У Оралхана Бокеева вышли несколько сборников рассказов и повестей. В 1975 году на Всесоюзном конкурсе произведений молодых драматургов его ньеса "Жеребенок мой" удостоена третьей премии. Писатель молод, ему 35 лет.
СЛЕД МОЛНИИРассказ
С вечера он думал: не уходило бы солнце. Но оно неизменно закатывалось. По утрам ему хотелось, чтобы день не занимался. Но от этих желаний ничего не менялось, — беспокойное течение жизни продолжалось без перерыва. Тревожная явь проникала в его тщетно устраняющееся сознание. И не сквозило ни лучика радости в душе, словно уже не ждал он от мира никакой новизны: та же заревая битва между светом и тьмой, борьба добра и зла, черного и белого, и это повсюду — в неизвестных далях мира и совсем рядом с ним — Киялханом. А может быть, эта тревога объяснялась простым сожалением о собственной быстротекущей жизни, затерянной в мире средь сонма других жизней, без надежды на то, чтобы быть понятой.
Итак, неизбежно наступало утро, восходило над горами, вырвавшись из плена темных ущелий. Солнышко, являющееся по утрам с улыбкой и уходящее вечером со смущенным красным ликом, щедро лило свой яркий свет на все доброе и все злое, без разбора. Такова была его природа. И хлопотливая суета в маленьком ауле шла от самого его восхода до заката. Лишь ушастые жарганаты из зловещего рода летучих мышей висели целый день в пещерах, дожидаясь сумерек, чтобы отправиться на охоту.
Когда Киялхан понуро шел к реке, желая умыться, его увидел старый учитель третьего класса Тойганбай. Около своего домика он делал утреннюю гимнастику. Выпрямившись, он крикнул:
— Ки-аке-е, ау, Ки-аке!
— …?
— Совхоз на помощь зовет, пойдем-не пойдем?
— Можно и пойти, — отвечал Киялхан.
— А ну их! Еще понравится, привыкнут, начнут каждый день таскать, — возразил Тойганбай. — Эй, махнем-ка лучше к табунщикам! Кумысу до отрыжки надуемся.
— Кумысу и на работе дадут…
— А, дрянь какую-нибудь! Водой разбавят… Ну, в общем, ты как хочешь, а мне на покос идти нельзя. Лень-матушка не пускает. Гы-гы! — заржал Тойганбай.
В небольшом горном ауле, скученном, как стожары, была начальная школа, и Киялхан, закончивший философский факультет, работал здесь учителем. Приехал сюда в прошлом году к дяде, который разыскивал его через газету, да так и не вернулся в город. Не сказать, чтоб прикипел к объявившейся родне, без которой он прожил тридцать лет, да и родня ли ему эти люди, но ошеломила его и зачаровала мощная красота гор, захотелось остаться. И еще — здесь можно было погружаться в пучину мыслей, сколько заблагорассудится, — никто не мешал, никому не было до тебя дела. В городе об этом и мечтал молодой выпускник философского факультета, кое-как перебиваясь случайной работой, в суете и неблагополучии бытия, одиноко живя в крошечной хибарке, которую он снимал. И тут прочел газетную заметку, где назывались его имя и фамилия. Киялхан поехал в аул, не мучаясь сомнениями… Разыскивал дядя пропавшего во время войны племянника.
Киялхан, увидев дядю и всю его семью, так и не понял, зачем мужику понадобилось искать еще и племянника. Семеро детей копошилось в домике, нерасторопная, вялая жена тянула его хозяйство. А сам хозяин показался сначала молодому философу умственно неполноценным, блаженным человеком, который все снесет безответно: проведи по нему хоть отару овец — будет лежать на земле, глуповато и стеснительно усмехаясь. Это был пастух небольшого аульного стада. А встрепанная тетка Киялхана целыми днями просиживала у реки, лениво стирая детскую одежонку.
Вот и теперь она ни свет ни заря сидела у воды и терла белье на камне. Заметив походящего Киялхана, поспешила запахнуть на груди платье.
