зауважали. Как-то все вдруг поняли, что раз он не побоялся выступить в одиночку против местных, то не совсем он конченый в плане коммуникаций и социальной иерархии. А главное — это внезапно поняла и Ася, от которой уже вообще никто ничего не ждал. Поняла, и именно тогда, нужно сказать, у них всё и началось. И он вспомнил ту последнюю ночь, накануне их отъезда, когда вода была уже по-осеннему холодной и песок пропитывался ею, как хлеб молоком. Они впервые занимались любовью, спеша и догоняя время, необратимо уходившее, пытаясь наверстать все эти дни, приливы и отливы, циклоны и антициклоны, солнечные полдни и туманные вечера, даже не сбрасывая одежды, она просто расстегнула змейку на джинсах и впустила его в себя, и он с удивлением ощутил, как просто и глубоко, оказывается, можно войти в женщину. Ее бюстгальтер светился под луной, как чайка, а в волосы набивался мокрый прибрежный песок, бессовестно попадая ей под одежду.

И главное даже не то, что так произошло. Произойти могло что угодно, тем более — после такой пьянки. Главное в другом. Главное, что ему это по-настоящему понравилось. И он уже не мог забыть этого чертового китайца с его нежной кожей и длинными ногами, тот снился ему ночами, мешая спать. И этого он им так и не простил. Даже потом, когда прошло столько времени, когда он давно уже уволился и начал новую жизнь, когда попал в фирму и работал на Марлена Владленовича, боясь его и не смея выказать своего страха, — он так и не простил своей команде того стыда и того кошмарного возбуждения.

Наверное, тогда он и понял, что главное — не отводить взгляда, уметь воспринимать проблему как неминуемую данность, что неожиданно появляется, но потом неминуемо отступает. Главное — не бояться. Ну, и саперную лопатку желательно иметь при себе.

И вот теперь, стоя тут перед ними, он снова всё это вспомнил — и порт, и пабы, и этого малолетнего трансвестита, и главное — это ощущение опущенности, от которого он так и не смог избавиться. И так всю жизнь — все его попытки сделать все как следует заканчивались какой-нибудь бедой. Вот как теперь, когда все его бросили, когда седой свалил в город жаловаться и военные тоже свалили жаловаться, остались одни цыгане, но они смеются над ним, над его перепуганным лицом, над его дурацким камуфляжем, над всеми его попытками выглядеть солидно и серьезно. Они опускали его, загоняя в угол, добивая палками и не оставляя ему никакого шанса.

Хотя дело, конечно, не в лопатке. Просто они, пацаны, видели это всё с детства, наблюдая за родителями и старшими друзьями. Всё очень просто: держаться друг за друга, отбиваться от чужих, защищать свою территорию, своих женщин и свои дома. И всё будет хорошо. А если даже будет не хорошо, то будет справедливо.

И он, словно зажатая между металлическими баками крыса, смотрел на них со страхом и ненавистью, думая, что на этот раз они зашли слишком далеко, на этот раз они просто не оставили ему выбора.

Потому что никто не имеет права заходить на твою территорию и лишать тебя твоих женщин. И твоих домов.

Потому что он всё по существу сделал правильно и не его вина, что всё случилось именно так. И дело не в камуфляже, он мог его и не надевать, дело не в Макарове, который он специально одолжил у охранника и держал теперь в кармане штанов, чувствуя, как тяжело и весомо стальной корпус касается его бедра.

Ведь когда ты вырастаешь со всем этим, когда это вкладывается в твое сознание еще с детства, многие вещи воспринимаешь проще и спокойнее. Есть жизнь, которой ты живешь и которой не имеешь права поступаться, и есть смерть — место, куда ты всегда успеешь, поэтому не нужно туда спешить.

И они отталкивают тебя, даже не пытаясь понять, потому что ты для них чужой, и тебя с ними ничего не связывает, и связывать не может.

Вещи эти — правильные и понятные, поэтому и неизменные. Они так всегда жили и попытаются научить этому своих детей.

Поскольку связать нас друг с другом могут только общее проживание и общая смерть.

9

— Ну что, бродяги, чего молчите?

Трактористы, тот, что в тельнике, и тот, что в робе, тяжело спрыгнули на землю и теперь весело кричали, здороваясь с нашими как с родными — и с Травмированным, и с Пашей, и с Борманом, и даже со мной. Хотя я их видел впервые в жизни. Аркадий с Прохором тоже здоровались с трактористами, смеясь и угощая их сигаретами. На Николаича никто вообще не обращал внимания, о нем все забыли, и он стоял себе сбоку с глупой улыбкой, не зная, как быть и что делать. Эрнст тоже о нем забыл, с Эрнстом трактористы здоровались тоже как с родным, потому что по большому счету — так оно и было. Но я всё не мог забыть того взгляда, которым лысый Николай Николаич смотрел на Эрнста, что-то тяжелое виделось мне в его глазах, что-то, от чего становилось холодно и неуютно.

— Ну как вы тут? — с наигранным добродушием допытывались трактористы у Травмированного. — Саша, ёбана в рот, как вы тут, спрашиваем?

Казалось, они хотят всех обнять и прижать к своей широкой груди: один — к тельнику, другой — к робе. Наши, похоже, трактористам тоже обрадовались, однако радость держали при себе.

— Колюня, — сказал Паша тому, что в тельнике. — Ты, блядь, на кого работаешь?

— Ну, ладно, Павлуха, что ты меня не знаешь? — начал оправдываться тот, что в тельнике. — Это вот этот хуй, — показал он на Николаича, который продолжал неловко улыбаться, — нас подбил. Разве ж я знал, что это ваш объект.

— Всё ты знал, — строго ответил ему на это Травмированный.

— Ну, Шура, — плаксиво возразил ему тот, что в тельнике. — Ну, честное слово. Вы ж нас знаете…

— Знаем, знаем, — неохотно согласился Паша. — Просто думай, с кем дело имеешь.

— Да, Пашок, ты что, думаешь, я с ними? — кивнул Колюня на Николаича.

— Ничего я не думаю, — ответил Паша.

— Пацаны, да ладно вам, — занервничал тракторист.

— Ну всё, не ной, — перебил его Травмированный.

— Спасибо вам, пацаны, — поблагодарил тот, что в тельнике. — Спасибо.

И они рассказали, как всё было. Сказали, что на самом деле Николаича видят в первый и, судя по всему, в последний раз, что даже не подозревали, как тут всё намешано, думали — обычный объект, и только теперь осознали всю подлость и нечестность этих двух пидорасов — Николаича и седого. И хорошо, что седой свалил, а то бы они своими руками повесили его на ковше. Потому что они нормальные пацаны и за те деньги, которые им предлагали, их не купишь. Да и за большие тоже не купишь.

