ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Оливер Кромвель под воздействием этих событий становился мирным, но непримиримым противником политики короля. Он открыто сочувствовал шотландским единоверцам и демонстративно отказывался посещать англиканскую церковь, несмотря на опасность преследования со стороны церковных властей, а когда к нему на постой привели офицеров, шедших сражаться с шотландцами, он открыто выражал своё недовольство и в их присутствии молился о победе шотландцев.
Как только глашатай прочитал на площади Или рескрипт короля, извещавший о новом парламенте, горожане единодушно высказались за то, чтобы их интересы в нижней палате представлял честный хозяин и преданный пуританин Оливер Кромвель. Правда, Или был небольшим городком и не имел своего места в парламенте. Тогда Оливер спешно оформил нужные документы и превратился в жителя близлежащего Кембриджа. Кембридж имел право выбрать двух депутатов. Одним из них подавляющим большинством голосов был избран Оливер Кромвель, пришелец, достоинства которого были хорошо известны целой округе.
Заседания открылись тринадцатого апреля 1640 года. Вместе с молчаливой, строго настроенной толпой депутатов в одинаковых скромных чёрных одеждах Оливер вступил под гулкие своды Вестминстера. Вокруг него были знакомые лица. Оппозиция окрепла за прошедшие одиннадцать лет. Не все дожили до этого счастливого дня. Скончался непримиримый Эдуард Кук. В тюрьме умер доблестный Джон Элиот. Многие, поселившись в глуши, подальше от короля и двора, об этом не знали. Теперь стало известно, что король Карл умудрился надругаться даже над мёртвым. Когда сын Элиота испросил разрешения перевезти бренные останки отца в семейный склеп в Корнуэле, ему было грубо отказано. Король повелел «похоронить тело сэра Джона Элиота на кладбище того прихода, в котором он жил», и вождь оппозиции был похоронен в одной из часовен мрачного Тауэра, тюремного замка, в котором он будто бы жил, а в действительности был заточен без суда.
Опустевшее место павших борцов занял Джон Пим. Он был не менее последовательным и преданным защитником законности и справедливости, чем Джон Элиот, но рассудительней, сдержанней, у него было острое политическое чутьё и государственный ум. Молодого Джона Гемпдена, которого сделало известным позорное дело о двадцати шиллингах, оппозиция заслуженно ставила рядом с ним. Имя кембриджского сельского дворянина Оливера Кромвеля по-прежнему оставалось никому не известным. Он сидел на одной скамье рядом с Гемпденом, но не как вождь, не как известный политик, а всего лишь как его единомышленник и двоюродный брат.
Тринадцатого апреля заседания парламента открыл сам король. Пока в Лондон съезжались представители нации, его секретная служба перехватила письмо, адресованное шотландцами одному из европейских монархов. Повстанцы просили о помощи, что король не мог не расценивать как преступление. Однако имя монарха в послании из понятной предосторожности не называлось, что делало всё несколько затруднительным, тогда как королю очень хотелось воспользоваться этой благоприятной случайностью, обвинить шотландских повстанцев в измене и разжечь давнюю неутихающую национальную рознь. Тем не менее его придворные и министры посовещались и дружно постановили, что письмо адресовано именно французскому королю, который только что нанёс англичанам несколько чувствительных поражений под Ла-Рошелью, что должно было особенно возмутить представителей нации. Король выступил с обличением проклятых шотландцев, предъявил парламенту довольно сомнительный документ и потребовал на войну с ними двенадцать субсидий в течение трёх лет.
К его изумлению, парламентарии не возмутились, не прокляли ненавистных соседей и, главное, отказались предоставить субсидии. С ответной речью выступил невозмутимый Джон Пим. Он начал так:
— Шотландское вторжение менее опасно, чем произвол в стране. Первая находится далеко, а та опасность, о которой я буду говорить, находится дома!
В этом духе он проговорил два часа, спокойно и вразумительно доказал, что прежде субсидий следует обсудить вопрос о правах. В каком направлении следует этот вопрос обсуждать? Оно представлялось ему очевидным: необходимо наказать дурных королевских советников, то есть его министров и прихлебателей, прекратить все злоупотребления, которые совершались ими в течение одиннадцати лет беспарламентского правления, остановить политику насилия и арестов, возвратить парламенту нарушенные права и возвести в силу закона обязательный ежегодный созыв парламента.
Требования были серьёзные, но справедливые. Выполнение их останавливало произвол деспотизма, восстанавливало равновесие между парламентом и королём и в то же время ни в коем случае не ущемляло законных, неузурпированных прав короля. Тем не менее король, возомнивший себя абсолютным монархом в духе испанского и французского королей, счёл себя оскорблённым. Когда к нему явился представиться председатель палаты, как этого требовал этикет, он принял его без должного уважения и всем видом и тоном давал понять, что ни на йоту не уступит парламенту.
Это была глупая, детская выходка, не достойная короля. Представителям нации следовало бы над ней посмеяться и не придавать ей никакого значения, но они были больше ораторы, чем политики, грубый приём председателя их оскорбил и вызвал недобрые чувства к самому королю. Прения полились и нередко затягивались до самого вечера, и председатель не считал нужным в положенный срок их прерывать. Впрочем, они были пылкими лишь на словах и вполне мирными по существу. Лишь немногие пытались накалить обстановку и вместо министров и прихлебателей обвинить самого короля. Их останавливали сами представители нации. Порочить монарха они не считали уместным. Больше того, спокойно выслушивали речи приверженцев короля, которые настойчиво требовали сначала обсудить вопрос о субсидиях, а потом заняться правами нации и парламента. Им вежливо отвечали, что права превыше всего, и продолжали настаивать на своём.
Прения явным образом заходили в тупик. Король и парламентарии не уступали друг другу. Собственно, Карл, прислушайся он к английским традициям, должен бы был уступить, но, утверждая абсолютизм, он должен был их отрицать и по этой причине не в состоянии был пойти на компромисс. К тому же у него был легковесный, нетерпеливый характер. Ему следовало подождать, пока ораторы выговорятся и к ним возвратится способность рассуждать хладнокровно. Но государь возмущался, с каждым днём чувствовал себя всё более оскорблённым неуступчивыми речами и торопился сломить сопротивление представителей нации всеми доступными и недоступными средствами.
Прежде всего потребовал вмешательства лордов. Лорды пригласили парламентариев на совместное заседание и настаивали на том, что вопрос о субсидиях необходимо рассматривать прежде вопроса о правах нации и парламента, как того хочет король. Те молча возвратились к себе и единодушно постановили, что лорды превысили свои полномочия и нарушили привилегии общин, поскольку они имеют права заниматься субсидиями только после того, как постановление о субсидиях будет вынесено нижней палатой.
Король чувствовал своё бессилие, раздражался и наконец решил сделать вид, что готов пойти на уступки. Его представитель в палате общин дал обещание: если субсидии будут даны, король на всё время субсидий откажется собирать корабельные деньги, которые отказался утвердить ещё предыдущий парламент. Это была только хитрость. Она без нужды раздразнила парламент. С новой силой в палате общин вспыхнули прения. Вновь полились речи Джона Пима, Джона Гемпдена и Оливера Сент-Джона. Они в один голос потребовали признать незаконным сбор корабельных денег не только в прошедшие времена, но и в будущем.
Таким образом возбуждение всё нарастало. Представители нации решили самостоятельно, за спиной короля вступить в переговоры с шотландцами, принять и выслушать в палате общин их депутатов и выяснить из первых уст, что заставило их поднять восстание против законного короля. Пока их гонцы спешили в Шотландию и возвращались обратно, они согласились обсудить вопрос о субсидиях. Сумма представилась им чрезмерной, неисполнимой. Кое-кто из ораторов объявил прямо, что таких денег нация не имеет. Это мнение было поддержано большинством. Поступило предложение субсидии дать, но не определять их количество, пока король не подтвердит права нации и парламента. Присутствовавший на заседании Генрих Вен, государственный секретарь, ставленник королевы, потребовал слова и объявил, что король может принять только то, что просил. Генеральный прокурор Эдуард Герберт тут же его поддержал. Собравшиеся сперва изумились, потом пришли в благородное негодование. Теряя благоразумие, они решили не дожидаться депутации от шотландцев. В тот же миг общность интересов Англии и Шотландии стала для них очевидной. Поступило предложение подготовить петицию, которая осуждала бы войну короля с его шотландскими подданными. Правда, ночь уже наступила. Прения пришлось отложить.