— Племянничек, что-то рано ты поднялся, — добродушно проговорила она. — Или вода натекла под твою голову?
— Хочу на покос пойти, — ответил Киялхан, останавливаясь. — А где дядя?
— Стадо погнал твой ага, где же быть ему… — Тетка звучно шлепнула мокрым бельем по воде и сердито Промолвила: — Чего им помогать, лежебокам проклятым! Ведь цельное лето только и знают пить кумыс да за девками подглядывать из-за кустов. А зимой, черти, рассуют по дворам своих паршивых телят, чтобы ради бога их выкормили…
Киялхан, проходя дальше по берегу, не раз оглядывался и с жалостью смотрел в спину сгорбившейся над водой женщины. С трудом ему верилось, что она могла быть когда-то с тонким станом и лебединой шеей, что, возможно, обладала голосом звонким и певучим, как речная вода, в которой теперь полоскалось грязное белье.
Что ж, прекрасным можно назвать лишь то, что не стареет. Или то, что уносишь все дальше в памяти — и чем дальше, тем прекраснее оно кажется… Взгляд Киял-хана задержался на одинокой сосне, стоящей на противоположном берегу речки. Сходство, странное, удивительное сходство поразило его: точно такую сосну он только что видел во сне. Киялхан закрыл глаза, пытаясь представ вить увиденное. Но тщетно! Ему лишь показался сверкающий ручей да тетушка, стирающая белье, лохматая, как ведьма.
А на рассвете ему вот что приснилось. Сначала виделся цветной дождь — красные и зеленые полосы мелькали; переокрашивались, как падающие огни. Потом за ними открылись разноцветные, пестрые горы. Но не этот пейзаж, а люди, кротко идущие процессией со свечками в руках поразили внимание Киялхана; и еще — отсутствие во всем черного цвета и, главное, — высокая сосна на речном берегу с красными и синими раскидистыми ветвями, — которые, если их погладить, произносили слова. К большой ветви этого дерева была привязана качель из белоснежной пуховой пряжи, на которой сидела девушка в красном платье. И не то она тихо покачивалась, не то раскачивались и пели цветные горы. Страну эту, где обитала девушка, сосновые ветви называли Мамырстаном. Страной нежности. И у спящего философа родилась восхитительная догадка — что нет смерти в этой стране. А идущие со свечками кроткие люди — самые гнусные преступники и злодеи, каких только видела земля; теперь они раскаялись и, мягко ступая друг за другом, поют о добре. Небо здесь прозрачное, яркое, как изумруд; вороны и сороки поют чарующе; подвижный осел горячится и кружится, словно сказочный тулпар, встает на дыбы, а пад разноцветной сосною парят среди голубей крылатые толстозадые младенцы, мяукают тоненькими голосами песенки…
— Вставай! Солнышко уже высоко! — донеслись до "его слова, и от них он проснулся. Старуха Ак-апа трясла его за плечо.
— А-а… — сипло вымолвил он, и принялся кулаком тереть глаза. — Это вы, апа. Хорошо, что разбудили, а то сон плохой приснился. Может, помер бы, если не вы…
— Не говори так о снах! Разве сны могут быть плохими? Знаешь, я об этом расскажу тебе вечерком кое-что… А сейчас иди, сынок, к реке и умойся как следует, а после и позавтракаешь… Бригадир приходил, звал учителей на субботник, тебе бы надо пойти, сынок…
И вот теперь Киялхан сидит на берегу реки, с рассеянным видом бултыхая ногами в воде, и думает: если каждое утро человек не будет совершать чего-нибудь нового, разве жизнь сдвинется с места? Поэтому и хорош, необходим человеческий труд. А этот пастырь третьеклассников Тойганбай? Ведь может два часа читать лекции об общественном сознании и трудовой морали, а сам не пойдет, на покос… Как тихо здесь. Дремотная, тихая жизнь. Похоже, ничего не может случиться. Люди довольны тем, что брюхо сыто, до остального и дела нет. Похоже и на то, что они вполне счастливы и довольны своей жизнью. Но сказано, кажется, у Достоевского, что нельзя чувствовать себя счастливым, когда рядом страдают другие…
— Ой, племянничек, чего ты там раскачиваешься? — донесся до Киялхана визгливый голос. — Уж не научился ли у Ак-апы молиться?