Шура всего этого слушать не стал, отошел назад и сел на капот черного мерседеса. Вид у него был удовлетворенный и ленивый, он подставлял лицо солнцу, словно пытался надолго запомнить эти последние солнечные часы. Я присел рядом.

— Что теперь? — спросил.

— Да ничего, — ответил на это Травмированный.

— А если они вернутся?

— Да похуй, — спокойно ответил Шура. — Пусть возвращаются. Знаешь, вот твой брат, он никогда их не боялся. На самом деле, что они могут? Ну, могут попытаться тебя купить. Но никто тебя не купит, если ты сам этого не захочешь, правильно?

— Правильно.

— Вот и я думаю, что правильно. А они так не думают. Ладно, — перевел он разговор на другое. — Что там Катя пишет?

— Да я не читал, — ответил я удивленно. — Прочитаю — расскажу.

— Хорошо, — согласился Травмированный. — Договорились.


Но тут Николаич пришел в себя, решив, что как раз время отсюда выбираться.

— Эй! — крикнул он трактористам.

Они оглянулись на него одновременно, но сразу же потеряли интерес, демонстративно отвернувшись к нашим и продолжая рассказывать свои байки.

— Колюня! — голос Николаича задрожал от волнения и гнева.

— Ну? — глянул на него через плечо тот, что в тельнике.

— Поехали, — коротко приказал Николаич.

— Пошел на хуй, — также коротко ответил ему Колюня и снова повернулся к нашим.

Паша с Борманом переглянулись и продолжали говорить с трактористами, делая вид, что всё в порядке.

— Колюня, блядь! — Николаич не сдерживался. — Я кому сказал? Поехали!

В голосе его появилось что-то такое, что заставило-таки трактористов прервать приятную беседу, попрощаться со всеми нашими и потопать к трактору. Николаич ждал, пока они лениво шли к своему стальному другу, пока били кирзачами по тугим колесам, пока медленно залезали в кабину. Боковым зрением он наблюдал за нами, отслеживая все наши движения. Жилы на его тонкой шейке вздулись, лицо было бледным и напряженным, он стоял в своем камуфляже — злой и заведенный, готовый сорвать свою злость на первом, кто попадется под руку.

Колюня пытался запустить свой мтз. Тот фыркал и плевался, содрогаясь и каждый раз обессиленно замирая. Колюня высунулся из кабины.

— Не заводится! — крикнул он Николаичу с плохо скрываемым раздражением.

— Так сделай что-нибудь! — посоветовал ему Николаич, спиной ощущая насмешливые взгляды.

— Да что я сделаю? — возмутился Коля, не вылезая из кабины.

— Делай что-нибудь! — закричал ему Николаич. — Отремонтируй его!

— Чем? Хуем? — развязно поинтересовался Колюня.

Наши засмеялись. Паша аж завалился на Бормана, Эрнст — тот вообще перегнулся пополам, как от удара в живот, Аркадий с Прохором тоже с энтузиазмом восприняли продолжение забавы, радостно заржав.

Даже Травмированный не удержался и коротко засмеялся.

— Ладно, — крикнул он трактористам. — Давай гляну, что там у вас.

— Не надо! — вдруг резко повернулся к нему Николаич, предостерегающе выбросив вперед руку. — Не подходи!

— Ты что — ёбнулся? — Шура удивленно притормозил, но снова двинулся вперед.

— Я сказал — не подходи! — повторил Николаич пересохшим голосом.

— Да я просто посмотрю, что там у них, — не послушал его Шура, медленно подходя к мтз.

— Я сказал — не подходи! — истерично закричал Николаич и потными руками вытащил из кармана Макарова с непонятными насечками на рукояти.

Все замерли. Пистолет выглядел в его руках как-то игрушечно. Думаю, кое-кто из наших сперва и не понял, что это настоящий Макаров. Борман даже презрительно хмыкнул, но, переглянувшись с Пашей, тут же сообразил. Время от времени налетал ветер, принося с собой горькие осенние запахи.

— Эй, ты что? — тихо, но убедительно произнес Травмированный. — Убери пушку. Я же помочь хочу.

— Не подходи, — повторил Николаич, неумело направляя пистолет в сторону Шуры.

— Ты что? — угрожающе повторил Травмированный.

— Эй, ты, мудила! — вдруг закричал Паша. — Убери пушку, тебе сказали.

Думаю, он среагировал на мудилу. Слишком сильно сжимали эту пружину где-то у него внутри, слишком долго он сдерживался, и наконец механизм сработал, пружина резко развернулась, срывая предохранители, и только Травмированный сделал еще один, еле заметный шаг, как прозвучал выстрел. Шура схватился за бок. Кто-то из наших сразу же бросился к Николаичу, выбивая у него из рук Макарова и валя его лысиной на теплый асфальт. Другие кинулись поднимать Шуру. Он тяжело оседал в их руках. Его тоже положили на асфальт рядом с Николаичем. И Паша расстегнул ему ветровку, добираясь до раны, и кто-то побежал за аптечкой, а кто-то рванул вызывать скорую, и трактористы попрыгали вниз и нависли над всеми, тоже пытаясь чем-то помочь, и Эрнст что-то нервно мне кричал, что-то объяснял, показывая куда-то в сторону города, и я даже автоматически что-то ему отвечал, соглашаясь с ним, хотя на самом деле стоял, смотрел на темную кровь, которая вытекала из-под Травмированного, и повторял про себя одно и то же: неужели он умер? Неужели он действительно умер?


Когда-то, много лет назад, что это было? Был август. Поздний август с жаркими вечерами, медленно остывавшими, как фуры на стоянках. И чуть ли не последний для нас учебный год, у нас уже появились плохие знакомства и вредные привычки, мы уже были вполне взрослые, но всё так же проводили долгие вечера на реке, совсем по-детски. Тогда особых развлечений в городе не было, впрочем, как и сейчас. Не помню уже, чего мы поперлись тогда к мосту. Обычно валялись на пляжах, и река текла медленно, и дно ее просвечивало. Но в тот августовский вечер всё было особенным — и вода была особенно темной и глубокой, и мы по-особенному беззаботными, и солнце откатывалось от нас особенно быстро. Мы спешили к мосту, пока еще совсем не стемнело. Мы забирались на поручни деревянного шаткого моста и стремительно ныряли в темно-желтую от песка воду. И так до бесконечности. И уже когда темень под мостом стала сиреневой и густой, словно чернила, мы начали собираться, натягивая одежду на мокрые тела. А когда все собрались, отряхиваясь и обувая на ходу кроссовки, Гия, который учился с нами всего год, сказал, мол, подождите, еще один раз, и пойдем. Никто не возразил, Гия стянул футболку, которую уже успел перед тем надеть на мокрые плечи, вскочил на поручни и прыгнул вниз — в желто-сиреневую пустоту.