О намерении представителей нации тотчас было доложено королю. В шесть часов утра король собрал Государственный совет. Совет единодушно постановил немедленно распустить и этот парламент, причём впоследствии утверждали, что постановление было принято исключительно по настоянию Томаса Уентворта графа Страффорда. Не успели депутаты пятого мая 1640 года собраться на заседания и открыть желанные прения, как им было объявлено, что парламент распущен. Его малоплодотворная деятельность продолжалась чуть более трёх недель. По этой причине он был прозван Коротким.
Спустя час Эдуард Хайд, будущий лорд Кларендон, тридцати двух лет, из Дейтона, встретил случайно Оливера Сент-Джона. Жизнерадостный Хайд был печален. Напротив, всегда меланхоличный, угрюмый Сент-Джон был весел и оживлён. Он спросил печального Хайда, что так сильно угнетает его. Хайд ответил с упрёком:
— То же, что и многих честных людей: ведь распущен столь мудрый парламент, от которого все мы ждали помощи в нашем горестном положении.
Оливер Сент-Джон неожиданно рассмеялся:
— Полно! Прежде чем делам пойти хорошо, они должны идти всё хуже и хуже. Этот парламент никогда не сделал бы того, что должно.
К вечеру беспокойство охватило и короля. Он начал раскаиваться, говорил своим приближённым, что ему в ложном свете донесли о намерениях парламентариев и что Генрих Вен никогда не получал от него полномочий говорить в палате общин от его имени.
Шестого мая по Лондону прокатилась волна возмущения. Толпа, состоявшая из подмастерьев и того безработного люда, который, копя злобу на всё и на всех, ютился в трущобах предместий, бросилась в Ламбет, к дворцу архиепископа Лода, пыталась поджечь его и захватить самого «Уильяма Лиса», как именовали его оскорблённые пуритане. Архиепископ бежал в Уайт-холл. Рассерженная неудачей толпа повернула назад и ворвалась в собор святого Павла, прямо на заседание комиссии церковного суда, и приступила к перетрусившим судьям с грозными криками:
— Долой епископов! Долой церковные суды!
Толпу отогнали, под видом зачинщиков арестовали первых попавших под руку крикунов и препроводили в тюрьму. Казалось, с возмущением было покончено, однако король был испуган. Он пригласил в свой кабинет самых доверенных лиц и с обречённым видом вопрошал, нельзя ли как-нибудь отменить столь поспешный роспуск парламента и возвратить депутатов в Вестминстер. Ему отвечали, что этого сделать нельзя. Карл вдруг изменился, точно вспомнив, что он абсолютный монарх, и стал действовать с удвоенной безоглядностью.
Эту безоглядность поддерживал в нём только Страффорд. Он только что возвратился из своей поездки в Ирландию и сразу слег, не в состоянии двигаться, с воспалением в груди и сильной подагрой. Его страсть очень скоро преодолела болезнь. Страффорд получил в Ирландии субсидии, солдат и пожертвования. Едва встав на ноги, он потребовал пожертвований и от англичан, и в течение всего трёх недель в казначейство поступило около трёхсот тысяч стерлингов, и ни короля, ни тем более неразборчивого в средствах Страффорда не обеспокоило то, что большую часть этих денег на борьбу с шотландскими пуританами дали паписты.
Четырнадцатого мая в Лондоне повторились волнения. На этот раз негодующая толпа осадила тюрьму, стремясь освободить своих случайных собратьев. Страффорд проявил твёрдость. Толпу разогнала полиция. Следом за простонародьем в Тауэр отправили нескольких депутатов распущенного парламента по обвинению в том, что они оказали сопротивление королю. Со всего духовенства была взята клятва ни под каким видом не соглашаться на изменения, если их станут вносить в церковное управление. Возобновились насильственные сборы налогов, не утверждённых парламентом, принуждение к займам и взимание корабельных денег. Кое-кто из министров предлагал чеканить монету пониженной пробы, но, по счастью, король не решился на эту безумную меру. Во всём остальном он соглашался с чудовищными предложениями и советами Страффорда, а тот становился с каждым днём всё необузданней. Когда несколько сельских дворян графства Йорк отказались от принудительных платежей, он объявил Государственному совету:
— Их может образумить только одно: этих людей необходимо вызвать и заковать в кандалы.
Шерифы и сборщики податей сбивались с ног, но им удавалось направить в казну только жалкие крохи. Страффорд настоял, чтобы король потребовал денег, разумеется, в долг, у торговых и финансовых воротил. Ему отказали демонстративно и грубо. Надеясь их устрашить, лондонских олдерменов посадили в тюрьму. Это не помогло. Сити, сопротивляясь беззакониям, давно превратился в оплот пуританства, и все угрозы только укрепляли их суровый дух. Истощаемый гневом и жаждой победы, Страффорд вновь оказался в постели. Казалось, дни его сочтены, однако кипение безрассудных страстей и на этот раз победило болезни. Едва возможность двигаться возвратилась к нему, он в сопровождении короля отправился к армии, уже двинутой к шотландской границе, и лично возглавил её, надеясь применить в Шотландии принуждение и насилие с тем же успехом, что и в Ирландии.
Он опоздал. Двадцать первого августа шотландцы перешли Тайн, беспрепятственно вторглись в Англию и уже двадцать восьмого августа разгромили при Ньюбори плохо дисциплинированную, ещё хуже вооружённую и одетую, а главное, не желавшую воевать королевскую армию. Нигде не встречая сопротивления, они двинулись дальше. Без промедления выяснилось, что бестолковая, но упрямая политика короля успела сделать своё чёрное дело: англичане с распростёртыми объятиями встречали шотландцев. Рекрутов, завербованных в королевскую армию, оскорбляли на улицах, презирали друзья, с осуждением встречали в семье. Случалось, что некоторые из них уродовали себя, лишь бы отказаться от службы. Пуритане, попавшие в армию, расправлялись с офицерами по одному подозрению в их приверженности папизму. Сближаясь с шотландцами, они издалека слышали бой барабанов, которые призывали на проповедь, запрещённую в Англии. Там были их братья по вере. Многим начинало казаться, что их гонят на войну против Бога. С таким настроением они не могли воевать. Королевская армия разваливалась на глазах Страффорда и короля. Шотландцы без боя овладели Ньюкаслом и подступили к Дорхему. Остатки королевской армии сосредоточились в Йорке, но уже было понятно, что горцы не встретят сопротивления и в Йорке. Больше того, их ждали в Лондоне, надеясь, что Страффорд и король образумятся только с падением Лондона.
Страффорд выходил из себя. Он плохо скрывал гнев, презирал офицеров и строго наводил дисциплину. Его презрение настраивало офицеров против него, его строгости раздражали, но не устрашали солдат. Воевать никто не хотел. Из графств приходили петиции, в которых короля вежливо, но непреклонно просили заключить с шотландцами мир. Двое лордов заговорили о мире в лагере короля, Страффорд приказал арестовать их и судить военным судом за измену. Открыв суд, он потребовал приговорить обвиняемых к смерти и расстрелять их перед строем как зачинщиков бунта. Судьи молчали. Страффорд выходил из себя. Его угрозы не действовали. Наконец лорд Гамильтон задал вопрос:
— Милорд, когда мы утвердим приговор, ручаетесь ли вы за солдат?
Страффорд задрожал, отвернулся и ничего не ответил. Обвиняемые были освобождены. Это было полное поражение, однако этот человек не сдавался и попробовал привлечь на свою сторону архиепископа Лода, этого главного виновника неурядиц в Англии и Шотландии. Он писал: «Королю стоит произнести своё веское слово, и я выгоню отсюда шотландцев скорее, чем они вошли сюда, отвечаю головой. Нужно только, чтобы распоряжения шли от кого-нибудь другого, а не от меня».
Всё было напрасно. Карл растерялся. Он более трусил, чем сознавал, что собственным легкомыслием и неумением управлять готовит восстание, отстранился от Страффорда, крутые меры которого запоздали и вызывали обратное действие: неповиновение и негодование. Монарх с недоумением наблюдал, как из казны исчезают последние деньги, солдаты не подчиняются офицерам, дезертируют толпами, народ волнуется, заговоры плетутся прямо в лагере короля.
Между тем шотландцы избрали мудрую тактику. В захваченных графствах вожди повстанцев удерживали солдат от грабежей, неизбежных во время войны, щадили пленных, уважали честь оказавшихся среди них офицеров, пользовались каждым случаем выразить свою преданность королю, говорили о мире и в качестве платы за него просили только парламент.