— Нет, женге[28], это я так… — нехотя ответил Киялхан, встал и поплелся к дому. Когда он проходил мимо тетки, она подхватила с земли таз с бельем и пошла рядом.
— Люди болтают: мол, племянник чудом отыскался, все равно что из мертвых воскрес, а женге его к старухе на квартиру поставила. Конечно, чужой рот не ворота, на замок не запереть, пусть себе болтают, а все равно обидно. Оно лучше было бы, если бы ты у нас жил, да разве смог бы при таком шуме и гаме. Ведь кто пишет или рисует — для того дом с детьми не жилье. Но ты бы хоть питался с нами, чтобы не тратиться отдельно на еду, Киялхан. А то ведь неудобно как-то…
— Ничего, женге, мне неплохо и у старухи. А то, что я вам деньги отдаю, это просто моя помощь дядюшке. Не беспокойтесь ни о чем, Ак-апе ведь тоже одной не сладко живется. А со мною полегче ей…
— Ну, сам знаешь, что делать. Ак-Апа, считай, не совсем чужая нам. Из одного корня мы, родня дальняя. Но ты все ж почаще заходи к пам, чтоб соседи поменьше сплетничали. Дядька твой вон в сорок лет только очнулся, кинулся искать тебя… и нашел, гляди-ка! Так ты уж постарайся не обижать его. Тихий он человек, а такому в горе-то тяжелее других приходится. Иной раз подумаю: где он там сейчас бродит со стадом, — все один да один… уж не помер ли случайно. — И, отвернувшись, тетка хлюпнула носом.
— Не надо, женге. Дядя не из таких, чтоб легко умереть. Тот, кто за скотом ходит, живет на земле дольше всех.
…На покосе Киялхан опять глубоко задумался, вспоминая свой яркий, многоцветный сон, и не заметил далее, как выронил вилы. Пожилой скирдовальщик, уже давно косо посматривавший на него, не выдержал и заорал сверху, покраснев от злости так, что уши вспыхнули.
— Эй, учитель! Здесь тебе не книжки мусолить! Знаешь только, что детей морочить.
— Ладно там! — крикнул снизу другой. — Твоему олуху, видать, учеба не дается, а ты на учителя злишься. Иди, дорогой, — повернулся он к Киялхану, — отдохни маленько. Нелегко ведь без привычки черную работу справлять.
— А не может работать, так чего же к нам приехал? — продолжал орать Тот, наверху. — Да таких на два километра к аулу не надо подпускать! Чего им нужно у нас? Мы-то. к ним в город не лезем? А то для них и налоги плати, и курей им надо, и шерсти, и масла — и всего этого мало! А те, которые за них пашут, сеют, убирают, те. ничего не значат. А они, вишь, только думать умеют, а вилы удержати в руках не могут.
— Уймись ты! — крикнул нижний скирдовальщик, пожилой дядька с рябым лицом и выпученными глазами. — Если рот до ушей, то завязочки пришей. Ишь, разболтался! Читал я когда-то книгу "Алитет уходит в горы" — так там точно про такого, как ты, А ну, слазь давай, пока я тебя сам не достал! Вот ведь какой злой уродился, так и кипит, словно черный казан… Слазь!
Пока они ссорились и ругались из-за него, Киялхан потихоньку отошел в сторону…
Возвращаясь домой, он шагал понуро свесив голову. Уж лучше бы остался дома, как Тойганбай, тогда бы и не слышал обидных слов. До чего же люди бывают нетерпимы к другим! А ведь единственный смысл жизни как раз в противоположном. И будущее человечества, и все надежды людей связаны с умением жить единым братством, не набрасываясь один на другого…
Ак-апа уже поджидала его к ужину. Вынесла кувшин воды, полила Киялхану на руки.
— Что невеселый такой, джигит? Устал?
