В деревянном бараке, обложенном кусками лавы (защита от туманов).
Крепкий сон не бывает последствием утомительных, длительных передвижений, Это забытье, прерываемое ожиданием рассвета. Холодно; надо надеть теплую куртку; отодвигаешь (как в товарном вагоне) дверь и лицом к лицу с чистой, как бы отмытой полоской разгоревшегося рассвета. В его лучах месяц на ущербе и звезда, как капля крупного воска.
Прекрасная погода, небо безоблачно, вернее облачное море внизу.
Облачное море очень схоже с равниной, если на нее смотреть с возвышенности, с равниной засыпанной снегом, полной сугробов, за которыми от света спрятались, залегли голубые зеленоватые призрачные тени.
Напоминает ледоход на Енисее, говорит Г. Р. Пикок; очень красиво!
Высшей похвалой у него какому нибудь месту или явлению сказать что это похоже на Сибирь, «совсем как в Сибири»!
Первое августа, начинается для нас совсем хорошо; облака не хотели покинуть нас; там внизу, может быть, идет дождь, что же мы ушли выше земли с ее неудобствами зависимости от погоды, мы преодолеваем самое погоду, восход к спокойному однообразью и солнечной уравновешенности небес.
Над нами пурпурно реет вершина.
Гора напоминает безтравную, красную степь, только поставленную под углом. В небе господствуют непривычные для чувства явления:
Солнце чудится восходящим где то внизу, кажется, что ему трудно бросать свои лучи к вершине, где господствует полумрак, где скромная сдержанность весны с ее пятнами снега; что-то хватает за сердце; в тишине, опять таки, по весеннему пустынных небес и земли вдруг раздается песенка жаворонка. Любитель и поклонник весны, он живет в оазисе ее, ревниво сберегаемом высотой среди жаркого лета долин, душно распластавшегося вокруг подошв горных.
В шесть часов утра трогаемся в путь, кстати сказать, восхождение начинается только теперь. Исчезают последние кустарники, дорога идет короткими зигзагами, гора мнится не высокой, а все станции будто на ладони. Мы всходим все выше и выше; около барака поставлены бочки, куда капает, просачивающаяся по слою лавы, вода. Впрочем, надо сказать, что склоны вулканов вообще сухи, безводны, являя взорам площади пепла, перегоревшего шлака, шуршащего под ногами.
Скоро растительность почти исчезает, кустарники «бана», «момэ», «ханноки», цветы «сасо-бана» все реже, цветущая брусника, еще десяток шагов и лишь можно найти какой нибудь кустик «фуджино умеда» беленькие звездочки, рассыпанные среди безжалостной лавы.
Иду сочиняя стихи:
Огней твоих палящих слава
По склонам свергнутая лава
Багрово-синих глыбы снов,
Кошмар, что вечно будет нов!
Действительно почва вся в тонах багрово-синих, пепельных, кирпичных – жестких, безжизненных, глаза не ласкающих.
Девять тысяч фут не слышно щебета птиц, насекомых, в воздухе тишина; на тропинке иногда жужжание мухи, звон колокольчиков, звонкие крики пиллигримов и где то в долинах пушечный выстрел.
Там свое земное, заботы, а мы здесь на склонах «Великой безнадежности».
Опять.
Голой лавы красный пласт
Облаков поход где част,
Где еще в оврагах снег
Отдыхает без помех
В ярких солнечных лучах
Не отточенных мечах.
Когда преодолеваешь препятствия, то настроение играет главную роль. Теперь идти легко: видна вершина цель пути и облака вместе с нами стремятся к ней.
Мы на станции в седьмой номере, десять тысяч в двести фут. Горная хижина, сакля, сложенная из лавы, с облаком залетающим в отодвинутую дверь. Но тропинки вьются все выше:
«Роккой шо джо!» Роккой – шо – джо!.. «тозанся» пиллигримы, позванивая своими «рэ» идут все выше и выше, они все в белом, круглые «сунье» подобны щитам, а «киго-за» (циновки) покрывают их спину на подобие лат; в руках длинные шесты, напоминающие копья.
«Роккой – шо джо!»…
Раздается размеренный припев сотен пеших как-бы пришедших из средневековья. Поход к вершине!..
«Иссина-сума» дорога под камнями, и припев перебрасывают вереницы, «тозанся».
В стороне видны лини и белых фигур, бегущих по мягкому пеплу вниз; звоночки у них веселее, чем у подымающихся. Вот один упал и едет носом вниз, а его шляпа, посох соперничают в быстроте с камнями, катящимся из под ног, сделавших неверный шаг.
Некоторые из паломников вооружены трубой; в воздухе, который стал более редким, возникают округлые, продолговатые звуки. Склон горы однообразно подымается местами достигая 45° он не имеет ни трещин, ни глубоких оврагов, все это засыпано, сглажено шлаком и крупный пеплом.
Иива – лава местами обнажает свой пласт, под ее низкими сводами часто пещеры, где путники могут найти пристанище во время бури.
На ходу черчу стихи:
Камень, брошенный с вершины,
Не вернется никогда!