С каждым днём становилось всё очевидней, что государю следует отступить и примириться с парламентом, который пока что не посягает на его власть, а только пытается ограничить её в полном согласии с английской традицией. Но Карл упрямился и не желал уступать. Он всё ещё искал способ как-то выйти из затруднительного положения и при этом сохранить власть.
Казалось, он такой способ нашёл. В далёкие времена английский король в затруднительных случаях собирал на совет лордов всего королевства. Правда, советы лордов не собирались уже четыреста лет. Это обстоятельство не смущало. Карл предложил лордам спешно съехаться в Йорк, не имея ясного представления, что бы хотел от них получить, думая только о том, что те окажут ему должное уважение и тем успокоят народ. Кроме того, ему представлялось, что совет лордов заменит ненавистный парламент и без проволочек и прений утвердит субсидии на войну.
От аристократов монарх получил ещё один и, может быть, самый жестокий урок. Если общество не способно к развитию, то может остановиться, закиснуть, загнить, но никакой социум не может возвратиться назад на четыреста лет. За истекшее столетие лорды стали другими. Не успели они съехаться в Йорк, как двенадцать наиболее влиятельных, наиболее известных предложили королю вместо совета созвать всем привычный парламент, указав на слишком тяжёлое экономическое и политическое положение Англии. Почти в те же дни о том же просил короля лондонский Сити, представив петицию от имени жителей Лондона, под которой стояло около десяти тысяч подписей.
Узнав об этом, Страффорд заторопился и двинул преданные ему части. Нападение было столь неожиданным, что шотландцы понесли потери и отступили. Страффорд намеревался развить этот незначительный и частный успех, однако получил повеление возвратиться на исходные рубежи. Стало очевидно, что война окончена и что его политика потерпела полное поражение. Он воскликнул, всё ещё с чувством превосходства:
— Я имею честь состоять членом Тайного совета его величества, но я не состою членом совета всемогущего Бога, чтобы заранее предсказать ход войны.
На него уже не обращали внимания. Совет лордов собрался двадцать четвёртого сентября. Король объявил, что созывает парламент, а от лордов ждёт только совета о том, как начать и вести переговоры с шотландцами.
Переговоры без промедления начались. Шестнадцать лордов представляли английскую сторону. С первых же слов договорились о том, что Англия и Шотландия сохраняют свои войска и что английские и шотландские солдаты жалованье будут одинаково получать из королевской казны. Правда, казна пустовала. Выход скоро был найден. Король и лорды под своё честное слово испросили заем в лондонском Сити, и двести тысяч фунтов стерлингов были получены. Тотчас в Риппоне были получены предварительные статьи. Король поспешно выехал в Лондон. Он искал утешения у королевы, а точнее бежал в Уайт-холл от стыда.
Переговоры о мире с шотландцами продолжились в Лондоне. По всей стране шли выборы в новый парламент. Повсюду в графствах терпели поражение представители короля. В палату общин нация почти без исключения избирала вождей оппозиции. Открытие было назначено на третье ноября 1640 года.
Эта дата вызвала панику у людей суеверных. При короле Генрихе VIII в этот день началась английская реформация, казни монахов и разрушение монастырей. Такое совпадение не могло не представиться роковым. Кое-кто из влиятельных лиц бросился к архиепископу. Его уговаривали перенести открытие парламента на день раньше или позже. Лод равнодушно выслушал эти советы. Как и Томас Уентворт граф Страффорд, он устал от напрасной, безуспешной борьбы, разуверился в собственных силах, разуверился в короле и был не в состоянии что-нибудь предпринять.
Между тем третье ноября стремительно приближалось.
2
Король на этот раз был растерян и сломлен. Благоразумие подсказало ему отказаться от пышности, с какой он обыкновенно являлся в парламент. Утром третьего ноября Карл подплыл к Вестминстеру в простой лодке по Темзе, почти без свиты, в скромном наряде, намеренно избегая показываться на улицах Лондона, где толпа вместо привычных приветствий могла встретить его проклятиями и бранью: видимо, помнил о десяти тысячах подписей под петицией торговых и финансовых воротил. Открывая заседание палаты общин, говорил нерешительно, произносил ни к чему не обязывавшие общие фразы, обещал рассмотреть те требования, которые в этот парламент принесли с собой представители нации. Однако он продолжал именовать шотландцев бунтовщиками и считал необходимым изгнать их из королевства, будто они не были его подданными. Мир ещё не был подписан, и не мира с шотландцами в первую очередь желали многие в Англии.
Его неискренние, путаные, уклончивые слова были выслушаны в холодном молчании. С ответной речью выступил председатель палаты Уильям Лентолл. Как и было положено, она была полна лести и уверений в преданности представителей нации своему королю. Но и председатель не смог до конца выдержать этого дежурного тона, так накалена была обстановка в палате. Он закончил свою речь двумя просьбами. Во-первых, королю следует даровать свободу слова членам парламента. Во-вторых, королю следует согласиться с теми реформами, которые парламент намерен представить ему в соответствии со своими старинными привилегиями.
Однако, едва король, не снискав ни громких приветствий, ни бурных аплодисментов, покинул сурово молчавший зал заседаний, вспыхнули бурные прения. И немудрено. Из пятисот одиннадцати избранных депутатов двести девяносто находились в оппозиции, причём многие из них заседали ещё в предыдущем, Коротком парламенте и были непримиримы, а на стороне монарха оказалось только двести двадцать один депутат. Большинство оппозиции принадлежало мелкому дворянству, тем сельским хозяевам, которые владели бывшими монастырскими землями и производили шерсть на вывоз и хлеб и мясо на внутренний рынок. К ним примыкало более шестидесяти юристов, выпускники Оксфорда, Кембриджа и Линкольн-Инна, в сущности, весь цвет тогдашней английской интеллигенции. Их поддерживали такие известные аристократы, как Бедфорд, Эссекс, Манчестер, Дигби и некоторые другие. Все они привезли в Лондон наказы, петиции и жалобы своих избирателей. Они ощущали себя представителями народа и были крайне возбуждены.
Прибывшие из дальних, глухих уголков сельские хозяева, торговцы, предприниматели одинаково чувствовали, одинаково мыслили, когда затрагивались их интересы, но были разъединены. Они могли возмущаться сколько угодно, с утра до вечера изливать праведный гнев на голову короля, его министров и руководителей церкви, но всё это были только слова, всегда гневные, но часто пустые. Не привыкшие к открытой общественной жизни, не имевшие опыта в делах государства, эти люди путались в выводах, слабо представляли себе выход из действительно сложного положения, уже походившего на тупик, и не были готовы к серьёзным решениям.
Они нуждались в вожде, и вождь у них был. Снова Джон Пим встал во главе оппозиции. Он стал толще, но его боевой дух укреплялся день ото дня. Пим собрал вокруг себя самых преданных, самых мыслящих, самых непримиримых противников короля. Он направлял их во время заседаний, а после собирал у себя на совет в собственном доме недалеко от парламента. Здесь каждый день вместе обедали в складчину Джон Гемпден, Артур Гезлриг, убеждённый индепендент[15], и Оливер Сент-Джон, учёный-юрист. К ним часто присоединялись Строд и Холлз, Файнес и Вен, известные смелыми взглядами. Оливер Кромвель чувствовал себя здесь своим человеком, и недаром: среди парламентариев оказалось семнадцать его родственников и близких друзей, а Джон Гемпден был его двоюродным братом. Пим обладал острым чутьём и был отличным оратором, Гемпден был умней и находчивей, за что многие считали его истинным предводителем оппозиции. Под руководством этих двух в столовой дома за Вестминстер-холлом во время обеда, в дружеской неторопливой беседе, пополам с шутками и житейскими новостями, вырабатывалась генеральная линия нападения на позиции короля и обсуждались решения, которые затем предлагались депутатам. Оливер слушал, набирался ума и большей частью молчал. Джон Пим, ожидая нового блюда или попивая вино, не уставал повторять:
— Теперь мы должны держаться не того направления, какого держались в прошлом парламенте. Мы должны смести всю паутину, которая висит сверху и по углам, чтобы в палате не разводилось пыли и грязи. Теперь у нас появилась возможность сделать страну счастливой, искоренить все обиды и вырвать причины, породившие их, если только все будут честно исполнять принятый на себя долг.