— Ох, не от работы устал, бабушка, — вздохнул Киялхан. — Мысли разные замучили меня. Лезут, словно мухи на сладкое, роятся в голове, жужжат…
— Легкое ли дело! Потому и личико больное у тебя. А ты ни о чем не думай, сынок!
— И сны, бабушка, странные сны меня замучили.
— Ладно, ты ешь, а я тебе расскажу потом отчего бывают у людей сны…
"Хоть бы солнце не заходило", — угрюмо думал Киялхан. Но оно опять закатилось. Ужин, приготовленный заботливыми руками старухи, был вкусен, но не принес радости.
— Сынок, — позвала Киялхана старуха, она прикоснулась ладонью к его лицу: — Ведь ты один-одинешенек на свете… О ком тебе горевать?
— Если б один, апа, то и не горевал бы. — Ласковое прикосновение старого человека словно придало Киялхану сил, он улыбнулся. — Не о себе горюю. Да и как же я один, апа? Мы же с вами вдвоем…
— Я знала твою мать. Нравом, как шелк, была. Ты был пятимесячным, когда пришла похоронная на отца. Не вынесла горя твоя родительница, умерла, а тебя отдали в детдом. О алла, будто вчера это было! Сколько горя хлебнули, — не меньше, чем в старину, во время великого степного мора — Актабан-шубурунды. Врага и в глаза не видели, а сколько смертей приняли от него.
— Что мне делать, Ак-апа? Мне грустно… так грустно, тяжело прожить хотя бы еще один день. Почему так, апа? — тихо пожаловался Киялхан маленькой старухе. — Я не знаю, как это — радоваться жизни, потому что меня никогда не ласкали руки матери. Сейчас, если я слышу даже о самых диких ужасах на земле, в глубине души воспринимаю это спокойно. И я устал от этого, апа. Устал от невольной готовности к самому страшному, что может произойти в мире. И только с вами мне легче, апа! Вы — словно мать, которую я однажды видел во сне, и от вас идет этот теплый материнский запах. О, Ак-апа! — и Киялхан, прижавшись лицом к плечу старушки, заплакал, как надломленный горем хрупкий подросток, Ак-апа, растроганная, гладила его по голове, и этой же рукою смахивала свои навернувшиеся слезы.
— Что ж, поплачь, жеребеночек мой, поплачь как следует, — бормотала она. — Прольется вся печаль твоя из души и смоется горе слезами… Пусть будет это, свет мой, как самый первый плач новорожденного, с которым человек приходит в жизнь. И пусть это будет последним твоим плачем по отцу и матери, которых никогда ты не знал, сиротинка моя… И я с тобою поплачу: еще раз зажгу огонек в своей памяти и вспомню про сына, который тридцать лёт назад умер на чужбине от вражеской пули.
…Но дни шли за днями, все такие же однообразные, незначительные, а ночами все чаще одолевала его бессоница, и он, не выдержав, покидал постель и выходил из дома, чтобы побродить в тишине ночи, в которой, словно в едином, растянувшемся до бесконечности мгновении, дремали горы, леса, птицы и люди. Тихим шагом, бесшумно пробирался к ручью, журчащему невнятно в полутьме; гребни крохотных воли вспыхивали слабым мерцанием, отражая свет отдаленных звезд. Эти минуты уединения доставляли ему радость. И однажды Киялхан невольно воскликнул:
— Ах, да это же поэзия!
Но тут же испугался своего восторга: "Да это всего лишь обман! С восходом солнца чары рассеиваются и начинается реальная жизнь. И для чего только мир выглядит так, словно навечно отдан во власть волшебной поэзии? Чушь какая! Какой обман! Не мир и покой, но призрак мира, тишины, покоя… Эта кругленькая земля вся пылает изнутри, мается от собственного смертельного жара, болезненного, горячечного жара.
