Восемнадцать дней — страница 7 из 53

Седые, жидкие, тонкие, как паутинки, волосы — вот что ему вспоминалось, когда он думал о Сенеке Ионеску. «Слушаю, товарищ Ионеску», — ответил он сухо, как всегда, когда хотел, чтобы этот человек, известный своей велеречивостью, излагал свои мысли не слишком пространно. В прошлом адвокат, Ионеску говорил мягко и витиевато, прибегая к императивам лишь в редких случаях; с Маркиданом он держался слегка заискивающе, как, впрочем, это делали здесь все, кому доводилось с ним сталкиваться, особенно те, кто принадлежал к аморфной и серой толпе просителей. «Гаврил Бузя покончил с собой», — услышал он тусклый, апатичный голос и посмотрел в окно, где все было залито ярким апрельским солнцем, напоено ароматом цветов. Зима в этом году была мягкая, в марте прошли обильные дожди, весна припоздала и теперь стремительно и победоносно наверстывала упущенное. «Когда это произошло?» — спросил он почти машинально, еще не вникнув в жуткий смысл услышанного. «Сегодня ночью». Маркидан не спросил, как это случилось, не выразил удивления тем, что человек, известный своей твердостью и непреклонностью, закончил жизнь столь неожиданно. У сильных духом бывают такие спады, минуты величайшей слабости, пронзительного одиночества и недовольства другими, когда, стремясь избавиться от отвращения и нестерпимой горечи, они выбирают кратчайший путь. «Так, — добавил он отрывисто и поспешно. — Когда похороны?» — «Послезавтра», — последовал столь же поспешный ответ. «Дети есть?» — «Двое». — «Так. А что жена?» — «Звонила, требует объяснений…» При этих словах Маркидана охватила слепая ярость. Обычно он сдерживался, но тут не стерпел и грубо заорал в черную эбонитовую чашечку, срывая злость на своем собеседнике: «Почему же вы ей этих объяснений не даете? Почему не скажете, как все вы ему мешали, как прорабатывали на собраниях, как науськивали на него самонадеянных молокососов, которые объясняли — ему! — что такое наука? Чего вы еще ждете?» Он швырнул трубку, вскочил и пробормотал: «Ах ты, дерьмо собачье, да я б тебя, старого жулика, погнал к чертовой матери, но твоя жена водится с какой-то важной персоной, и я все время натыкаюсь на глухую стену, я связан по рукам и ногам. А когда тот, другой, пришел сюда, я наобещал ему с три короба и ничего не смог пробить; он же, вероятно, решил, что так уж оно теперь и будет, что своего ему все равно не добиться, у него истощилось терпение, и он повесился или застрелился из какого-нибудь револьвера, завалявшегося у него с войны». Он вспомнил, как Бузя кипятился в зале заседаний ученого совета, как кружил вокруг стола, накрытого дорогим плюшем цвета перезрелой вишни, не обращая ровно никакого внимания на венецианские зеркала, развешанные по стенам старого господского дома, в котором разместился совет, как твердой рукой наливал воду в стакан и делал короткий глоток, перед тем как снова кинуться на своих противников, которые внимали ему совершенно хладнокровно: у них были все основания не волноваться, они ведь знали, что могут иронически и пренебрежительно относиться к тому, с какой яростью он бился все о ту же бесконечную стену равнодушия; вспомнил он вдруг и этих людей, которых ему не раз доводилось видеть: бесформенная масса потных затылков и лбов, хорошо отутюженных костюмов, накрахмаленных рубашек, багровых лиц, потерявших способность краснеть от стыда, вызывающее самодовольное здоровье, перед которым робеют бледные служащие, с самого раннего утра до позднего вечера гнущие спину за рабочим столом, — они пишут и переписывают бесчисленные бумаги, бумаги, где есть все — ошибки, глупости, самые невероятные предложения, которые приносят начальству успехи, поздравления, награды. Вот какую жизнь ведут эти люди, совсем не такие благополучные и холеные, не такие фальшивые в своих мыслях, словах и делах, чаще всего никому не известных. Гаврил Бузя выступал против этой массы плоских лиц — лоснящихся, самоуверенных, на которых отражалась ограниченность, алчность, тщеславие, неутолимая потребность в лести; он ненавидел эту часть интеллигенции за ее паразитизм, за то, что она требует к себе незаслуженного внимания, растрачивает на себя деньги, предназначенные на научно-исследовательскую работу; не всю, конечно, интеллигенцию — есть много молодых и немолодых научных работников, которые не толкутся по заседаниям и официальным банкетам, стараясь обратить на себя внимание льстивыми улыбками и подобострастными поклонами, вывезенными из Лондона или Парижа; существуют, бесспорно, и никому не известные немногословные, скромные люди, которые трудятся в тесных старых домиках где-то на окраине города; этими людьми почти никто не интересуется, редко раздается в телефонную трубку теплый голос какого-нибудь энергичного активиста, вчерашнего рабочего, который не забыл, что такое человечность и день-деньской хлопочет, выискивая таких вот романтиков, которые работают, «не обеспеченные условиями», как пишут активисты своим корявым почерком в коротких отчетах, содержащих факты и только факты. И тогда поднимается бюрократическая суета, от которой нет спасения, бумаги снуют снизу вверх и сверху вниз, раздаются вздохи притворного сочувствия, появляется невероятная предупредительность, откуда ни возьмись возникают благодетели, — сначала они беспрерывно звонят по телефону и все обещают и обещают, а потом очень сердятся и ругают кого-то, кто заверил их, что все будет в порядке, но, к сожалению, подвел, кружится карусель из обещаний, бумаг и телефонных звонков и останавливается только тогда, когда вмешивается еще кто-то, кто до тех пор помалкивал, а теперь, ссылаясь на неведомо как полученную справку, убедительно доказывает, что данный случай, конечно, вызывает тревогу, но прежде надо подумать о том, как улучшить жилищные условия товарищу Икс, у которого всего две комнаты, хотя его сын только что женился, или тетка больна раком, или еще что-нибудь в этом духе…