Джон Пим царил, потому что многие явились исполнить свой долг и выразить обиды, нанесённые стране королём и его прихлебателями, в особенности Страффордом и архиепископом Лодом. Они горели жаждой как можно скорее увидеть обновлённую Англию, а Пим только подливал масла в огонь. Положение в стране ухудшилось до того, что лидер уже не просил, а обвинял и требовал перемен, но в рамках закона. Английскую конституцию Пим считал лучшей в мире, твёрдо защищал монархический принцип, настаивая хотел, чтобы король признавал конституцию, уважал парламент и управлял, опираясь на одобрение представителей нации. Самое большее, что предлагалось: упрочить конституцию, очистив её от тех наслоений и новшеств, которые в последнее время вводили Бекингем, Страффорд и менее значительные прихлебатели и советники короля.
Когда схлынула первая волна возмущения и накал первых, стихийно вспыхнувших речей стал остывать, именно он изложил продуманную программу, по которой должен был, по его мнению, работать парламент. Пим определил три направления. Прежде всего напал на высокомерное, явно наплевательское отношение короля к прежним парламентам и потребовал в полном объёме восстановить его традиционные привилегии. Затем перечислил все попытки архиепископа Лода возвратить англиканскую веру в лоно католической церкви и призвал возвратиться к её первоначальным основам, также в духе традиций, принятых большинством англичан. Наконец, он обрушился на произвольность и незаконность налогов, на корабельные деньги, на штрафы, на высокие пошлины, на аресты, нарушавшие Великую хартию вольностей, и потребовал гарантий как личной свободы каждого англичанина, так и свободы предпринимательства и торговли, для чего прежде всего необходимо обеспечить неприкосновенность прав частной собственности.
Его поддержали. Новая волна возмущения подхватила представителей нации. Каждый из них привёз в Лондон петиции и жалобы своих избирателей и спешил рассказать о бесчисленных злоупотреблениях. Речи этих сельских дворян не отличались ни богатством стиля, ни стройностью, зато в них громко звучали гнев и негодование того большинства, которое там, далеко, в небольших городках и на фермах, заждалось гарантий личной свободы, свободы предпринимательства и вероисповедания.
Одним из ораторов был Оливер Кромвель. Его выступление врезалось в память Филиппа Уорика, кавалера, приверженца короля, привыкшего оценивать человека по покрою камзола и ленты на шляпе, отчего его свидетельство вдвойне любопытно:
«Джентльмен, произносивший речь, был немалого роста и одет очень просто, в платье, сшитое домашним портным, в грубое и не особенно чистое бельё, местами запачканное кровью; его шпага плотно прилегала к телу; голос — резкий, но глухой. Джентльмен так энергично орал и бранился, что его поведение значительно понизило моё уважение к собранию, позволявшему так с собой обращаться... »
Естественно, Филипп Уорик не обратил никакого внимания, по какому случаю этот джентльмен немалого роста орал и бранился, зато разглядел на его белье пятна и отчего-то решил, что это пятна крови. Иначе оценил Кромвеля менее предвзятый современник:
«Рост его — средний, телосложение — крепкое, а голова таких размеров, что в ней мог поместиться большой запас всевозможных даров природы. Темперамент у него чрезвычайно горячий, но умеренный, в большей части случаев благоразумен. По натуре он до женственности склонен к милосердию при виде любого несчастья. Хотя Бог лишил его сердце страха перед чем-либо, кроме Своего гнева, но вложил в его душу нежность к страдающим...»
Ещё один наблюдатель был явным образом покорен его красноречием, суровым и своеобычным:
«Когда Кромвель говорил в палате, то его слова всегда были проникнуты силой и мужеством, которые показывали, что он скорее мог убедить других, чем переубедиться сам. Его выражения были резки, мнения определённы, доказательства глубоки, серьёзны, перемешаны с текстами Священного Писания, так что имели большой вес и сильно действовали на слушателей. Он убеждал свойством говорить страстно, но сдержанно и благодаря этому овладевал вниманием палаты, вёл её за собой. Кто не находит в его речах ничего особенного, тот пусть судит по впечатлению, которое они производят на слушателей...»
С силой резко, прибегая к просторечиям, резавшим ухо аристократа, часто приводя по памяти тексты Писания, Кромвель говорил о драматической судьбе торгового ученика Джона Лильберна. Этот юноша проповедовал пуританство вопреки запретам архиепископа Лода и открыто распространял тайно отпечатанные трактаты, в которых отстаивалась свобода религиозных общин и выборы пасторов собранием верующих. Назначенные архиепископом Лодом судьи Звёздной палаты присудили его к публичному бичеванию и тюремному заключению на срок, какой «заблагорассудится королю». Эта история стала символом беззакония и произвола, неизбежных в том случае, когда власть выходит из-под контроля парламента. Кромвель говорил всего лишь о судьбе одного несчастного юноши, почти мальчика, а в умах и сердцах его слушателей крепло убеждение в том, что только в парламенте, который созывается регулярно, по закону, а не по капризу, спасение Англии и англичан.
Выслушав эту необычную речь, граф Джордж Бристоль Дигби, спускаясь по лестнице, спросил своего случайного спутника:
— Кто этот человек? Он сегодня так горячо выступал. Я несколько раз видел его рядом с вами.
Его спутником оказался Джон Гемпден, приходившийся Оливеру двоюродным братом, который, естественно, знал его лучше других. Тот ответил многозначительно:
— А, этот неряшливый малый, который никак не украсил свою речь? Так вот, если мы когда-нибудь порвём с королём, от чего Боже нас упаси, этот неряха станет одним из величайших людей!
Предсказание Гемпдона начинало сбываться уже в те первые дни. Требование Кромвеля поддержали другие ораторы. Представители нации потребовали от короля освободить всех безвинно осуждённых, не одного Джона Лильберна, но и Джона Баствика, Генриха Бертона и Уильяма Принна. Они не успокоились до того счастливого дня, когда узники совести, избитые, измождённые, с отрезанными ушами, наконец получили свободу.
3
Между тем поток петиций и жалоб всё возрастал. Казалось, вся Англия поднялась и кипела негодованием. Простые горожане, свободные крестьяне и арендаторы ехали и шли пешком в Лондон. Они приносили и сдавали в Вестминстер полные горя послания от своих округов, городов, графств. В каждом обличались злоупотребления и беззакония короля, министров, лордов-наместников, шерифов, епископов и крупных землевладельцев, все они требовали справедливости и взывали о помощи. Духом обличения охвачен был Лондон. Каждый желающий мог стать оратором, взойти на кафедру или подняться на любое возвышение и предъявить обвинение своему притеснителю. Их сочувственно выслушивали.
Представители нации оказались не в состоянии справиться с этим потоком. Для оглашения всех обличений не хватало времени заседаний. Тогда постановили создать более сорока комитетов и туда переправили весь поток народных страданий и слёз. Оливер Кромвель был избран в комитет, который рассматривал бесчисленные земельные споры. Он тотчас возбудил дело об осушении болот. Осушенные земли, принадлежавшие жителям Сомерсхэма, близ Сент-Айвса, около тысячи акров, были огорожены и проданы графу Манчестеру без согласия общины. Изгороди были сломаны под барабанный бой возмущёнными земледельцами. Теперь их представители явились к своему депутату и потребовали восстановить справедливость. Оливер не только с гневной речью выступил сам, но и привёл на заседание комитета своих земляков и добился, чтобы им дали слово. Спокойствие тотчас было нарушено. Простые земледельцы из окрестностей Сент-Айвса выражали свои мысли почти так же коряво, как выражался сам Кромвель. Язык простого народа оскорбил председателя Хайда, как перед тем он оскорбил Филиппа Уоррика. Впоследствии граф Кларендон, советник и министр короля, ставший на досуге историком, передал атмосферу этого заседания со слов председателя Хайда, который под благовидным предлогом пытался либо закрыть заседание, либо решить дело в пользу графа Манчестера:
«Кромвель представил комитету подателей петиции и очень горячо выступил в поддержку их жалоб. Это весьма грубый народ. Они ругались и прерывали как докладчика, так и свидетелей, когда те говорили что-нибудь, что не нравилось им. Председатель должен был, наконец, остановить их и пригрозил штрафами и удалением из зала заседаний, если они продолжат мешать рассмотрению дела. Кромвель вступился за земляков и в резких выражениях попрекнул председателя в очевидном пристрастии, в запугивании свидетелей и истцов. Мистер Хайд обратился к комитету, который признал его вполне правым, что ещё более раздражило и без того озлобленного Кромвеля. Когда же лорд Мэндвил весьма скромно стал излагать обстоятельства дела, которого он был свидетелем, то Кромвель прерывал его и отвечал в высшей степени грубо, нахально, в выражениях, между джентльменами не допустимых. В конце концов председатель должен был призвать его к порядку и заявить, что если Кромвель будет продолжать вести себя так бурно и нагло, то он, мистер Хайд, должен будет закрыть заседание комитета и жаловаться на другой день парламенту...»