На пути Киялхана показалась одинокая сосна, та самая, стоящая в стороне от других деревьев на берегу речки. И опять его мысли вернулись к сновидению. Он тоже был совсем одинок, как эта сосна, хотя рядом стоял густой бесконечный лес его соплеменников. И подойдя к дереву, он тронул выгнутый нижний сук, помня, что тотчас должен раздаться человеческий голос. И перед ним вспыхнуло красное, как пламя, платье той девушки из спа…
"Чего тебе надобно в мире сновидений?" — спросила она.
"Тебя", — ответил Киялхан.
"Я не доступна для смертных".
"Тогда ключ от всех тайн Вселенной".
"Для чего?"
"Хочу, если не для себя, то хотя бы для людей найти счастье".
"А в чем оно, это счастье?"
"В бессмертии, наверное".
"Нет. Не умирая, люди заполнят собою всю землю. Они перегрызутся".
"Пусть грызутся, лишь бы им не умирать".
"И ты думаешь, это будет для них благом? Нет, нельзя тебе доверить ключ Вселенной".
"Тогда хоть дай мне власть устроить так, чтобы ни одно ружье не выстрелило на земле и чтобы люди умирали не от рук злодеев, а своей смертью".
"Такая власть может быть у тебя и ты сам знаешь, как ее добиться".
"Это я должен отыскать жасын — стрелу упавшей в землю молнии?"
"Да. И с этой стрелой взойти и стать на вершину самой высокой горы и стоять там, зорко охраняя мир. И пока стрела молнии будет в твоей руке, на земле не грянет ни один выстрел".
— Бислмилля, бисмилля, проснись сынок! Что с тобой, чего ты стонешь и кряхтишь? — Ак-апа расталкивала его, тревожно заглядывая в лицо.
А он, присев на постели, мотал головою, не мог прийти в себя.
— Ох ты, господи, как бы не захворал человек, приехав к нам, — сокрушалась Ак-апа. — Конечно, мучиться во сне — это неплохая примета. Значит, скоро что-то приятное должно случиться. Дай-то аллах. А сейчас вставай, родненький, и умойся поскорее холодной водичкой.
Явь и сны переплелись так, что перестали существовать для него раздельно.
— Пусть хоть небо покроется тучами, пусть дождь пойдет — заклинал Киялхан, но небо оставалось совершенно безмятежным. Ни облачка не было, ли ветерка, стояли ослепительные солнечные дни. Все было хорошо вокруг, но он чувствовал, что скоро, скоро должен сойти с ума. А пока что он гуляет под этим голубым опрокинутым небом, до которого рукою можно дотянуться, любуется снежными вершинами окрестных гор и темными деревьями, замершими на склонах, словно ханские бесчисленные воины — сарбазы. Он видит, гуляя в лесу, небольшие поляны с алыми и желтыми цветами, трепетными, на длинных тонких стеблях, и травы на этих полянах столь густы и дики, что сразу становится понятно: здесь еще не освоилась нога человека. А узкая, как фитиль, лесная тропа ведет дальше, ввысь, замаливая путника в неизвестные пределы молчаливых гор. От прошедших обильных дождей земля пропиталась избыточной влагой, и следы в податливой почве тотчас наполняются водою.
А если взобраться на ликующий зеленый холм и скатиться оттуда кубарем — то останется широкий, похожий на канал след от вершины до подножия.
Там, где яркозеленые вершины холмов встречаются с небесной синью, явственен умиротворенный вздох жизни — торжествующий, облегчающий душу.
Дней — десять подряд стояла такая погода. И вот однажды, когда Киялхан поднялся на гору, что-то вокруг изменилось; как-будто вкралась некая ошибка в обычное течение безмятежных дней; с севера быстрой рысцой набежали на горные луга ветры, а над дальним хребтом появилась небольшая, плотная и серая, словно войлочный потник, продолговатая тучка. Все ближе, ближе подбегала она — и вдруг за нею из-за хребта появилась целая свита грозовых облаков. Вскоре все лохматое воинство соединилось, и вдали загремели первые пушечные залпы.
