Восемь гор — страница 6 из 31

– Все выглядит таким крохотным, правда? – говорил отец, но я не понимал. Не понимал, что в этом величественном зрелище кажется ему крохотным. Или ему казалось крохотным что-то другое – то, о чем он вспоминал, когда был наверху. Впрочем, хмурился отец недолго. Докурив, он вытаскивал себя из болота собственных мыслей, собирал вещи и говорил: – Пошли?

Мы спускались бегом, рискуя сломать шею на крутых участках, издавая воинственные крики и улюлюкая, как индейцы, так что часа через два мы уже болтали ногами в деревенском фонтанчике.


В Гране мама продолжала расследование. Я часто видел ее на поле, где мама Бруно проводила целые дни. Подняв глаза, я непременно находил ее там – костлявую тетку в желтой шапке, согнувшуюся над луком или картошкой. Она никогда и ни с кем не разговаривала, никто к ней не приходил, пока не появилась моя мама: одна копалась в огороде, другая сидела на пеньке неподалеку, издалека могло показаться, будто они болтают битый час.

– Значит, говорить она умеет, – заключил отец, когда мы рассказали ему о ней.

– Конечно, умеет. Мне немые еще не встречались, – ответила мама.

– Жаль, – сказал отец, но мама была не склонна шутить. Она обнаружила, что в этом году Бруно не закончил первый класс средней школы, и очень рассердилась. В школу он не ходил с апреля. Было ясно, что, если не вмешаться, его образование на этом закончится. Подобные истории вызывали у мамы возмущение, где бы мы ни находились – в Милане или в горной деревушке.

– Всех не спасешь, – сказал отец.

– Но ведь тебя кто-то спас, или я ошибаюсь?

– А как же. Но потом мне самому пришлось от них спасаться.

– Зато ты учился. Тебя ведь не отправили в одиннадцать лет пасти коров. В одиннадцать лет надо ходить в школу.

– Я просто хочу сказать, что это не то же самое. У него, к счастью, есть родители.

– Да уж, к счастью, – отозвалась мама, отец не стал отвечать. Они редко говорили о его детстве, всякий раз он качал головой и быстро закруглялся.

Тогда нас с отцом послали на разведку – познакомиться с мужчинами из семейства Гульельмина. Выгон, где они жили летом, представлял собой три дома чуть более, чем в часе пути от Граны, если идти вверх по тропе. Дома мы увидели издалека: они ютились справа, на середине горного склона – там, где после крутого спуска был пологий участок, ниже опять начинался спуск. Тут брала начало речушка, протекавшая через деревню. Я уже успел к ней привязаться и был рад встретить ее здесь, наверху. В этом месте долина заканчивалась, словно огромная лавина перекрыла ей путь наверх, сырой овраг, где журчали ручейки, зарос папоротником, ревенем и крапивой. В овраге тропа шла по грязи. Потом, за болотистым оврагом, она пересекала речку и поднималась по сухому склону на солнечное место, где стояли дома. Выше речушки расстилались ухоженные пастбища.

– Ну, наконец-то! – поздоровался со мной Бруно.

– Прости. Мне надо было побыть с отцом.

– Это твой отец? Он хороший?

– Не знаю, – ответил я. – Хороший, наверное.

Я заговорил как он. Мы не виделись две недели и уже чувствовали себя старыми приятелями. Отец поздоровался с ним, как с моим другом, дядя Бруно тоже повел себя подчеркнуто любезно: он зашел в один из домов и вернулся с куском сыра “тома”, “мочеттой”[5] и бутылью вина, хотя выражение его физиономии никак не вязалось с подобным проявлением гостеприимства. Его часто посещали грустные мысли, и это читалось у него на лице. У него была реденькая, колючая и почти седая бородка, густые, с сединой усы, застывшие в недоверчивом выражении брови, небесно-голубые глаза. Когда отец протянул ему руку, он удивился и пожал ее неуверенно, как-то неестественно, но, откупорив вино и наполнив стаканы, почувствовал себя в своей тарелке.

Бруно хотел мне кое-что показать, поэтому мы оставили их пить вино и пошли прогуляться. Я внимательно разглядывал выгон, о котором он столько рассказывал. Во всем чувствовалось старинное благородство – в сухой кладке стен, в огромных, положенных в углах зданий камнях, в обструганных вручную балках крыш, – так же, как ощущалась и сегодняшняя нищета – на всем словно лежал слой пыли и грязи. В самом длинном здании находился хлев, там кружили мухи, пол от самого входа покрывала корка навоза. Во втором доме, где разбитые окна кое-как заткнули тряпьем, а крышу залатали листами металла, проживал Луиджи Гульельмина с наследниками. В третьем устроили сыроварню: Бруно привел меня сюда, а не в свою комнату. В Гране он тоже не приглашал меня домой.

Он сказал:

– Учусь варить тому.

– Это как?

– Пошли, покажу!

Сыроварня меня поразила. Здесь, в единственном по-настоящему чистом месте на всем выгоне, царили прохлада и полутьма. Толстые полки из лиственницы недавно вымыли, на них лежали круги томы с мокрой от рассола коркой. Блестящие, круглые, аккуратно разложенные – казалось, сыр привезли на выставку.

– Это все ты сделал? – спросил я.

– Да нет. Мне пока только разрешают его переворачивать. Красиво, правда?

– Зачем его переворачивать?