Сам Кромвель иначе оценивал своё поведение:
«Из двух величайших обязанностей, возложенных Богом на человека, первой является охрана религии и её проповедников, которым должны быть даны полная свобода и подобающее уважение, дабы они хранили правду Божию; второй обязанностью является охрана гражданской свободы и национальных интересов. Хотя эти последние и стоят на втором месте, однако после религии они суть величайшие блага, данные нам Господом Богом, так как лучше всяких скал ограждают наше земное существование. Если кто-нибудь признает интересы религии и национальности неважными, то я желал бы, чтобы моя душа навсегда отверглась от этого человека...»
В те дни многие разделяли это его убеждение. Постановлением представителей нации власть комитетов, которым поручалось рассматривать жалобы, не могла быть никем ограничена, никто не имел права противиться рассмотрению дел хотя бы молчанием, члены Государственного совета были обязаны предоставлять им любые сведения. Представителей короля, уличённых в злоупотреблениях и беззакониях, нарекали преступниками и врагами народа. В каждом графстве составлялись целые списки тех, кого считали достойными столь презренного имени, но их не преследовали, не подвергали их никаким наказаниям. Эти списки отправлялись в парламент, и только этот орган при малейшем подозрении в противодействии или в тайных кознях против него имел право подвергнуть виновного штрафу, конфискации имущества или тюремному заключению.
Ужас объял приверженцев короля, поскольку повинны в злоупотреблениях и беззакониях были многие. Их обвиняли со всех сторон, никто не брался или не решался их защищать. Король бездействовал, не зная, что предпринять, более надеясь на то, что в таком случае о нём позабудут.
Судьи не решались выносить оправдательных приговоров тем, кого молва именовала врагами народа. Епископы в полном молчании взирали на то, как всюду упраздняются новшества, введённые архиепископом Лодом. Оксфордский епископ от волнений и страха скоропостижно скончался. Пуританские проповедники возвращались на церковные кафедры. Представителей власти пока что никто не преследовал, но власть сама собой перестала действовать на всей территории Англии.
4
Однако гонения начались, и начались очень скоро. Король был беспомощен. На помощь себе он спешно призывал графа Страффорда, который всё ещё находился при армии в Йорке и спешно собирал улики против вождей оппозиции, вступивших в сношения с вождями шотландских повстанцев. Лондонские друзья предупреждали его, что парламентарии уже образовали комитет для расследования его деятельности в Ирландии, что все видят в нём главного виновника постигнувших Англию бедствий, как прежде видели виновника в Бекингеме, и что по этой причине ему угрожает опасность, быть может, смертельная, если он возвратится. Он и сам понимал, что на карту поставлена его карьера, свобода, быть может, самая жизнь, и писал королю:
«Для вашего величества я буду там бесполезен, моё присутствие усилит опасность вашего положения и выдаст меня врагам. Позвольте мне удалиться в Ирландию, в армию, куда вам будет угодно: там я могу ещё вам пригодиться на что-нибудь и спасти себя от погибели...»
Король метался, не имея понятия, что предпринять, королева понимала не больше, чем он, тем не менее она настаивала на возвращении Страффорда, едва ли представляя, на что вызывает его, и король вынужден был настаивать на своём:
«Я не могу обойтись здесь без ваших советов. Бояться вам нечего, это так же верно, как верно то, что я английский король, на вашей голове никто не посмеет тронуть и волоса...»
У Страффорда хватало ума сомневаться в твёрдости королевского слова, которое переменчивей английского снега, Йоркские друзья удерживали его, однако он был решительный человек, под давлением опасности его энергия возрастала, граф предполагал нанести удар первым, предъявив обвинение в государственной измене самым опасным вождям оппозиции, и девятого ноября прибыл в Лондон. Он тотчас явился в Уайт-холл на приём к королю. Карл принял ласково своего любимца, согласился со всеми его предложениями и поклялся ещё раз, что не позволит врагам разделаться с ним.
В самом деле, спасение было только в одном: Страффорд должен был выступить первым. В его распоряжении был всего один день, даже один вечер девятого ноября, пока представители нации ещё не узнали о его возвращении и не успели принять свои меры. В сущности, это был роковой, решающий день, и Страффорд его упустил. Видите ли, он был больной человек. Дорога от Йорка до Лондона утомила графа, возвратилась обычная лихорадка, и он провёл в постели весь день десятого ноября, вместо того чтобы уже утром явиться в палату лордов, хотя бы на носилках, и произвести благоприятное впечатление если не уликами против вождей оппозиции, не своим красноречием, то болезненным видом.
В палате лордов он появился только утром одиннадцатого ноября и был принят с подобающей честью. Времени оставалось в обрез. Страффорд умудрился упустить и эти два-три часа. Он думал, что ещё не располагает всеми уликами, и не стал предъявлять обвинение, которое могло стать для Джона Пима и его приверженцев роковым. Вместо этого граф вскоре встал и отправился совещаться с королём в Уайт-холл.
Этого промедления было достаточно. Весть о том, что Страффорд вернулся, в несколько минут попала в нижнюю палату из верхней. Вскоре после полудня Пим вдруг поднялся и потребовал закрытого заседания по важному, не терпящему отлагательства делу. Галерея тотчас была очищена от праздно глазеющей публики, дверь заперта и ключ положен на стол председателя. Пим, тоже не располагавший всеми уликами, выступил с длинной речью, в которой пространно и ярко обрисовал общее положение в Англии, несмотря на то что это всем давным-давно было известно. Он говорил о монополиях, о непомерных и произвольных налогах, о несправедливости судей и несоразмерности наказаний, о жестокости палачей, о разорении честных скотоводов и производителей шерсти, о пустующих деревнях. Все видят, восклицал оратор, что неумелым управлением жители Англии доведены до крайности, их терпение подходит к концу. Тут он нашёл нужным оговориться: он не собирается обвинять короля, ибо тот не повинен в перечисленных злоупотреблениях и беззакониях. Ясное дело, во всех злодеяниях виноваты дурные советники, которые втёрлись в доверие и извратили благие повеления монарха. И главный среди этих преступников, без сомнения, — первый министр, главнокомандующий, генерал-лейтенант Ирландии Томас Уентворт граф Страффорд. Куда бы его ни направил государь, он всюду сеет несчастье, насилие, страх и страдания. Его действия пагубны для Английского королевства, и в ту же минуту Джон Пим предъявил Томасу Уентворту графу Страффорду обвинение в государственной измене:
— На основании вышеизложенного я предлагаю без промедления представить палате лордов это обвинение Томаса Уентворта графа Страффорда. Предлагаю на всё время ведения следствия заключить его под стражу как государственного преступника.
Один Люциус Кери Фокленд решился ему возразить, предложив отложить дебаты и провести расследование по этому действительно важному делу. Пим с должной твёрдостью ему возразил:
— Малейшее промедление испортит всё. Если граф успеет договориться с королём, парламент будет распущен. К тому же мы не судим, мы лишь обвиняем.
Обсуждение началось. Депутаты один за другим возмущались действиями Страффорда в Ирландии и на посту председателя Государственного совета. Битых пять часов ушло на эти уже не имевшие никакого значения разглагольствования, однако Страффорд умудрился упустить и это последнее время, отпущенное ему милосердной судьбой.
Пим первым сообразил, что понапрасну уходит драгоценное время. Он поднялся и во главе трёхсот депутатов, поддержавших его, вышел из зала. Перед решёткой палаты лордов стояла толпа, прослышавшая о том, что в парламенте происходит что-то из ряда вон выходящее. Представители нации молча прошли сквозь неё и вступили в зал заседаний верхней палаты. Пим и тут предложил запереть дверь и, когда это было исполнено, без колебаний и громко предъявил обвинение в государственной измене Томасу Уентворту графу Страффорду. Прирождённые аристократы, заседавшие в верхней палате, презирали этого выскочку и тоже без колебаний поддержали выдвинутое им обвинение, не понимая в этот момент, что за этим последуют и другие. Тогда Пим потребовал заключить графа под стражу на время, которое понадобится на установленное законом расследование, из чего следовало, что у обвинителей не было на руках никаких доказательств. Тем не менее лорды утвердили арест.