Сначала мы его звали, думая, что он просто где-то спрятался. Потом, испугавшись, попрыгали за ним, ныряя в темноте и пытаясь хоть что-нибудь разглядеть под тяжелой водой. Однако ничего разглядеть было невозможно, и пока кто-то из нас бегал в город за помощью, остальные стояли вдоль берега, держа в руках фонарики, которые били по реке яркими вспышками. Река протекала мимо нас, волны исчезали в темноте. И где-то там, под водой, зависал теперь Гия, и тело его поворачивалось вслед за течением, словно водоросли. И не желая верить в худшее, упорно отказываясь верить в то, что произошло, мы тихо, про себя, повторяли, всматриваясь в отблески на воде: неужели он умер? Неужели он действительно умер?

10

— Ты давно его знал, Гера?

Трава в больничном саду росла густо, пряча в себе яблоки, окурки и использованные шприцы. Иногда в ней замирали осторожные и недоверчивые коты, глядя против солнца своими зелеными глазами. Иногда открывалось окно палаты, и какой-нибудь доходяга поспешно курил, ожидая обхода, а дождавшись, щелчком отбрасывал окурок, и тот летел в желтую траву, как искусственный спутник Земли. Кое-где росли старые, оббитые ветром яблони. В глубине, возле кирпичной стены, стояла принесенная с улицы скамейка. На ней по вечерам собирались больные, курили, пили крепленые вина и рассказывали интересные случаи из своей жизни. Теперь тут сидели мы с пресвитером. Он только что ходил к доктору, расспрашивал про Травмированного, хотя расспрашивать уже было не за чем. Вернувшись, рассказал мне всё в общих чертах и ждал, что я скажу. Сказать мне было нечего. Травмированный умер так неожиданно, что я всё еще продолжал говорить о нем в настоящем времени. Пресвитер не поправлял. А потом спросил:

— Гера, ты давно его знал?

— Ну, как давно, — начал вспоминать я. — С детства. Он старше меня, с ним мой брат больше дружил. Они играли в одной команде. А потом и я с ними тоже играл.

— Он хорошо играл?

— Лучше всех. Понимаешь, Петя, — сказал я пресвитеру, — это я не потому говорю, что он умер. Он действительно хорошо играл.

— А ты?

— А я не очень, — честно признался я. — Мне чего-то не хватало. Может, скорости. Может, злости. Но кубок мы с ним выиграли.

— Когда это было?

— В девяносто втором. До того они уже его выигрывали, без меня. Так что для них это было не впервые. А вот я жутко перся. Представляешь — выиграть кубок?

— А я, — ответил на это пресвитер, — в девяносто втором в дурке лежал.

— Как это в дурке?

— Ну, как в дурке лежат? Долго и беспокойно. У меня проблемы были с наркотиками. Ну, сестра меня и сдала, думала, меня там вылечат.

— И как, вылечили?

— Нет, не вылечили. Я сам вылечился. Но нужно было очень постараться. Даже в секту какую-то попал, прикинь.

— Ну, и как ты вылечился? Молитвами?

— Какими молитвами? — засмеялся священник — Химия, Гера, химия. В этой жизни одни наркотики всегда вытесняются другими. Одним словом, и сам не понимаю, как соскочил. Но соскочил.

— Ну а все-таки — что с молитвами?

— Да ничего, молитвы тут ни при чем. Вообще, дело не в церкви.

— А в чем?

— В том, что у меня есть они, а у них есть я. Мы вместе, понимаешь? Я тебе сейчас расскажу. — Он достал из кармана пиджака телефон Травмированного, который держал теперь у себя. Отключил его и отложил в сторону, словно собираясь рассказать что-то действительно важное. — Знаешь, что доканывает большинство наркоманов? То, что каждый из них сам по себе. Ну, ты, наверное, и сам это знаешь. Отсюда все эти практики коллективной терапии, которые иногда дают результат. Но что до меня, то я всегда относился к коллективной терапии скептически. Знаешь почему? Потому что я взрослый человек и привык отвечать за свои слова и поступки. И когда я решил соскочить, я прежде всего подумал: значит, так — никакой коллективной терапии, никаких анонимных алкоголиков. Вся эта отрава течет именно по моим венам и перекачивается через мое сердце, и никто не даст мне попользоваться своим, правильно? Поэтому я сразу отказался от всех этих хоровых песнопений. Я просто убедил себя, что способен справиться с собственной жизнью, что нечестно перекладывать ответственность за свои ошибки на кого-то. Такие, знаешь, романтические сопли, которые только осложняют проблему. Но, Гера, я теперь наверняка знаю, что нужно было пройти через эти газовые камеры, чтобы реально оценить свои силы и свои возможности. А возможности у нас, Гера, минимальные. Другое дело, что даже ими мы обычно не пользуемся. Но тем не менее. В какой-то момент я всё же соскочил. И вот тогда понял, что на самом деле ничего не изменилось, что жизнь — это изнурительная, Гера, ежедневная борьба со своими зависимостями. И что это только вопрос времени, когда именно я снова сорвусь, понимаешь? Ведь главное — не соскочить, главное — потом удержаться. И вот тут уже без коллективной терапии во имя Господа никак. Знаешь, это действительно большая удача, что я сюда попал. Для меня удача, понимаешь? Они все относятся к этому проще, а вот я знаю, что без них бы не слез.

— Ага, значит, все-таки целительная сила Библии?

— Да нет, ты не понял. Я хочу сказать, что есть вещи важнее веры. Это благодарность и ответственность. Я в церковь на самом деле случайно попал. Просто мне вообще некуда было идти. Не к сестре же назад, чтобы она меня снова в дурку сдала. Выбора у меня особого не было. Но с церковью у меня тоже не сразу сложилось. Просто церковь не церковь, но, кроме тебя самого, никто не решит твои проблемы. Одним словом, я чувствовал, что надолго там не зависну, что рано или поздно святые отцы меня с моими привычками оттуда попрут. Да и они это знали, просто не говорили вслух. И тут меня посылают сюда. Местный священник эмигрировал куда-то в Канаду, и нужен был кто-то, кто согласился бы тут остаться. Я согласился. Посылали меня с уверенностью, что я отсюда быстро сбегу, сам. А исчезну я, исчезнут и мои проблемы. Знаешь, я когда приехал, мы в первый раз встретились на квартире у Тамары.

— С кем? — не понял я.