В лаве бурные морщины,
Камень книзу без следа;
Но сказали мне японцы,
Что к вершине, где так солнце
Светит ярко ветер часто
Камень гонит вспять несчастной.
Ветер стремясь над лоном земли зачесывает космы туч, разметавшихся под ногами к верху и они пустынным дыханием осени несутся к вершине.
Махаон влекомый резвой тучей от земли обессилев по воле ветра крылами слабыми предсмертно не движим.
Мы достигли одиннадцать тысяч шесть сот сорок фут, это девятая станция здесь: храм, статуя Будды, молебен для пятнадцати японцев, совершаемый старым священником.
Чем выше, тем больше валяется на лаве всевозможных обломков, ошметков, обрывков утлых созданий земного, неспособного противостоять дыханию вечности, которому мы все ближе, горных домиков, разрушаемых льдом и снегом несмотря на то, что их покрывают толстым слоем кусков лавы; обуви, которой каждый пиллигрим бросает по склонам горы не менее полдюжины пар.
Последние шаги, мы достигаем вершины. Кроме полицейского, корреспондента газеты, трещащего телефона, почтового отделения над кучами лавы вывесок: «Отель», нас встречают безрадостные, шероховатые, сине-багровые бугры, окружающие воронку, где снег сохранил на себе как бы дыхание маркой сажи, вдруг пахнувшей из мертвого жерла вулканического.
Размеры, объемы, пространство, все нечеловеческое, и несмотря на массы людей, которые двигаются всюду по тропинке, ведущей вокруг провала кратерного – кажется безлюдным, негостеприимным. Лучи фантастически раскидывают свой лабиринт внизу и наравне, лишь, иногда ветер проносит облако, которое на мгновение задевает своими туманными крылами.
Усталость настолько велика, что сон является единственно интересующим; он осложняется тем, что в ночь, когда сарай, «отеля» набивается людьми, «метр-д'отель», чтоб обогреть помещение, так как «на дворе» – мороз, разводит костер. У японцев привычка к угару, в Японии нет печей, дома не знают труб, а когда мы на рассвете, выползли из дымного «абри» под отмытый рассвет, под месяц ущербный, под звезду, что каплей воска повисла на тверди, чтобы видеть внизу облачное море, чувствуем наши головы ломающимся от угара.
Тошнота давит под ложечкой; в утренних сумерках бродим, как сонные мухи
На вершинах все световые эффекты более заметны. Кажется, что земля стала маленькой, что она эта вот вершина горы под ногами. Предрассветный сумрак слабо уступает напору света, идущего откуда то снизу. На камнях лежит иней, от земли подымается смрад десятков тысяч людей, перебывавших здесь, они складывают столбики из лавы, они и обрывки обуви, вот все что остается от посещения горы людьми. За сутки пребывания на вершине я видел всего двух европейцев.
Десять часов утра мы обошли кратер на что требуется около двух часов, побывав на Кенгамине (12,390 фут) – чтобы удостовериться, что восточный склон Фузи-ямы имеет температуру почвы еще довольно горячую, она излучает легкий пар; побывали на снегу на склоне кратера; а с вершины видели восток, юг и запад открытыми от облаков, давшими нам захватывающие панорамы долин, горных высей, где дымится действующая Асама и ощущение полета над обширным пространством лесов и полян, видным далеко внизу.
Сделав несколько этюдов на вершине и попав в качестве матерьяла на пластинку корреспондентов газет я, с моими друзьями, покидаю заоблачные выси, где все время не хватает с непривычки густого воздуха, в носу ощущение тонкости кожи, могущей прорваться под напором крови.
В два часа дня, начинаем спускаться.
Все вовремя! даже на вершине водворилась скверная погода, солнце исчезло, лазури нет помину, моросит холодный дождь.
Пустынный откос все вниз, вниз…
Ноги без конца скользят в рыхлом, не марающем туфе.
Уже и вечереет, а мы только что вступили в полосу леса, ночь застает нас на неведомых, даже для проводника путях, мы спускаемся по направлению к Иошиде. До нее остается около восьми верст, а между тем так темно, что не видно друг друга. Ноги наши стерты, у иных башмаки разорваны. Мы блуждаем в темноте, чтобы попасть наконец в какую-то аллею, бесконечную с брежжущим вдали неверными огнями, иногда нас обгоняют крестьяне, причем их фонари подобны светлякам.
Мрак, мрак, и мрак.
Вверху ни звезд, но сторонам ни дома, ни строения, дойдем ли мы когда нибудь! В этой усталости, в своеобразном блуждании чуть не на удачу в мягком бархате темноты своя неизъяснимая сладость.
А вот и опять дождь… Когда, наконец, потеряв надежду, измокшие, безучастные, падающие в канавы, мы попадаем сначала в длинную аллею храма, где дышат покоем и мраком могилы, где каменные фонари вытянулись но сторонам оттуда упадёт иногда луч света, туманный и мокрый, осветит нити седой паутины ствол многообхватный тысячелетнего дерева, уходящий своими ветвями в темноту.
Вот туманные очертания пустынных храмов, каких то ворот; ступени лестниц блестят в неверном свете сквозь седую черноту ночи…