Только теперь Страффорду стало известно то, о чём давно догадывались лондонские зеваки. Не умея атаковать, он решился с достоинством выдержать натиск противника, поднялся и вежливо сказал королю:
— Пойду взгляну в лицо моим обвинителям.
Однако сделать это оказалось непросто. Дверь была заперта. Страффорд с возмущением в неё постучался. Пристав, так называемый хранитель Чёрного жезла, не торопился открывать. Граф начал браниться. Когда же ему наконец отворили, он весело, как ни в чём не бывало вступил в зал заседаний и направился к своему обычному месту, тогда как ему оставалось только ввести сюда гвардию и немедленно арестовать вождей оппозиции как бунтовщиков и смутьянов. Но королевскому любимцу тотчас указали, как жестоко он заблуждался, раздались голоса:
— Вон! Вон!
Страффорд остановился, растерявшись. Он ещё мог пройти на своё место, потребовать, чтобы обвинения были предъявлены ему лично, поскольку он не первый встречный, а лорд, и попробовать публично себя защитить. У него не достало на это решимости. Граф отступил и молча покинул зал заседаний. Больше того, граф не бросился к королю, не потребовал указ о разгоне парламента, который Карл дал бы ему с большим удовольствием, не направил в Вестминстер гвардейцев, чтобы они, не теряя минуты, исполнили этот указ. Вместо того чтобы гордо и прямо взглянуть в лицо врагам, как только что напыщенно пообещал королю, он остался униженно ждать у закрытых дверей и тем подписал себе обвинительный приговор.
Целый час совещались лорды и представители нации, и целый час лорд смиренно ждал с потупленной головой. Час спустя его позвали в зал заседаний, приказали встать у решётки и пасть на колено. Он встал, где указано, и коленопреклонённым выслушал слова председателя: палата лордов утвердила постановление нижней палаты и согласилась, по её предложению, заточить его в Тауэр. Только теперь Страффорд попытался опровергнуть все обрушенные на него обвинения, однако ему не дали говорить. Стража явилась. Первый министр, главнокомандующий, генерал-лейтенант Ирландии, ещё вчера ворочавший судьбами двух, даже трёх государств, ещё до наступления вечера оказался в каменном мешке самой суровой, самой мрачной тюрьмы королевства. Вскоре он писал оттуда жене:
«Несмотря на то что против меня были приняты все возможные строгие меры, какие злоба и коварство только могут придумать, душой я спокоен и верю твёрдо, что Бог от дальнейших бедствий избавит меня. Чем больше я вдумываюсь в моё положение, тем больше надеюсь и верю, что жизнь моя не может быть в опасности, если на земле ещё остались справедливость и честь. Что же касается каких-либо иных неприятностей, то время загладит ими оставленный след. Поэтому не отчаивайтесь, заботьтесь о доме и детях, молитесь за меня, верьте, что избавление так же неожиданно придёт к нам, как неожиданно разразился этот удар, который, надеюсь, сделает нас только лучше и возвеличит перед Богом и перед людьми...»
Он недолго ждал, чтобы проверить, остались ли на земле справедливость и честь. Король, дважды, трижды дававший своё королевское слово, что ни один волос не упадёт с его головы, промолчал и тем окончательно развязал руки парламентариям. Тайному комитету, наделённому неограниченной властью было поручено исследовать всю жизнь Томаса Уентворта графа Страффорда и обнаружить доказательства государственной измены в каждом его слове, в каждом совете, который он давал королю, независимо от того, были или не были приняты королём эти советы. Другой комитет с той же задачей был создан в Ирландии. Поощрённые таким поворотом событий, вожди шотландских повстанцев обратились к английскому парламенту с декларацией, в которой клялись оставить свои войска на территории Англии до тех пор, пока их заклятому врагу не воздадут по заслугам. Обвинение в государственной измене было предъявлено Джорджу Редклифу, помощнику Страффорда, лорду-хранителю печати Джону Фордвичу Финчу и государственному секретарю Френсису Уиндбанку. Френсис Уиндбанк без лишних раздумий бежал. Джон Фордвич Финч был вызван в парламент и произнёс там в свою защиту речь, прибегнув к самым униженным выражениям. Его отпустили и дали время бежать. Говорили, будто бегство министров спровоцировали сами вожди оппозиции, Пим и Гемпден, в расчёте на то, что именно бегство без судебного разбирательства, на котором им было нечего предъявить, будет свидетельствовать против них.
Они готовы были преследовать лишь главных виновником неурядиц. После дел государственных настала очередь дел церковных. За арестом Страффорда последовал арест архиепископа Уильяма Лода, ненавистного всем пуританам. Архиепископ был искренне удивлён. Он был непоколебимо твёрд в своих убеждениях, не понимал, в чём его обвиняют. Призванный на заседание парламента, он воскликнул с изумлённым лицом:
— Ни один член нижней палаты не может считать меня изменником в глубине своего сердца!
Граф Эссекс нашёл его слова обидными для всех депутатов и потребовал извинений. Лод, сбитый с толку этой нелепостью, тотчас принёс извинения и просил почтенное собрание только о том, чтобы его судили по старинным обычаям, которых издавна придерживался английский парламент. Он и тут не нашёл понимания. Лорд Сэй возмутился, что кто бы то ни было, тем более церковная власть, смеет предписывать свои правила представителям нации, которые, стало быть, в таком случае сами становятся высшим законом. Архиепископ смешался и умолк. В состоянии полного недоумения его и вывела стража.
5
Король казался парализованным. Государственная власть сама собой перешла к парламенту. Королевский совет был составлен из прихлебателей, людей заведомо жалких. Он не смел принимать решений не только по важным, но и по самым пустячным делам. Когда начались гонения на католиков и был осуждён на смерть священник Гудман, король, располагая правом помилования, не решился собственной волей сохранить ему жизнь и передал его жизнь в руки парламента. Негодующая толпа изо дня в день окружала королевский дворец и осыпала мать королевы Марию Медичи, приехавшую к дочери погостить, оскорблениями, угрозами и проклятиями. Тогда король обратился к нижней палате с запросом, может ли сия дама остаться в Лондоне, а если может, какие меры можно принять для её безопасности. Нижняя палата потребовала, чтобы Мария Медичи без промедления покинула Англию, и выдала ей десять тысяч фунтов стерлингов. Король подчинился и тут, и Мария Медичи вскоре выехала во Францию.
Тем не менее король Карл так же непоколебимо был убеждён в незыблемости своей власти, как и архиепископ Уильям Лод. Государь хорошо понимал, что не может быть власти без армии. Его армия была расквартирована в Йорке. Он был от неё далеко и не мог на неё опереться. Эта армия колебалась и была готова перейти на сторону представителей нации. Там же, захватив несколько северных графств, стояла шотландская армия, дружественная парламенту. Имея такую поддержку, парламент поистине становился всесильным.
Не решаясь сопротивляться открыто, король попробовал хитростью ослабить парламент. В его казне не было денег на содержание армии, которой он всё равно не мог управлять. По этой причине он попросил депутатов распустить обе армии, ведь солдаты, так долго не получавшие жалованья, способны на открытое возмущение, даже на бунт. Денег действительно не было, но эти армии были необходимы парламенту, и представители нации без труда разгадали коварный манёвр короля. Уильям Строд возразил:
— Филистимляне пока ещё слишком сильны, и мы не можем обойтись без союзников.
Необходимо было найти деньги не только на содержание армии, но и на текущие нужды, без которых никакая власть не в состоянии обойтись. Единственным источником могли быть только пошлины и налоги, но именно пошлины и налоги, вводимые королём, возмущали народ, который только по этой причине и поддерживал своих представителей в нижней палате. Нижней палате пришлось решать известную задачу о волках и овцах, которая не имеет решения. На этот раз она сумела эту задачу решить, введя самые умеренные налоги, которые не покрывали и самых насущных ежедневных расходов, а пошлины утвердила лишь на два месяца, с тем чтобы позднее продлить этот срок. Главная ставка была сделана на кредит. Брали в долг у своих единомышленников, заправлявших финансами в Сити, брали у самих депутатов, ведь многие из них были богаты, а в залог давали обещание заплатить. Обещание было неосмотрительным. С каждым займом представители нации подкатывали новую бочку пороха под основание собственной власти, ведь долги когда-нибудь придётся платить. Пока что об этом не думали: времени было в обрез.