— Ну, с общиной. Их тогда совсем немного было. И понимаешь, какое дело — они сидят и смотрят на меня. И я понимаю, что даже ничего сказать им не могу — так мне хуёво. И они все это видят и понимают. И совсем не ждут, что я им что-то скажу. Они всё понимали, Гера, всё видели, понимали, но ничего от меня не требовали. Вся эта коллективная терапия — это всё говно, там каждый пытается вырваться, спасти собственную шкуру, и всем глубоко насрать, что будет с остальными, кто доживет до следующего занятия, а кто кони двинет. Потому что когда ты спасаешь только свою шкуру — остальные тебе безразличны. И никакая терапия тут не сработает. Всё это нечестно и подло, и чувствуешь ты себя при этом последним мудаком, который пытается спастись любой ценой. Вот, а тут было совсем иначе — я видел, что им от меня по большому счету ничего не нужно, что они спокойно обойдутся и без меня. Ну да раз уж я здесь, раз меня забросило именно к ним, то они меня уже не подставят, чтобы я и не сомневался. Не подставят, хотя я для них случайный и малознакомый хуй с горы. Я сразу понял, что если я тут не удержусь, ну, тогда мне совсем хана. И никакие молитвы мне уже не помогут.

— А они знали про тебя?

— Паша знал. Я ему сам рассказал. В первый же вечер. Просто я их всех: увидел и понял, что не нужно ничего скрывать, себе же хуже будет. А Паша был у них за старшего. Как и сейчас. Вот я ему всё и рассказал. Сказал, что хочу, чтобы всё было по-честному, и если их не устраивает священник-торчок — я, конечно же, откажусь от прихода. Знаешь, что мне ответил Паша? Он ответил, что если бы все местные торчки начали увольняться, в городе бы резко подскочило число безработных. Одним словом, попросил, чтобы я не парился и делал свое дело. То есть пел с ними псалмы и крестил их детей. И я остался.

— Ясно.

— Но это еще не всё, — продолжил пресвитер. — Это, Гера, еще не всё. Я всё же сорвался. Проработал полгода, и всё по новой. Даже деньги церковные присвоил, там немного, правда, было, но все-таки. Меня вытащил Паша. Он сразу понял, что со мной происходит, не дал подсесть по полной. Закрыл у себя дома и держал, пока я не переломался. Лечил народной медициной. Всем говорил, что у меня грипп. И вот тогда я сказал себе: чувак, тебе действительно насрать на свое здоровье, это понятно. И карьерой ты не слишком озабочен, это тоже понятно. И на заповеди Христовы ты, в обход всех служебных рекомендаций, по большому счету клал. Но, чувак, если ты в самом деле не хочешь гореть в аду на медленном огне, как полуфабрикат в микроволновой печи, то держись за этих странных, не совсем адекватных, но очень искренних и откровенных прихожан. Не бросай их. Будь вместе с ними. Хочешь — читай им псалмы, хочешь — крести их детей. В общем, не так важно, чем именно ты будешь здесь заниматься. Главное — оставайся с ними. Они тебя не подставят, у них так не принято. Ну как-то так оно всё и было, — закончил пресвитер и включил телефон. — А Шуру, — добавил он, помолчав, — я почти и не знал. Вернее, мы с ним почти не общались. Но это ничего не меняет — они тут все вместе. Мы, Гера, все тут вместе, понимаешь? Я знаю, о чем говорю. Дело не в церкви и не в наркотиках. Дело в ответственности. И благодарности. Если у тебя это есть — имеешь шанс умереть не последней скотиной.

— Да, всё верно, — согласился я. — Всё верно ты говоришь. Но вот видишь — Травмированного пристрелили, брат мой куда-то свалил. Они всё правильно делают, я с тобой согласен, но смотри — они тут окопались и думают, что смогут от всех отбиться. А выходит так, что их по одному отстреливают, выдавливают отсюда и скоро выдавят всех.

— Думаешь, выдавят?

— Думаю.

— Может, и выдавят, — согласился пресвитер. — Может быть. Но всё равно — пока их не выдавили, они будут держаться вместе, понимаешь? Я, Гера, видел в своей жизни разных людей. Очень разных. Большинство из них предавало и подставляло своих. Думаю, именно от беззащитности. Как бы там ни было, жизнь делает из людей слабаков и предателей — это я тебе как священник говорю. Поэтому если их действительно всех выдавят, как ты говоришь, то меня выдавят вместе с ними. Потому что я, Гера, тоже окопался. У нас общая ответственность. И общая благодарность.

Он снова вытащил и отключил мобильный. Слушал траву, шелестящую на ветру. Предвечернее солнце закатывалось за больничную стену, подсвечивая красным окна реанимации.

— А еще я им фокусы показываю, — неожиданно сказал пресвитер.

— Что? — не понял я.

— Фокусы, — повторил священник — Цирковые. У нас, когда я лечился, терапия такая была, фокусы учили показывать. Говорили, что это должно вернуть нас в детство. У нас там один нарком был, он в цирке работал, жонглером. Его к нам прямо в цирковом трико привезли. Он нас и учил. Вот, смотри, — пресвитер незаметным движением достал из кармана фляжку со спиртом, наклонился, словно чтобы поправить шнурок на ботинке. Быстро приложился к фляжке и тут же незаметно ее спрятал. Потом мгновенно вынул откуда-то из воздуха зажигалку зиппо, поднес к лицу и вдруг выпустил изо рта мощную струю синего пламени.

Я испуганно отшатнулся. Но уже через миг он сидел с тем же самым спокойным и задумчивым выражением глаз.

— Это вот, — сказал, — и называется коллективной терапией.

Я даже не знал, что ответить.

— Ты сейчас куда? — спросил он.

— Нужно закончить кое-какие дела, — ответил я. — Очень важные.

— Давай, — поддержал он меня. — В случае чего телефон мой знаешь.

— Значит, говоришь, благодарность и ответственность? — переспросил я его.

— Да, — утвердительно кивнул он в ответ. — Благодарность. И ответственность.


В гостинице на первом этаже стояли игральные автоматы. На высоких стульях сидели несколько пионеров со стеклянными глазами, на подоконнике сидя спала девочка в кедах, с крашенными в красное волосами. По коридору сновали какие-то чечены, вынося ящики, в которых глухо перекатывались грейпфруты. Я подошел к дежурной. Назвал свое имя, спросил, не искал ли меня кто. Она сразу же назвала номер комнаты. Хорошо, когда тебя ждут, — подумал я и пошел наверх.

Гостиница напоминала полузатонувший корабль — сбежали отсюда не все, но лишь потому, что бежать было особо некуда. Я прошел по долгому темному коридору. Пахло краской и гостиничной мебелью.

