У Эла с Джуди две кошки; обе относятся к Ивон с неутолимым любопытством. Они то и дело вскарабкиваются на ее «палубу» и мяучат у застекленных створчатых дверей, требуя, чтоб их впустили. Если она оставляет приоткрытой нижнюю дверь, они пулей взлетают наверх. Ивон ничего против них не имеет, если только они не прыгают ей на голову, когда она отдыхает. Порой она берет одну из них на руки и прижимает к груди: передние кошачьи лапы обвивают ее шею, и можно почувствовать, как рядом с ее сердцем бьется другое. Кошки находят эту позу ужасно неудобной.
Изредка Ивон исчезает на несколько дней, а то и на неделю. Эл и Джуди о ней не беспокоятся, поскольку Ивон говорит, когда вернется, и всегда возвращается в срок. Она не сообщает хозяевам, куда отправляется, но оставляет им запечатанный конверт, где якобы сказано, как разыскать ее в случае крайней необходимости. Что именно следует считать крайней необходимостью, она не объясняет. Джуди бережно засовывает конверт за настенный телефон в кухне — ей невдомек, что он пуст.
Отлучки Ивон Эл и Джуди расцвечивают разными романтическими домыслами. Эл считает, что она уехала на свидание с любовником и об этой связи никто не должен знать или потому, что он женат, или из-за его общественного положения, или из-за того и другого одновременно. Фантазия рисует Элу мужчину гораздо более богатого и значительного, чем он сам. По мнению Джуди, Ивон навещает своего ребенка. Или детей. Джуди убеждена, что у нее обязательно есть дети. Отец их — человек жестокий, а характер у него гораздо тверже, чем у Ивон; всякому ведь видно: она из тех женщин, что не могут вынести ни физического насилия, ни длительной судебной тяжбы. В глазах Джуди только это способно оправдать Ивон, оставившую своих малышей. Теперь им нечасто позволено видеться. Джуди представляет их встречи в ресторанах и парках, их скованность, их мучительные прощания. Она засовывает ложку яблочного пюре в мокрый, розовый, похожий на устрицу рот Кимберли и разражается слезами.
— Да не реви ты, — ухмыляется Эл. — Как раз в эту самую минуту Ивон предается любовным утехам. Что безусловно пойдет ей на пользу. — Элу кажется, будто у Ивон неважный цвет лица.
— Секс, по-твоему, вообще единственное решение всех проблем, — бурчит Джуди, рукавом свитера утирая глаза.
Эл гладит ее по спине.
— Не единственное, конечно. Но это все-таки лучше, чем схлопотать оплеуху от пьяного дурака. Как ты считаешь?
Иной раз «это» не лучше оплеухи от пьяного дурака, молча вздыхает Джуди; Джуди чувствует себя очень усталой последнее время, ей кажется, что все от нее требуют слишком многого. Тем не менее она улыбается Элу нежно и признательно. Она знает, что счастлива. Единица, которой она мерит свое счастье, — Ивон.
Получается, само существование Ивон и ее несколько загадочное поведение залог супружеского взаимопонимания и согласия в семье. Ивон была бы довольна, узнай она об этом, но ощутила бы заодно и легкое презрение к своим хозяевам. Впрочем, в глубине души ей было бы на это абсолютно наплевать.
Иногда, в спокойные дни, когда не происходит ничего тревожного, когда наступает отлив и берег обнажается больше обычного, когда Ивон бредет вдоль озера, с любопытством, но без особого интереса оглядывая все окрест — и фонари, и бутылки с прилипшими ко дну кораллами, и свадебные наряды, и вымокшие туфли прохожих, и старинные подсвечники в руках у крылатых бронзовых нимф, и рыб, открытых равнодушным взорам зевак, задыхающихся, блистающих чешуей рыб, оставленных на суше схлынувшими водами, когда она входит в Донат-центр, садится у стойки, облокачивается на нее и рассматривает внизу под стеклом воздушные, еще дышащие жаром пончики с отчетливыми крупинками сахара на боках, она знает, что на холмах, в просторных дворах жителей предместья, в этот час из своих убежищ выползают кроты и змеи и земля чуть заметно дрожит под ногами стариков в твидовых кепках и вязаных жилетах, разравнивающих граблями свои газоны. Она неторопливо поднимается и уходит прочь, не забыв оставить чаевые. Она внимательна к официанткам, ибо очень не хочет снова стать одной из них.
Ивон направляется к дому, стараясь идти не слишком быстро. Сзади к ней приближается — она могла бы ее увидеть, если б повернула голову, приближается бесшумно, но с дикой скоростью высоченная стена черной воды. Стена застилает солнечный свет, и все же у самого полупрозрачного ее гребня что-то вспыхивает и движется. Это проблески жизни, поглощенной водой, обреченной на гибель.
Ивон взбирается по ступенькам в свою квартиру; она почти бежит — две кошки скачут за ней по пятам — и падает на кровать в тот миг, когда водяная тьма с силой обрушивается ей на голову, вырывая из рук подушку, лишая зрения и слуха. Над ней и вокруг нее полный хаос, она сама в смятении и страхе, и все же испуг ее не слишком велик. С ней такое уже бывало, и почему-то она доверяет воде; она знает: сейчас нужно поджать колени, закрыть уши, глаза, рот. Сейчас требуется только одно — держаться. Кто-то, возможно, счел бы, что ей не следовало сопротивляться, что надо было плыть по течению, но такой вариант она уже испробовала. Столкновение с другими плавающими предметами не сулит ей ничего хорошего. Кошки вспрыгивают Ивон на голову, гуляют по телу, мурлычут в уши; она слышит их как бы издалека, точно звуки флейты, поющей на высоком прибрежном холме.