Добытыми деньгами расплатились с солдатами, причём шотландцы получили больше, чем англичане, поскольку английским солдатам, в особенности английским офицерам, представители нации не доверяли с полным на то основанием. Больше того, было решено, что шотландцы, разгромив королевскую армию и захватив несколько северных графств, оказали английскому народу поистине неоценимую помощь и потому должны быть ещё особо награждены. В качестве награды им выплатили триста тысяч фунтов стерлингов, которые нижняя палата также получила взаймы. После этого начались переговоры о мире. Переговоры вели представители короля, однако с той же целью нижняя палата создала собственный комитет, и очень скоро переговоры с шотландцами само собой сосредоточились в нём. Направление переговоров было предрешено. Бенжамин Редьярд заявил, не дожидаясь их окончания:
— Мы заключили самый тесный и прочный союз между этими двумя нациями, имея в виду прежде всего истинную религию, стремясь поднять величие короля, обеспечивая Мир королевству, несмотря на зависть всех его зложелателей и врагов.
Комитеты создавались один за другим, главным образом из сторонников Пима и Гемпдена. В них передавались на рассмотрение неотложные вопросы государственной жизни и церкви. Кромвеля не оставляли без внимания оба вождя оппозиции. Его ввели в комитет по разбору жалоб на осушителей болот, в комитет по пересмотру приговоров, в смутные годы неограниченной власти короля Карла и архиепископа Лода вынесенные Звёздной палатой и Высокой комиссией, и в подкомитет по делам религии. Все три были чрезвычайно важны для него. Оливеру предоставлялась возможность исполнить обе обязанности: защищать правду Господню и охранять национальные интересы. Он с энтузиазмом исполнял и ту, и другую.
Именно правда Господня в те дни приводила в смятение и смущала умы. Национальные интересы были ясны. Оппозиция горела желанием искоренить злоупотребления и беззакония, которые одиннадцать лет творились королём и его окружением, и в своём желании была едина и неколебима. Монарх и его клевреты, не проявляя должной энергии, хотели, напротив, сохранить прежний порядок вещей. О правде Господней договориться не могли.
Одни стояли за сохранение в полной неприкосновенности епископальной церкви и власти епископов, другие выступали против этого. Самые искренние, самые фанатичные приверженцы епископальной церкви, последователи и ученики архиепископа Лода, ни на минуту не сомневались, что эта власть покоится на божественном праве. Менее убеждённые, веровавшие более по привычке или в силу необходимости, никакого божественного права в этой власти не видели, по их мнению, власть епископов была учреждением человеческим и важнейшей опорой абсолютизма, стало быть, её надо поддерживать всеми возможными средствами, чтобы сохранить неограниченную монархию в Англии, а вместе с ней свои привилегии и приятное положение при дворе. Не меньше было и тех, кто предлагал отстранить епископов от общественных и государственных дел, но в соответствии с обычаями, принятыми законами и нуждами государства, во всей полноте сохранить их духовную власть.
Куда более острые разногласия раздирали сплочённые ряды оппозиции. Люди обеспеченные и титулованные поддерживали епископов не по убеждению, а по лености ума и привычке, стало быть, поддерживали без большого энтузиазма. Люди образованные прежде всего нападали на божественное право, которое якобы осеняет каждое движение, каждое слово епископа. Они не находили в нём философской основы. Его невозможно, по их мнению, доказать, опираясь на достижения науки и доводы разума, из чего следует, что всякая церковь, как земное учреждение, не обладает ни божественным правом, ни абсолютной законностью. Оно изменялось в зависимости от места и времени, следовательно, может изменяться и впредь. Право реформировать церковь они предлагали передать представителям нации. Именно они должны, исходя из общественных интересов, решить, уничтожить или сохранить власть епископов в Англии. Пуритане и пуританские проповедники все эти досужие разглагольствования встречали в штыки. В епископальной церкви они видели противное Господу идолопоклонство и не искоренённое наследство папизма. С фанатичным упорством, таким же непреклонным, как фанатическое упорство приверженцев архиепископа Лода, они отвергали литургию и пышность богослужения, которые, по их непреклонному убеждению, осуждались Евангелием. Им мила была евангельская простота первоначального христианства и свободные выборы самой общины своих проповедников.
С каждым днём борьба течений становилась всё жарче. Из лондонского Сити в начале декабря поступила петиция, которую будто бы подписали около пятнадцати тысяч финансистов и торговых людей. Для процветания ремесла и торговли им нужна была дешёвая церковь, и они требовали полного упразднения самого института епископства, этого «древа прелатства с корнем и ветвями». Почти в те же дни приблизительно семь тысяч служителей церкви предложили, тоже петицией, ограничить светскую власть, которой епископов наделили архиепископ Лод и король, в особенности пресечь их самовластие в церковных делах и устранить их от распределения церковных доходов, которые они распределяют главным образом между собой. Как только об этих предложениях стало известно, из девятнадцати графств поступили петиции, под которыми стояло будто бы сто тысяч подписей: графства требовали оставить епископов и епископальную церковь в неприкосновенности. Судя по всему, эти подписи были организованы самими властями, светскими и духовными. Они пытались сохранить свои доходы и положение. Далеко не все верующие соглашались их поддержать. В графствах возникли волнения. Пуритане пытались разрушить предметы идолопоклонства, как они именовали иконы и ризы. К епископам и проповедникам, поставленным ими, применялось насилие. Их избивали и изгоняли из храмов.
Палата лордов в подавляющем большинстве стояла стеной за епископальную церковь. В нижней палате царил разброд. Как только там возникали прения по церковным вопросам, возникала сумятица. Мнения одних и тех же лиц ежедневно, порой ежечасно менялись. Во всём прочем единая оппозиция тотчас разваливалась. Её вожди колебались. Пим и Гемпден публично выражали своё предпочтение пуританам и нередко поддерживали их самые радикальные предложения, однако в душе они противились переменам в церковном устройстве и готовы были оставить епископам одну духовную власть. Только раз обе палаты сумели объединиться, осудив стихийные, противозаконные нападения разгневанных прихожан на епископальные церкви. Однако два дня спустя стало известно, что во многих местах индепенденты открыто возобновляют собрания верующих. Тотчас лорды, не поставив в известность представителей нации, вызвали к решётке их представителей и сделали им замечание. Тогда спустя несколько дней, оскорбившись этим, как им представлялось, самоуправством, парламентарии отправили в графства своих эмиссаров, поручив им выносить из церквей иконы, распятия, жертвенники и все прочие предметы идолопоклонства. Эмиссары, не имея решения обеих палат, возглавили стихийное движение верующих. Под их руководством началось массовое разорение и разграбление епископальных церквей, что не могло не вызвать возмущения лордов и впавших в уныние приверженцев короля.
Кромвель, один из немногих, не ведал ни малейших сомнений в любом вопросе, который касался правды Господней. Он горел лютой ненавистью к тем церковным порядкам, которые много лет насаждались архиепископом Лодом. Оливер требовал, чтобы в подкомитете по делам религии со всей тщательностью разбиралась каждая жалоба со стороны пуритан и чтобы виновные в их притеснениях понесли наказание, и защищал проповедников, изгнанных с кафедр властью епископов, рассматривал их жалобы на притеснения и гонения, обрушивался в гневных речах на их притеснителей. По этой причине активно поддерживал жалобы против епископа Мэтью Брена и безоговорочно поддержал петицию о корнях и ветвях, которая требовала без промедления упразднить епископство и всё, что связано с ним, чтобы без промедления учредить правильное управление церковью, «в согласии со словом Божиим». Во время обсуждений «Акта об отмене суеверий и идолопоклонства и о лучшем поддержании истинного богослужения», который разрешал прихожанам любого прихода самим избирать проповедника по своему усмотрению, разгорелись, пожалуй, самые жаркие споры. Вопрос всем казался слишком принципиальным. Королевская власть так тесно была связана с епископской, что одна не могла обойтись без другой. На это важное обстоятельство обратил внимание один из приверженцев монарха:
— Если мы установим равенство в церкви, мы должны будем прийти и к равенству в государстве, ибо епископы являются одним из трёх сословий, составляющих государство, к тому же они имеют свой голос в парламенте.
Взрыв ярости точно подбросил Кромвеля с места. Он убеждён, что епископы такие же слуги Господа, как любой англичанин. Срывающимся голосом Оливер закричал:
— Как бы не так! Откуда выкопал этот джентльмен резон для столь нелепых предположений и выводов? Я такого резона не знаю!
Ярость Кромвеля возбудила палату. Его противники вскакивали с мест и тоже кричали, едва ли слыша друг друга:
— Как смеет он так говорить! Это язык, не допустимый в парламенте! К решётке, к решётке его! Пусть принесёт нам свои извинения!