И тогда в мозгу Киялхана, уже давно изъязвленном бесплодными мыслями, словно неисчислимыми муравьями, возникло ощущение целительной прохлады. В глазах перестало колоть, в висках — теснить и стучать, а невидимые меха, вздувавшие жар в раскаленном горне его сердца, перестали на время работать. И Киялхан, словно сбросив с плеч многопудовый груз, стал силен и легок, как молодой верблюжонок. Он сразу же понесся скачками с горы, подставляя грудь северному встречному ветру. Он бежал, испытывая некую ясность и озарение в душе, — но именно с этого мгновения все, что делал он, было похожа на безумие.
Вот грянул гром над головой, одновременно сверкнули длинные и перепутанные, как кровеносные вены на руке, огненные молнии. И джигит с разметавшимися на ветру длинными волосами вознес руки к небу и высоко подпрыгнул. Молния хряснула еще раз, и гром, припадая к земле, разнесся точно разбойничий хохот и хлопанье человека по ляжкам. Вершины огромных сосен наполнились гулом и качались из стороны в сторону. Киялхан вертелся на месте, словно юла. Внезапно ветер затих… И так же внезапно, с ураганной силой, возник и обрушился на деревья. Точно громадная грудь вобрала в себя весь окружающий воздух и выдохнула его. Распластавшись на земле, Киялхан с ужасом и восхищением видел и слышал как рушатся деревья.
А вверху все чаще хлестала по небу быстрая огненная камча. Бушевал ливень. "Что ж, — подумалось Киялхану, — видно, в душе природы тоже собирается тяжесть, и выходит она дождевыми слезами. Перестанет хмуриться мир, станут опять светоносными дали, повеселеют горы, искупавшиеся леса, переполненные реки… Значит, все тай и должно быть".
…Гроза прекратилась так же стремительно, как началась. Разорвались серые тучи, и яркое, полуденное высокое солнце хлынуло на землю. Но природа еще не могла прийти в себя. Тихо дымилась оглушенная, прибитая ливнем трава. Неподвижно стояли деревья, с отяжелевшими от воды ветвями. Но уже выглянула из дупла старого дерева белка, и карагуш, усевшись на мокрый, мшистый, черный валун, зевнул широко и издал клекот. Далеко внизу весело залаяла в ауле собака. Жизнь продолжалась.
Мокрый, истерзанный Киялхан поднялся с земли и направился к аулу, где — это было видно отсюда — жители вновь забегали по улице, принялись за свои хлопоты, словно мыши, спасшиеся от потопа.
И тут Киялхан увидел: на берегу ручья валялась и чадно дымила поверженная сосна! Та самая одинокая сосна, что Отняла у него дневной и ночной покой. Молния попала в нее, расколола сверху донизу, переломила ствол, растерзав его так, что белые щепки, торчали, словно кости меж обугленными ветками. Киялхан замер, как вкопанный, разглядывая убитое молнией дерево.
— Племянник! Где ты бродишь? Ак-апа прибегала уже сюда искать тебя. — Это женге торопилась к ручью.
В другое время Киялхан не преминул бы иронически заметить — не вслух, так хотя бы, про себя, — что искать его должны ближайшие родственники, а не чужая старуха… но теперь ему было не до того. С напряженным вниманием смотрел он на сраженную молнией сосну. И заметив это, женге охотно переменила разговор:
— О, сколько бесплатных дров валяется! В другой раз ветку лишнюю обломишь — плати штраф, а тут сам аллах дров наломал, вот пусть его и штрафуют…
Но и на этот раз кайным не отозвался, все так же неподвижно, странно, с мучительным напряжением глядя на дымившиеся останки огромного дерева. В голове Киялхана, отрезвевшей во время дождя, вновь стали роиться прежние мысли. Его осенило: надо выкопать жасыл — остывшую стрелу молнии, которая ушла, должно быть, в землю и лежит в корнях погибшей сосны.