Дверь была полуоткрыта. Слышалось, как в душе течет вода. Я постучал, но никто не ответил. Открыл дверь и ступил внутрь. В комнате было две кровати, между ними стоял письменный стол. Было неубрано, повсюду валялись джинсы, бейсболки, скомканные простыни и заляпанные горчицей дамские журналы. Одна кровать стояла пустой, на другой сидел чувак младше меня, лет двадцати пяти, не больше. Сидел, натянув до подбородка колючее гостиничное одеяло и держа в руках фруктовый йогурт.

На стуле перед ним стоял включенный ноутбук, на экране которого крутилось жесткое порно. Без звука. Словно бы его действующие лица не хотели никому мешать. Чувак даже не увидел, как я вошел, скорее, заметил мое отражение на мониторе.

Йогурт выскользнул у него из рук и упал на пол, разливаясь сладким клубничным пятном. Чувак закопался в постель, что-то там себе поправляя и приводя в норму, резко, возможно, слишком резко и как-то демонстративно отбросил в сторону мохнатое одеяло и вскочил на ноги. На нем были спортивные штаны, причем я заметил, что фирменные, и белая майка, и похож он был на пассажира купейного вагона, который только что снял деловой костюм и остался в домашних трениках и босиком. Сбоку на голове у него действительно была лысина, как и рассказывала Ольга, но взрослее она его не делала. В левом ухе торчала гарнитура, похожая на тяжелый слуховой аппарат. Повернувшись к компьютеру, ударил по клавишам, пытаясь выключить порнуху. Снова повернулся ко мне, глядя нахально, но не слишком уверенно. Изображение на ноуте зависло, и золотистая женская голова, отчаянно к чему-то присосавшись, матово содрогалась у него за спиной, хотя он этого и не видел.

— Герман? — спросил несколько развязно. — Дима, — протянул руку, здороваясь. — Садись, — показал рукой на стул возле двери.

Я сбросил на пол перемазанный чем-то липким космополитен и сел. Дима кинулся было поднять журнал, но в последний миг сдержался. Стоял и нарочито разглядывал меня с головы до ног, постепенно приходя в себя и решая, как именно следует со мной себя вести. Блондинка за его спиной продолжала всасывать в себя что-то потустороннее, выделяясь на фоне его треников контрастно и живописно.

Я еще не успел ничего сказать, как вода в душе стихла и через какое-то мгновение в комнату ввалился его напарник — пухлый и длинноволосый, в синей пижаме и пушистых, каких-то женских тапках. На ходу вытирал голову полосатым полотенцем. Меня сначала вообще не заметил, однако, почувствовав напряжение во взгляде соседа, скосил глаза в мою сторону и быстро застегнулся на все три пуговицы.

— Это Герман, — с неискренней радостью в голосе сообщил ему Дима.

— Владик, — произнес длинноволосый холодно, вперив в меня тяжелый взгляд.

Он качнулся в мою сторону и завис, наверное, решая, пожать мне руку или нет. Решил, что не нужно. Я тоже не спешил с ним здороваться.

— Прикинь, — продолжал Дима, бесцеремонно меня разглядывая. — А мы тебя искали. Хорошо, что пришел. Правда, Владик?

— Правда, — недовольно подтвердил Владик.

Я понимал, чего они добиваются. Владик выглядел попроще, и Дима отвел ему роль всем недовольного. Он должен был висеть надо мною, запугивая и загружая. Владик действительно висел. Причем в буквальном смысле — стал прямо надо мной, так что я даже почувствовал запах его крема после бритья. Дима же, наверное, был более хитровыебанный и пытался играть роль своего парня — открытого, простого и в меру наглого. Очевидно, душу я должен был раскрыть именно ему, а Владик, наверное, был тут просто так, для мебели.

— Мы даже на работу к тебе ездили, — говорил Дима. — Брату твоему звонили. Правда, Владик?

— Пятый день тут ебемся, — грозно добавил Владик.

При этом я посмотрел на монитор, где тускло мерцала блондинка, не выпускавшая изо рта свою добычу. Владик перехватил мой взгляд и вдруг тоже увидел блондинку. И Дима, заметив, что мы оба пристально рассматриваем что-то у него за спиной, резко обернулся и всё увидел. Владик метнулся мимо него и быстрым движением прикрыл монитор. Хотел было вернуться на свое место, но я скорей переставил стул, и теперь они стояли передо мной, как школьники. Они это сразу просекли. Видно было, что им это не нравится, поэтому они синхронно сели на кровать к Диме, осторожно переступив через лужу йогурта. Но сидели они тоже как школьники, не зная, куда девать свои шкодливые руки. Одним словом, все мы чувствовали себя не лучшим образом. Но нужно было продолжать знакомиться.

— Да, — снова заговорил Дима, — ты хоть бы телефон себе завел.

— Зачем? — не понял я.

— Ну, чтобы найти тебя можно было, — пояснил Дима. Владик холодно моргал в мою сторону.

— А чего вам надо?

— У нас к тебе дело, — перебил Диму Владик — Ты Бориса Колесниченко знаешь?

— Болика?

— Бориса, — холодно поправил меня Владик. — Колесниченко.

— Ну, знаю, — так же холодно ответил я.

— У вас там какие-то проблемы были? — весело спросил Дима. — С деньгами?

— С чего ты взял?

— Да они сами нам рассказали, — засмеялся Дима.

— Да? — спросил я. — И что же они вам рассказали?

— Сказали, что кинули тебя на бабки, — снова засмеялся Дима.

— Как лоха, — добавил Владик.

— Что, так и сказали — как лоха? — не поверил я.

— Ну, «как лоха» не говорили, — дал задний ход Дима, — но в принципе что-то такое.

— Ну, ведь «как лоха» не говорили, правильно? — настаивал я.

— Ну, не говорили, — вынужден был признать Дима.

— Вот видите, — сказал я успокоенно.

— Короче, — снова грубо встрял Владик — Какая разница. Наших клиентов они тоже кинули на бабки. Они всех кидают.

— Да, — подхватил Дима, — им уже давно пора рога обломать. Только поймать на горячем не выходит — хитрые, суки.

— Ну, а я при чем? — не понял я.

— Значит, так Герман, — доверительно заговорил Дима, — по ходу, если ты нам поможешь — мы их накроем.

— Ты послушай, — угрожающе добавил Владик.

— По ходу, если ты дашь показания — им пиздец. Они ж тебя кинули, правильно?

— Правильно, — согласился за меня Владик.

— И наших клиентов они тоже кинули! — закричал весело Дима. — Короче, Герман, нам нужно быть заодно. Вместе мы их накроем.