И тот, кто покончил с собой сегодня ночью, открыто и часто говорил обо всем этом, не следовал добрым советам, не внимал предупреждениям и уговорам, критиковал самого главу учреждения за то, что тот ездит несколько раз в год за границу с женой, по существу забросил научную работу, зачислил к себе в штат племянника только потому, что тот его родственник, и откопал где-то шестидесятилетнего профессора-пустомелю, бездаря и подхалима с бульдожьей хваткой, который только и делает, что сыплет дурацкими анекдотами, на них-то и зиждется вся его карьера — у кого, в свою очередь, есть сын, которого он тоже пристроил в академию на первое подвернувшееся теплое местечко. Этот оплот лицемерия, вооруженный дипломами и анекдотами, этот горе-профессор заявил, что без племянника президента ну просто жить не может, что тот ему необходим как воздух. И вот, пожалуйста, Бузя расплачивается жизнью за то, что смело и решительно критиковал всю эту систему взаимных одолжений, традиций ужинов в узком кругу, где к столу подают тонкие вина и редкие яства, практику выездов на охоту, которую тщательно готовят сельские родичи, заранее предупрежденные открыткой или даже телеграммой; ведь в очередной травле зайцев обязательно примет участие хоть одно высокопоставленное лицо, которое кичится репутацией отменного стрелка, и надо многое предусмотреть и продумать, чтобы эта слава за ним сохранилась и он остался доволен; порядок, при котором на рыбалку отправлялось, как правило, два человека: один — высокий, добродушный, с открытым и ясным лицом, по-детски наивный, порядочный, жизнерадостный и веселый, другой — сослуживец первого, как бы его опекун и наставник, внимательный, полный чувства ответственности, с тонкими синими губами, ускользающим взглядом и манерой выражаться туманными намеками, который денно и нощно печется о судьбах румынской науки, охраняет ее как зеницу ока и стережет высокого человека — самую беспокойную в мире ученых фигуру. Человек, несколько часов тому назад ушедший из жизни, ненавидел эту среду, людей, которым он сказал прямо в глаза, что не верит, будто они коммунисты, потому что истинным коммунистам не присуща беспринципная возня, тщательно скрываемая и столько лет спокойно процветающая в их министерстве: слышали? — тот изменил жене, а тот сошелся со своей секретаршей, супруга третьего, оказывается, родственница большого начальника, а при формировании делегации в Афганистан не мешало бы учесть, какое удовольствие мы могли бы доставить одному товарищу, который поддерживает дружеские отношения сами знаете с кем…