Ивон не понимает, почему такое случается. Ничто это не провоцирует, ничто не предвещает. Просто что-то беспричинно нападает на нее, как чиханье. Тут есть связь с химией, думает она.
Сегодня она завтракает в обществе мужчины, чьи ключицы вызывают у нее восхищение, точнее, вызывали — когда были доступны. Сейчас все в прошлом, поскольку Ивон больше не спит с этим мужчиной. Она перестала с ним спать, ибо ситуация сделалась невыносимой. У Ивон они быстро делаются невыносимыми. Она терпеть не может ситуаций.
Это мужчина, которого Ивон когда-то любила. В ее жизни есть несколько таких мужчин; Ивон проводит четкую грань, отделяя их от тех, кого рисует. Она никогда не пишет портреты своих возлюбленных, ей мешает, что между ними и ею нет необходимой дистанции. Они для нее не форма, не линия, не цвет, даже не экспрессия. Они — световые сгущения. (Так она видит их, пока любит, но любовь кончается, и в памяти остаются только их расплывчатые очертания, которые хочется смыть, как пятно со скатерти. Ивон несколько раз совершала одну и ту же ошибку, пытаясь объяснить это мужчинам, имевшим прямое отношение к предмету.) О наркотиках она знает не понаслышке и, было время, питала стойкое пристрастие к фантастическим фильмам, просмотры которых устраивала с помощью инъекций и таблеток, не щадя собственный организм. Она знает, как это опасно. Любовь, с ее точки зрения, — лишь одна из форм наркомании.
Теперь она не слишком жалует наркотики, посему ее связи с мужчинами долго не длятся. Она с самого начала не питает иллюзий насчет вечной привязанности и не помышляет даже о временном семейном очаге. Дни, когда она верила, будто стоит ей только забраться с мужчиной в постель, вместе накрыться с головой одеялом и все горести отступят, давно миновали.
Тем не менее Ивон, как правило, хорошо относится к мужчинам, которых любила, и полагает, что чем-то им обязана. Она продолжает встречаться с ними и потом; это нетрудно, ведь их расставания не приносят печали, уже не приносят. Жизнь слишком коротка.
Ивон сидит против бывшего возлюбленного в маленьком ресторанчике, сидит, одной рукой сжав под столом скатерть — так, чтобы он не видел. Она слушает его с обычным интересом, наклонив голову. Она сильно скучает по нему — вернее, не по нему, а по тем чувствам, которые он умел в ней пробуждать. Он больше не кажется ей сгустком света, сейчас она видит его ясно, как никогда. Эта ясность, эта ее холодная отстраненность невыносимы для нее самой, и не из-за того, что в нем проступило что-то отвратительное, отталкивающее. Просто он вернулся к своему нормальному уровню: все, что в нем есть удивительного и сложного, внятно ей, но у нее с этим не может быть ничего общего.
Он заканчивает свой рассказ. Что-то о политике. Теперь для Ивон наступает момент выложить заготовленную шутку.
— Почему волосы на лобке всегда кудрявые? — спрашивает она.
— А правда, почему? — откликается он, стараясь скрыть смущение, овладевающее им всякий раз, когда она откалывает словечки вроде «лобка». Благовоспитанные мужчины для Ивон труднее нахалов. Чем мужчина распущеннее и грубее, тем проще ей послать его подальше.
— Чтобы никто не выколол себе глаза, — говорит Ивон, стискивая пальцами скатерть под столом.
Вместо того чтобы рассмеяться, он улыбается ей с мягкой грустью:
— Понять не могу, как тебе это удается. Ничто на свете тебя не волнует.
Ивон молчит. Возможно, он намекает на то, что, когда они расходились, она не изводила его истерическими телефонными звонками, не было ни разбитой посуды, ни яростных обвинений, ни слез. Все эти приемы она уже освоила в прошлом и пришла к выводу, что толку от них мало. Но, может, именно этого он ждал — как доказательств чего-то; вероятно, любви. Может, он разочарован: она не оправдала его ожиданий.
— Меня многое волнует, — говорит Ивон.
— У тебя столько энергии, — продолжает он, словно не расслышав того, что она сказала. — Откуда? Открой секрет.
Ивон опускает глаза в тарелку; на ней половинка яблока, грецкий орех, листики кресс-салата и корочка хлеба. Коснуться его руки, лежащей на скатерти совсем рядом с ее бокалом, значило бы снова поставить себя под удар, а она уже и так рискует. Когда-то она с упоением шла на риск, но когда-то она слишком многое делала, не зная меры.
Ивон поднимает глаза и улыбается.
— Секрет мой вот в чем: каждое утро я встаю, чтобы увидеть восход солнца.
Это действительно ее секрет, хотя и не единственный, но именно он выставлен сегодня на обозрение. Ивон внимательно изучает лицо собеседника: поверил или нет? Кажется, поверил. Что ж, это естественно: именно такой она ему и представляется. Он доволен, что у Ивон все в порядке и обойдется без неприятностей. Собственно, это он и хотел услышать. Он заказывает еще чашку кофе и просит принести счет. Когда счет приносят, Ивон платит половину.