— Ты понял? — строго переспросил меня Владик.

— Да ясно, — ответил за меня Дима. — Ты не переживай, мы всё берем на себя. Просто дашь показания в суде, получишь назад свое бабло, и разбежимся, ясно? Дальше мы уже сами.

Я какую-то секунду помолчал, разглядывая собачек у Владика на тапках.

— Вы что, — решил уточнить, — хотите, чтобы я дал показания против Болика?

— Да, — холодно подтвердил Владик — Против Бориса.

— А с каких хуёв вы решили, что я это сделаю?

— Ну, они ж тебя кинули? — удивился Дима. — На бабки, — добавил он на всякий случай.

— И что, по-твоему, это причина, чтобы сдавать друзей?

— Каких друзей, Герман? — горячо запротестовал Дима. — Они ж тебя кинули.

— Как лоха, — успел добавить Владик.

— Закрой рот, — сказал я Владику. — Ты слышишь? Закрой рот.

Владик как-то замялся.

— Да ладно, — попытался вступиться за него Дима. — Всё нормально.

— Не, — продолжал я внушать Владику, — ты меня понял? Рот закрой.

Владик втянул голову в плечи, отчего его мокрые волосы рассыпались по плечам. Рот он закрыл и вообще замолчал. Но я решил-таки с этим покончить.

— Не, ты меня понял? — допытывался я у Владика. — Ты понял меня?

— Он понял, — несмело ответил Дима. — Герман, он понял.

— Вот и хорошо, — успокоился я. — Значит, так можете переночевать здесь, но завтра чтобы валили отсюда первым автобусом. Увижу вас еще раз — пиздец вам, ребята.

— Герман, — попробовал возразить Дима. — Да ты что? Мы же за тебя. Мы же их наказать хотим. Они же кинули тебя, Герман.

— Тебе сколько лет? — спросил я у него.

— Двадцать четыре, — ответил Дима.

— А мне двадцать три, — зачем-то добавил Владик.

— А ты закрой рот, — перебил я его. — Чувак, тебе всего двадцать четыре, а в тебе уже столько говна. Понимаешь? Ты думаешь, что я из-за бабок начну сливать своих друзей? Ты думаешь, что я сдам их из-за бабла? Где вас только таких берут, ребята? На кого вы учились?

— На юристов, — еле слышно ответил Дима. Выглядел он растерянно. Похоже, нашу встречу они представляли себе несколько иначе.

— Блядь, откуда у нас столько юристов? — удивился я. — Короче, я вам всё сказал — чтоб завтра вас тут не было. А со своими друзьями я как-нибудь сам разберусь, без юристов.

Я встал и направился к двери. Уже когда выходил, Дима вдруг сорвался с кровати.

— Герман, — крикнул он отчаянно. — Но у нас уже есть все документы! Мы уже всё собрали! Ты нам должен помочь, это же в твоих интересах! Ну, как же ты не понимаешь! Вот, посмотри!

Он схватил ноутбук, резко раскрыл и протянул ко мне, пытаясь что-то показать. Компьютер проснулся, глухо заработав, и знакомая мне блондинка, появившись на экране, с новыми силами принялась досасывать недососанное.

— Сам смотри, дрочила, — посоветовал я и закрыл за собой дверь.


И еще я ему сказал вот что:

— Ты всё правильно говоришь. Я почти во всем с тобой согласен. Но вот ты говоришь: слабые и беззащитные. А я думаю — какого хуя, отче? Какого хуя они слабые? И почему ты считаешь их беззащитными? Они все здесь родились и здесь живут. Но ведут себя, как на вокзале, ты понимаешь? Так, будто поезд уже подали, и они здесь со всеми прощаются. И уже никому ничего не должны, и можно всё расхуярить и сжечь, потому что поезд — вот он, стоит, ждет. Вот так они себя ведут. И я не понимаю — почему? Они же, суки, здесь живут. В этих городах. Они здесь росли. Ходили в школу, пропускали уроки, играли в футбол. Они здесь прожили всю жизнь. Так чего ж они всё выжигают за собой? Вся эта пидорня, которая прет отовсюду, которая сейчас по-настоящему встает на ноги. Вся эта банковская сволочь, менты, бизнесмены, молодые адвокаты, перспективные политики, аналитики, собственники, блядь, капиталисты — почему они ведут себя так, будто их сюда прислали на каникулы? Будто завтра им отсюда уезжать? На самом деле они же никуда не уедут. Они останутся здесь, мы с ними ходим за покупками в одни и те же магазины. Какие они беззащитные, отче? Какие слабые? У них стальные челюсти, чувак, они загрызут тебя, когда им это будет нужно. Где же их беззащитность?

— Ты тоже всё правильно говоришь, — ответил он на это, — но забываешь про одну вещь: агрессию порождает именно беззащитность. И слабость.

— По-твоему, они вконец охуевают именно из-за своей слабости?

— Да. И из-за своей беззащитности.

— И что с этим делать?

— Делай, что делал, Гера, — ответил пресвитер. — Делай, что делал. Не игнорируй живых. И не забывай о мертвых.


Вечером того же дня мы с Севой снова приехали в больницу, чтобы забрать Ольгу. Она уже знала про Травмированного, была тихой и заплаканной, позволила отнести себя в машину и положить на заднее сиденье. Жила она рядом с больницей, всего в нескольких кварталах. Сева ехал осторожно, стараясь объезжать ямы. Дома Ольгу ждали две ее тетки. Мы с Севой занесли ее в просторный, сплошь заросший виноградом двор, поднялись на крыльцо небольшого дома, прошли по веранде, зашли в гостиную, осторожно положили на диван. Тетки суетились вокруг нас, приносили то горячий чайник, то маленькие пухлые подушки, то исчезали и возвращались с минеральной водой, то вытаскивали откуда-то черного худющего кота и совали в руки больной. Наконец Ольга не выдержала и попросила всех выйти. А меня попросила остаться.

— Когда похороны? — спросила тихо.

— Послезавтра, — ответил я. — В субботу.

— Заедешь за мной, хорошо?

— Хорошо.

— Ты иди, ладно? — попросила она. — Потом придешь.

— Ладно, — согласился я. — Подожду, пока ты заснешь, и пойду.

— Договорились.

Со двора слышались голоса теток, которые о чем-то переговаривались. Ольга лежала, накрывшись теплым пледом, и смотрела куда-то за окно, где разливалась густая сиреневая темень.

— Помнишь, ты рассказывал про открытки? — спросила вдруг.

— Какие открытки?

— Туристические. Наборы открыток из разных городов. Говорил, что вы их на уроках использовали.

— А — вспомнил я. — Открытки из Ворошиловграда.