…Третий день Киялхан роет яму под сгоревшей сосной. Он не вылезает оттуда, чтобы идти обедать, и старой Ак-апе приходится носить ему еду из дома. В ауле люди только руками разводят. К яме подойти не решаются: стоят поодаль, качают головами и, поцокав языком, расходятся по домам — подальше от греха. Но сегодня подошел Тойганбай, сел на край ямы и долго сидел, глядя выпученными глазами на вымазанного землею Киялхана. Открывал рот, желая, видимо, сказать что-то, но не осмеливался. И лишь под конец, уходя, промямлил:
— Ты, говорят, хочешь того… чтобы войны не было и все такое прочее. Х-м! Ерунду ты затеял, Киялхан, вот что…
— Да, я объявляю войну всем войнам! — закричал из ямы Киялхан. — Но первый мой враг — ты! Тебе я тоже объявляю войну! Исчезни отсюда, пока цел!..
Потом приходил дядя Киялхана, пастух. Постоял и, так и не решившись заговорить, ушел… Прибыл, наконец, бригадир, ткнул камчой в пустоту ямы и закричал:
— Эй! Полоумный! Чего ты там ищешь, а? Лучше бы вырыл мне силосную яму, чем горелый пень корчевать!
Киялхан не ответил ему, — бригадир ушел.
На исходе третьего дня философ сам стал понимать, что роет понапрасну. От тяжелой и целеустремленной работы разум и трезвость постепенно вернулись к нему. Таково, должно быть, врачующее свойство всякого простого ручного труда. Киялхан отбросил лопату, сел, привалясь спиною к стенке на дно ямы, и, запрокинув голову, глядя в небо, уснул глубоким, невинным сном — улыбаясь, словно предчувствуя близкое счастье. И во сне снова привиделась ему девушка в красном платье. Смеясь радостно, она лила ему на руки воду из медного кувшинчика, а потом подала белейший, мягкой шерсти чапай…
Он проснулся и увидел высоко над собою синее-синее, прекрасное небо, а рядом с собою — девушку в голубом платье. Она сидела на корточках и, лукаво улыбаясь, сковыривала у него с щеки ошметки засохшей глины.
— Кто ты такая, чудо-девушка? — улыбнувшись, с шутливой торжественностью спросил Киялхан.
— Я Гульгуль, — просто ответила девушка.
— Откуда явилась ты в этот скучный и грустный мир?
— Я здешняя. Из аула. Учусь в городе. На каникулы домой приехала. Уже десять дней, как здесь. Я узнала, что вы копаете землю ради того, говорят, чтобы выкопать… достать хотите сказочный жасын, след молнии… Правда это?
— Ну, что с того?
— А можно я помогу вам, ага?
— Да ты что, тоже сумасшедшая?
— Такая же, как и вы…
Они пристально взглянули друг на друга и рассмеялись.
— А теперь, — сказала она, схватив его за руку и потянув за собой, — вставайте ага, и пойдемте к речке, умываться.
— Гульгуль, — сказал он потом, — как же ты не побоялась подойти ко мне?
— А я боялась… Ведь говорили, что вы взбесились, ага. Но сегодня я решилась… Подкралась к яме, заглянула — а вы сидите и спите, и лицо у вас такое замученное. И во сне вы разговаривали вслух. Вы сказали: "Ох, создатель, отними у меня разум". И я поняла, что человек, который просит отпять у него разум, не может быть сумасшедшим.
— Гульгуль, умница, я теперь пойду вон на ту горку и посижу на солнышке, отдохну. А ты тем временем сходи в аул и скажи всем вот что… Скажешь, что Киялхан вовсе не молнию ищет, а клад. Золото, мол, старинное золото зарыто было под этой сосной, слиток с лошадиную голову.
— Зачем, ага?
— А увидишь сама, что будет…
И, забравшись на вершину холма, откуда был широкий обзор, он с улыбкой смотрел на аул… У реки, видел Киялхан, все так же безмятежно сидит за постирушкой его женге. И. дядюшка — на своем короткохвостом рыжем жеребчике трусит возле стада, погоняя скотину. А вот и бригадир о учителем Тойганбаем: обгоняя друг друга, с лопатами в руках они бегут к вырытой Киялханом яме, куда не захотели спуститься, чтобы помочь ему достать жасын. Теперь-то они будут рыть… И Киялхан сказал:
— Бедные люди! Это ли не безумие…
Перевод А.Кима