Председатель напрасно стучал своим молотком. Шум нарастал. Тогда со своего места поднялся Джон Пим. Его авторитет был так велик, что гул стал понемногу стихать. Дождавшись тишины, ощутив, что внимание обратилось к нему, он веско, уверенно объявил:
— Если джентльмен произнёс что-то, что вызывает у вас возражения, пусть он объяснится, но не у решётки, а со своего места.
Тотчас Холз его поддержал:
— Чего ради вызывать к решётке по малейшему поводу? Пусть оправдается с места!
Кромвель легко впадал в ярость, но умел вовремя себя обуздать. Краска сошла с лица, теперь ярость жгла сердце, но он заговорил рассудительно:
— Я не понимаю, почему джентльмен, который только что выступал, заключает о равенстве в государстве из равенства в церкви. Я также не вижу необходимости в высоких доходах епископов. Больше того, сейчас я больше, чем когда бы то ни было, уверен в том, что не существует права, по которому епископу предоставляется решающий голос в делах веры. Впрочем, понятно, что епископы защищают себя: они, как и римские иерархи, не могут отказаться от своего положения!
Пуритане одобрительно зашумели. Их противникам не к чему было придраться. Нижняя палата приняла резолюцию, которая разрешала верующим избирать своих проповедников. Палата лордов отказалась одобрить её.
С тем же энтузиазмом, с той же непримиримой горячностью восставал он за возвышение власти парламента, который один мог поставить предел злоупотреблениям и беззакониям со стороны монарха. Оппозиция настаивала на том, чтобы обе палаты король созывал каждый год. Оливер был среди выступающих, поддержавших эту идею, которая должна была привести к равновесию обеих властей. Её сторонники множились. Законопроект о ежегодном созыве парламента был внесён девятнадцатого января 1641 года. Казалось, за него готово было проголосовать большинство.
Этому помешали интриги. Приверженцы короля скоро заметили, как едина, сплочённа и сильна оппозиция в обсуждении государственных дел и как она раздроблена и слаба в религиозных делах. Карлу посоветовали привлечь на свою сторону вождей оппозиции, предложив им высокие посты в государстве, как в своё время было проделано с Томасом Уентвортом графом Страффордом. Если они согласятся, нижняя палата будет парализована новыми сварами, и закон о ежегодном созыве парламента не будет принят.
Роль посредника принял на себя граф Френсис Рассел Бедфорд, лидер оппозиции в палате лордов. Он был человеком умеренным и поэтому пользовался большим уважением в обществе и влиянием в обеих палатах, большинство которых не было склонно к крайним, решительным мерам. В его доме часто собирались представители оппозиции и в непринуждённой беседе обсуждали те предложения, которые считал возможным сделать монарх.
Король предлагал поставить во главе нового министерства самого графа Френсиса Рассела Бедфорда. Канцлером казначейства мог бы стать Джон Пим, вождь оппозиции нижней палаты. Джона Гемпдена, ещё одного лидера оппозиции, готовы были пристроить в воспитатели принца Улльского. Холзу предназначалось место государственного секретаря, а Оливера Сент-Джона ещё до заключения сделки назначили генеральным прокурором. Таким образом, вся верхушка оппозиции оказывалась на королевской службе и была бы вынуждена покинуть ряды оппозиции, как одиннадцать лет назад это сделал Томас Уентворт.
Соблазн был слишком велик. Реальная власть уже принадлежала парламенту, однако она была зыбкой, поскольку не могла опереться на закон. Согласившись занять предложенные им посты в министерстве, вожди оппозиции могли получить законную власть, а это всегда лучше самозахвата и самозванства. Да и сами по себе министерские портфели были заманчивы для многих из них: ведь власть чарует тем более, чем менее у претендента прав на неё.
И Бедфорд, и Пим, и Гемпден, и Холз вступили в переговоры и были не прочь принять предложение короля. Но их одолевали сомнения. Поступив на службу, они теряли власть над парламентом, который счёл бы их поступок предательством, а без парламента министерские портфели уже не имели смысла. Кроме того, предлагая посты, монарх ставил условия, в сущности, не исполнимые: им вменялось в обязанность спасти Страффорда и епископальную церковь, тогда как Страффорд был обречён, а власть епископальной церкви таяла с каждым днём под давлением пуритан. А главное, они не верили слабому, безвольному государю, который, вопреки обещаниям, уже позволил арестовать и заточить в Тауэр своего самого преданного и самого активного приверженца Страффорда.
Вожди оппозиции были умные люди и попытались найти приемлемый выход из затруднения и нашли его. Они согласились смягчить законопроект, уже поступивший на обсуждение нижней палаты: пусть парламент созывается не позднее трёх лет после роспуска своего предшественника, однако он должен будет собраться даже в том случае, если король откажется созвать его или станет противиться его созыву. Представители нации спорили почти месяц, спорили бурно, до хрипоты, и пятнадцатого февраля 1641 года всё-таки приняли этот основополагающий акт. Теперь вожди оппозиции в любом случае могли рассчитывать на поддержку парламента или возвратиться в него в случае расхождения с королём. Теперь они могли войти в министерство, и, видимо, вошли бы в него, если бы в это самое время король не попытался их обмануть.
Армия стояла в Йорке и была недовольна, однако возмущалась она не королём, который долгое время не платил жалованье солдатам и офицерам, а парламентом, который им заплатил. Солдаты, конечно, молчали. Офицеров оскорбило предпочтение, отданное шотландцам, их победителям, что уязвляло вдвойне. Они говорили:
— Если шотландцам стоит только попросить денег, чтобы их получить, то мы сумеем взять их сами.
Заговор не мог не возникнуть. Недовольные офицеры были готовы предложить королю свои услуги против парламента, они только не знали, что предложить. Заговор ограничивался общим неопределённым брожением, пока об этом брожении не узнал фаворит королевы. Самых недовольных он пригласил в Уайт-холл и представил их государыне. Та пожаловалась на тяжкое положение короля, ловко выразила сожаление о той несправедливости, которую совершил парламент в отношении армии, безоглядно льстила рядовым офицерам, которых возносило до небес само присутствие королевы, для них это была высшая честь. Она вверяла им судьбы монарха государства.
Офицеры были готовы взять их в свои руки, только королева не знала, какую команду подать. Этого не знал ни её фаворит, ни сам король. Потянулись переговоры, опасные, но бесплодные. Тайные агенты обеих сторон скакали из Йорка в Лондон и из Лондона в Йорк. Между солдатами ходили возмутительные памфлеты; самые решительные предлагали единственный сколько-нибудь действенный выход из положения, которое пока что не стало критическим: армия идёт в Лондон и разгоняет парламент, ведь парламент не имеет армии и не сможет себя защитить.
Карл мог распустить парламент одним словом: оно всё ещё было законом. У него не хватало мужества это слово сказать, отдать приказ офицерам, которые были готовы его поддержать. Король по-прежнему колебался. Ему очень хотелось избавиться от парламента, но так, чтобы он остался ни при чём.
После долгих раздумий монарх принял самый бестолковый, самый глупый проект, который в этих обстоятельствах можно было придумать. Армия не выступает из Йорка, не разгоняет парламент, а всего лишь направляет петицию, в которой угрожает это сделать, если депутаты не оставят в покое Церковь и короля и не разъедутся по домам. Карлу чрезвычайно понравился именно этот глупый проект. Больше того, под текстом петиции он собственной рукой начертал начальные буквы своего имени в знак полного одобрения.
Впрочем, и буквы не помогли. Заговорщики транжирили бесценное время в пустых разговорах. Пьяные офицеры болтали о деле в тавернах, и слухи стали доходить до парламента. В нижней палате тоже были младшие офицеры, которые кое-что знали о заговоре или принимали участие в нём. Наконец один из бунтовщиков, не выдержав страха разоблачения, явился к графу Беддфорду и всё ему рассказал.
Теперь вожди оппозиции были оскорблены. Король привечал их, предлагал им портфели, а сам плёл интриги, которые ставили под удар не только их положение, но свободу и жизнь. Им поневоле приходилось выступить первыми. Они открыто перешли на сторону пуритан, самых решительных и фанатичных противников церкви и короля. Это обеспечило им полную поддержку нижней палаты. Графу Страффорду, сидевшему в Тауэре, было предъявлено обвинение в государственной измене. На двадцать второе марта был назначен открытый судебный процесс.
Война ещё не была объявлена, но она уже началась.