— Да, — подтвердила Ольга. — Из Ворошиловграда.

— Почему ты вспомнила?

— Я нашла у себя целую пачку таких.

— Серьезно?

— Угу. Долго вспоминала, откуда они у меня. Потом вспомнила. Мы с подружками переписывались с немецкими пионерами. Мне писал мальчик из Дрездена. Всё приглашал в гости, присылал открытки. И я тоже ему посылала. Покупала целые наборы, выбирала из них те, где побольше цветов, чтобы он думал, что у нас тут весело. А остальные, с памятниками, оставляла себе. А теперь вот нашла. Целую пачку. Странно, — сказала она, — и города такого уже нет, и мальчик из Дрездена давно мне не пишет, и всё это было словно не со мной. Словно в другой жизни, с другими людьми. Другой город, другая страна, совсем другие люди. Наверное, эти картинки и есть мое прошлое. Что-то такое, что у меня отобрали и заставляют о нем забыть. А я не забываю, потому что это на самом деле часть меня. Возможно, даже лучшая часть, — прибавила она, подумав.

Коснулась моей руки и некоторое время молчала, глядя куда-то за окно.

— Я знала — что-то произойдет, — вдруг сказала она. — Чувствовала. Но ничем помочь так и не смогла.

— Чем ты могла помочь?

— Не знаю, — сказала Ольга. — Не знаю. И что теперь делать — тоже не знаю. Не забудь заехать за мной, хорошо? — попросила снова.

— Не забуду, — заверил ее я. — Не волнуйся.

Она достала из кармана свой мобильный, передала мне.

— Положи где-нибудь, — попросила.

Я взял у нее из рук телефон.

— Можно? — спросил и быстро нашел среди контактов номер Травмированного.

Пошли длинные гудки. Первый, второй, третий. Я уже собирался отложить трубку, как вдруг послышался странный звук, словно включился автоответчик, и с той стороны подул еле ощутимый сквозняк, постепенно нарастающий. Так, будто поднялся холодный морской ветер, выдувая из воздуха все звуки и голоса, забивая всё своим ледяным дыханием. Ветер срывался и завывал, накатывая из пустоты. Такое впечатление, что я наткнулся на подпольные радиоволны, которыми пользовались пилоты, пролетая над этой заброшенной территорией. Постепенно в шуме и сквозняках послышались неразборчивые голоса. Они перекрикивались в далеком эфире, обращались друг к другу, сообщая о чем-то важном. Но как я ни прислушивался, как ни пытался различить отдельные слова, у меня ничего не получалось. Только отдаленный ровный шум заполнял собою тот свет. Постепенно голоса исчезли, и тяжелая невыразимая тишина повисла в эфире. Я выключил телефон и положил трубку на подоконник.

— Что там? — спросила Ольга.

— Ничего, — ответил я ей. — Совсем ничего.

Она еще какое-то время лежала в темноте с открытыми глазами, касалась моей руки, легко вздыхала и напевала что-то вполголоса. Потом заснула, дыша ровно и отстраненно.


Сева меня не дождался. Когда я вышел во двор, его уже не было. Нужно было как-то добираться домой. Я прошел по улице, нырнул под темные яблоневые ветки, срезал путь и вскоре снова оказался возле больничной стены. В третий раз за сегодня.

Воздух совсем остыл, по небу тянулись тучи. В городе было тихо и пусто, лунный свет выхватывал из темноты тяжелые ветви фруктовых деревьев и холодные от росы металлические дорожные знаки. Я шел, вспоминая, что связано с каждым зданием, которое попадалось мне по дороге. Миновал больницу, в которой когда-то лежал брат с аппендицитом. Вспомнил, как мы, младшие, бегали к нему, перелезая через кирпичную стену. Прошел белый квартал зоны, куда мы с братом приходили, чтобы переговорить с охраной, — у брата были какие-то дела, а я просто крутился возле него. Прошел монастырь, в котором раньше стояла воинская часть и где раньше служил наш отец. За монастырем была моя школа — плац с турниками, разлинованный асфальт, заначки с сигаретами, дыры в заборе, через которые можно было пролезть. Дальше темнела гостиница. Я вспомнил, как мы приводили сюда женщин, уже совсем взрослыми, уже имея карманные деньги и небольшой уличный авторитет, имея какие-то представления о любви. Напротив чернела телефонная станция, где в свое время открыли видеосалон и куда мы уже не ходили, потому что показывали там в основном какие-то фильмы про карате, которые нас, взрослых, уже мало интересовали. Дальше была поликлиника, где мы когда-то покупали спирт, за ней — круглосуточный на углу, в котором раньше наливали всем страждущим, независимо от гражданского положения, возраста и вероисповедания. Потом справа на миг появилась пожарная вышка, у которой мы когда-то устроили знатный мордобой. За ней был райотдел, куда нас всех потом и забрали. Дальше начинались тихие дворы, заросшие травой и затянутые паутиной, темные переулки с тщательно разбитым асфальтом, потом трасса тянулась за город, и, выходя на нее, я словно в который раз навсегда прощался с этими улочками и домами, покидал этот город, оставляя в нем друзей, родственников и любимых. Диковинное сочетание утраты и тревоги охватило на миг, но быстро отступило, и сладкое чувство ритма указало на то, что трасса только начинается и двигаться по ней можно бесконечно долго в любом направлении. За последними домами простирались пустые поля, дальше темноту пересекала дамба. За дамбой остро блестела в свете луны поверхность реки. За рекой темнели холмы, а уже на холмах лежал ночной воздух, словно сукно, из которого должны были шить чехлы для мебели. За то время, что меня не было, здесь ничего не изменилось. Стекло, железо и выжженная трава на обочине дороги. Огни домов далеко за дамбой. Тишина, что стояла вокруг. Голоса и шепоты, что растворялись в ней. Пугливые животные. Заснувшие рыбы. Высокое небо. Черная земля.


P.S.

Привет, Герман.

Прости, что так долго не писала. Во-первых, и новостей не слишком много, во-вторых, сомневалась, действительно ли тебе будут интересны мои новости. Но вот пииту, чтобы рассказать тебе одну старую историю. Не помню, почему не рассказала ее еще тогда. История эта про Пахмутову, и поскольку ты был знаком с покойницей, надеюсь, для тебя этот случай будет интересным и познавательным. Пахмутову на вышку принес мой отец, когда мне было три года. Дальше мы росли вместе. Я к собаке быстро привыкла. Жизнь у нас на вышке довольно однообразна, особых развлечений нет, так что я проводила с Пахмутовой всё свободное время. Мы вместе спали, вместе ели, вместе гуляли. Летом, возвращаясь в город, мы всегда останавливались на реке и долго плавали, заплывая под мост и слушая, как над нами громыхают тяжелые грузовики.