– Раз в неделю я переворачиваю его на другую сторону и посыпаю солью. Потом все мою и навожу порядок.

– Красиво, – согласился я.

Снаружи валялись пластиковые пакеты, подгнившие дрова, стояла печка, которую сделали из бочки из-под дизельного топлива, и ванна, приспособленная под поилку, на земле виднелись картофельные очистки и обглоданные собаками кости. Во всем чувствовалась не столько неряшливость, сколько небрежение к вещам: с вещами обращались кое-как, все постепенно разваливалось – то же самое я ощущал в Гране. Словно судьба этих мест была предрешена, поддерживать порядок казалось бессмысленной тратой сил.

Отец и дядя Бруно уже допивали второй стакан, мы застали их в разгар спора об экономике горных выгонов. Разумеется, начал его отец, которого всегда интересовало, как здесь устроена жизнь: сколько у них голов скота, сколько гектаров пастбищ, каков дневной удой, сколько производят сыра. Луиджи Гульельмина был рад поговорить с толковым человеком и вслух называл цифры, чтобы доказать, что при нынешних ценах и бессмысленных правилах, которые навязали животноводам, его работа не имеет ни малейшего смысла, он не бросает ее только потому, что любит.

Он сказал:

– Вот умру я, и лет через десять здесь опять будет лес. Тогда они обрадуются.

– Детям ваше ремесло не нравится? – поинтересовался отец.

– Да как сказать. Им не нравится спину ломать.

Меня поразило не столько то, как он говорит, сколько его пророчество. Я никогда не задумывался, что пастбище когда-то было лесом и что здесь снова может вырасти лес. Я глядел на коров, которые разбрелись по лугу, и пытался представить, как сначала появится кустарник, как он вырастет и поглотит следы всего, что здесь находится: канавы, стены, тропы, а в конце и дома.

Тем временем Бруно развел огонь в печке. Не дожидаясь указаний, он подошел к ванне, наполнил кастрюлю водой и принялся чистить картошку. Бруно много чего умел: он сварил пасту и поставил ее на стол вместе с вареной картошкой, томой, мочеттой и вином. Тут появились его двоюродные братья – два здоровых крепких парня лет двадцати пяти, которые сели с нами, поели, не поднимая голов, поразглядывали нас с минуту и отправились спать. Дядя Бруно смотрел, как они уходят, и в скривившей его рот усмешке читалось презрение.

Отец не обращал на такие вещи внимания. Поев, он потянулся, сцепил руки за головой и стал смотреть на небо, словно любуясь чем-то прекрасным. Он так и сказал: “Красота-то какая!” Отпуск подходил к концу, и отец начинал смотреть на горы с тоской. В этом году на некоторые вершины ему не суждено было подняться. У нас над головами виднелось несколько пиков – сыпуха, жандармы, отроги, заваленные обломками ущелья, неровные хребты. Они казались развалинами огромной крепости, которую разбомбили и обломки которой еще могли упасть: подобное зрелище радовало только людей вроде моего отца.

– Как называются эти горы? – спросил он. Я подумал, что странно слышать подобный вопрос от человека, который подолгу просиживает перед висящей на стене картой.

Дядя Бруно поднял глаза, словно проверяя, не собирается ли дождь, и, вяло махнув рукой, сказал:

– Гренон.

– Которая из них?

– Все. Так мы называем горы рядом с Граной.

– Все вершины?

– Да. Мы не называем их по именам. Все это Гренон. – Он наелся, напился и начинал уставать от того, что мы путались под ногами.

– Вы на них поднимались? – настаивал отец. – Туда, на вершины.

– В молодости. Ходил с отцом на охоту.

– А на ледник?

– Нет. Не представился случай. Было бы здорово, – сказал дядя Бруно.

– Я пойду на него завтра, – сказал отец. – Пусть мой парень побродит по снегу. Хотите – и вашего захвачу.

Так вот к чему он клонил. Луиджи Гульельмина не сразу понял, что он имеет в виду. Вашего? Потом он заметил рядом со мной Бруно: мы играли с собакой, почти щенком, но не пропускали ни слова из их разговора.

– Тебе хочется? – спросил он Бруно.

– Да, да.

Дядя нахмурился. Он привык отвечать “нет”, а не “да”. Но то ли отец прижал его к стенке, то ли ему стало жалко мальчишку.

– Ну иди, – сказал он. Потом закупорил бутыль и встал из-за стола, не пытаясь больше изображать того, кем он не был.


Ледник манил не столько альпиниста, сколько жившего в моем отце человека науки. Он напоминал об уроках физики и химии, о мифах, на которых он вырос. На следующий день, пока мы поднимались к приюту “Медзалама”, он рассказал нам историю, похожую на один из таких мифов: ледник, – говорил он, пока мы шли по тропе, – это память о прошлых зимах, которую хранит для нас гора. На определенной высоте гора задерживает воспоминания, и, если мы хотим узнать о далеких зимах, надо подняться наверх.

– Это область вечных снегов, – объяснил отец. – Лето здесь не может растопить весь выпавший за зиму снег. Он так и лежит до осени, потом его покрывает снег новой зимы. Так снег сохраняется. Постепенно под снегом образуется ледник. Снег каждого года образует новый слой ледника, подобно тому, как рождаются кольца дерева, по которым мы определяем его возраст. Вот только ледник не лежит неподвижно на вершине горы. Он движется. Он все время сползает вниз.