Маркидан пришел в бешеную ярость, он просто задыхался от возмущения, а тут еще это неистовое солнце бурно начавшегося апреля, рев автомобильных моторов под самым окном, адский грохот, который приступом брал тихие, зашторенные серым плюшем кабинеты, духота, усиливавшаяся к середине дня, когда нагревшийся бетон всеми порами излучал палящий зной. Смятение пришло от мысли, что сам он не смог бы сделать то, на что решился этот несгибаемый Гаврил Бузя, такой смелый и такой, в сущности, малодушный. Малодушный? Он подошел к окну и поискал глазами какую-то невидимую точку на железной кровле дома напротив, но ничего не нашел: плоская блестящая поверхность слепила глаза. Быть может, самоубийцы совсем не такие слабые люди. По сути дела, смерть — это акт агрессии, акт безграничного насилия. И нужно немалое мужество, чтобы подвергнуть себя такому насилию.

Телефон зазвонил вновь, протяжно, настойчиво. Он с отвращением подошел к аппарату.

«Опять товарищ Сенека Ионеску», — сказала секретарша. «Что ему еще надо?» — «Не знаю». Он подождал и через минуту снова услышал тихий, словно укутанный в вату голос, снисходительный и в то же время заискивающий, благозвучный и именно поэтому неприятный, даже отталкивающий. «Извините, что еще раз побеспокоил. Мы не знаем — как быть, выставлять его в траурном зале совета или нет?» Вот оно что! «А почему, собственно, не выставлять? — еще раз взорвался Маркидан. — Он ведь был одним из крупнейших наших ученых». — «Да, да, конечно, мы это знаем, — тянул голос, в котором слышался легкий ясский акцент, — но ведь он покончил с собой, а вы, из министерства, запрещаете нам выставлять тех, кто умер по собственной воле, так, по крайней мере, было до сих пор…» — «Умер по собственной воле» — вот какую формулировку может изобрести тот, кто захочет скрыть правду. «Выставьте, невзирая на то, какой смертью он умер, и составьте некролог с упоминанием всех его заслуг, — слышите? — ВСЕХ, потому что у него, в отличие от многих других, они есть!» Маркидан бросил трубку и вскочил, поддавшись безудержному гневу. Вызвал секретаршу. «Стакан воды и что-нибудь от головной боли. Меня никто не ждет?» — «Ждет». — «Кто?» — «Товарищ Стате». — «Товарищ Стате?» Ему это показалось почти забавным, подумалось, уж не снится ли ему, что этот посетитель пришел к нему еще раз. «Ему что, дома делать нечего? — подумал он. — Целыми днями морочит мне голову своим Парижем, разговорами о том, какую огромную работу проделали там его помощники. Все уши мне прожужжал рассказами о своих успехах, отмеченных рядом газет, которые, как мы знаем, получили за это немалую мзду. И верят таким газетам только наивные чудаки». «Пусть войдет», — сказал он громко. Ему не терпелось дать нагоняй этому человеку за то, что он был полной противоположностью ученому, чье тело уже сегодня после полудня будет выставлено в зале совета.