В тот день было как-то необычно тихо и солнечно. Была середина лета, дни были теплыми и бесконечными. Мы пришли на реку уже во второй половине дня. Перед тем Пахмутова полдня гоняла по холмам вокруг вышки, устала и теперь неохотно тащилась за мной в город, тяжело дыша. Я зашла в воду первая. Держалась ближе к берегу, не имея особой охоты грести против течения. Пахмутова же бросилась вперед, заплывая всё дальше и радуясь свежей холодной воде. Течение сносило ее вниз, но я не слишком волновалась, поскольку, сам знаешь, наши собаки плавают гораздо лучше нас. Но тут было иначе — вода относила Пахмутову всё дальше, к мосту, и там закрутила ее, как ветку. Вообще-то река в том месте спокойная и тихая, однако под мостом, там, где углубляли русло, случаются водовороты. В один из них Пахмутова и попала. Я испугалась и сразу бросилась к ней. И чем ближе подплывала, тем отчетливей понимала, что вряд ли у меня хватит сил вытащить собаку на берег. Течение подхватило меня и понесло на глубину, туда, где еще было видно Пахмутову. Я быстро добралась до нее и испуганно вцепилась ей в шею. Она восприняла это, наверное, как игру, и тоже бросилась на меня, обхватывая своими лапами. Я начала захлебываться. Еще какое-то время пыталась кричать, оттолкнуть собаку от себя, била руками по воде. Но всё без толку, я совсем выбилась из сил и начала терять сознание от страха и обиды. Как это так, — думала я, — я же хотела всего-навсего спасти свою овчарку. А выходит, что и ее не спасла, и сама сейчас утону.

И уже когда действительно пошла на дно и вода сомкнулась надо мной сине-зеленым светом, Пахмутова поняла, что я не играю, и нырнула за мной следом. Хорошо, что у меня хватило ума схватиться за нее и уже не отпускать. Нас отнесло течением далеко вниз. Попав на мелководье, мы выбрались на берег и долго-долго пытались отдышаться, а нас била дрожь. Пахмутова, однако, успокоилась быстрее и побежала вынюхивать что-то вдоль берега. А я сидела на мокром песке и думала: как странно всё выходит — сначала я пыталась спасти ее, потом она спасла меня, и теперь нас с ней связывает что-то важное и серьезное, что-то такое, о чем мы никому не будем рассказывать: я — потому что просто побоюсь, а Пахмутова — потому что она, Герман, овчарка.

Я думаю, что так все примерно и происходит. Мы вынуждены спасать тех, кто нам близок, не чувствуя иногда, как изменяются обстоятельства и как нас самих начинают спасать близкие нам люди. Мне кажется, что именно так и должно быть и что сама наша близость появляется от общих переживаний, общей жизни и возможности общей смерти. Где-то за всем этим и начинается любовь. Другое дело, что не все из нас до нее доживают.

Между тем осень ощущается всё больше, солнце уже не успевает прогревать деревья и водоемы, по вечерам по-настоящему холодно. Я почти не выхожу из дома, сижу на кухне и наблюдаю, как каждый вечер быстро и незаметно наступают сумерки. Остается ждать, когда всё снова станет на свои места, когда нагреется воздух и вода в реке снова наполнится светом, а прибрежные холмы будут слепить глаза, отражая утренние лучи.

Ну, на этом тебя и целую.


P. P. S.

— Я вам что рассказать хотел, — сказал он, внимательно их всех разглядывая. — Вот вы занимаетесь здесь сельским хозяйством. В связи с этим мне вспомнилась история про пророка Даниила. Вы вообще крещеные?

— Ну, крещеные, — неуверенными голосами ответили они.

— Это хорошо, — обрадовался пресвитер. — Тогда вы меня поймете. Дело в том, что мы часто не знаем меры своих возможностей, боимся переступить границы, которые сами для себя проводим. А меру возможностей наших определяет один лишь Господь, так что, пренебрегая своими знаниями и своими умениями, мы пренебрегаем дарами Господними. Я понятно выражаюсь? — спросил он фермеров.

— Да-да, — заверили они.

— Хорошо, — снова обрадовался пресвитер. — Что было с Даниилом? Случилось так, что в силу определенных причин, общественного, так сказать, характера, он оказался в яме со львами. Настоящими львами, живыми. Смерть его в лапах зверей была только вопросом времени. Никакого шанса на спасение у него не оставалось. И тогда Даниил стал на колени и обратился с молитвой к Господу. Господи, — сказал Даниил, — эти львы, что рыкают на меня в злобе и отчаянии, разве по своей воле наделены они такой свирепостью и кровожадностью? Разве не Ты вложил в их сердца эту тоску и злобу? Разве не по Твоему зову просыпаются они утром и засыпают вечером? Так кого, как не Тебя, просить мне о спасении, к кому, как не к Тебе, обращаться со словами благодарности и ответственности? И пока он молился, звери жались к нему, грея своими телами, и сердца их упруго бились, прислушиваясь к тихим словам. И он гладил их золотые гривы, выбирая из них сухие листья и стебли травы, а когда засыпал, львы чутко охраняли его глубокий и спокойный сон. Что я хочу сказать, — снова обратился священник к фермерам. — Получилось так, что вы живете здесь все вместе — и крещеные, и некрещеные, и штунды, и какие-то босяки, которые и читать-то как следует не умеют. Я тут разных видел. Вы здесь родились и здесь выросли, здесь ваши семьи и ваш бизнес. Всё правильно, всё справедливо. Но вы воюете между собой, не понимая главного: врагов среди вас на самом деле нет, вы враждуете сами с собой. Вас стравливают между собой, заставляют идти друг на друга, ослабляя вас и делая вас беззащитными. Потому что пока вы вместе — вам нечего бояться. И вообще — не нужно бояться. Даже тогда, когда вас бросят в яму со львами и ждать помощи будет неоткуда. Просто нужно полагаться на себя и свою выдержку. Ну, и не забывать вовремя молиться. Как это сделал Даниил. Вы понимаете? — строго спросил пресвитер.

— Понимаем, — послушно ответили фермеры.

— А еще, — сказал пресвитер, — львы его не тронули, потому что он дышал огнем. Львы считали это знаком Божьим и не хотели с ним связываться.

— Как это? — удивленно спросили фермеры.

— А вот так, — охотно ответил пресвитер, наклонился, чтобы поправить шнурок, распрямился, возвел ладони для молитвы и вдруг выдохнул из своей глотки сине-розовый язык пламени, обдав всех жарким огнем и сладкой, невыразимо-щемящей радостью.