Косясь на пограничника, бородач отодвинулся за очаг. Карие, с едва заметной косинкой глаза пограничника глядели спокойно. Короткие черные волосы не скрывали гладкий, еще не изборожденный морщинами лоб. Лишь рваный шрам на острой скуле да твердо сжатые полопавшиеся от мороза губы словно предупреждали: с огнем шут-куешь, товарищ.
— Да я ж шутейно! Об чувствах покалякать хотел, ей-богу! А он сразу за наган. А кабы пальнул?
— Тогда бы точно в лоб. Стрелять я обучен.
Коля ободряюще улыбнулся девушке, сжавшейся под ветхой меховщиной, протертой до голой кожи. Кивнул на место по эту сторону очага. Она отрицательно качнула головой.
Ветки в камельке совсем прогорели, стало темно. Коля теперь дремал вполглаза, слушал вполуха. Спрятавшись за бесчувственное тело старика, не дыша лежал бородач. Он поклялся не сомкнуть глаз и отомстить за обиду, но тут же провалился в беспокойное забытье — стонал и скрипел зубами. Как мышка приткнулась в уголке Солкондор. И лишь старик спал счастливо и беззаботно. Ему снилось большое оленье стадо, которое росло и становилось еще многочисленнее, сколько ни воровали из него телят на еду голодные пастухи.
Человеком совестливым был Евсей Сисякин. Когда приходилось пускать в расход одного-двух краснюков, всегда он налагал на себя большое крестное знамение. А если выпадало то на пятницу — весь день не кушал скоромное. Сию деликатность заметил он за собой, еще будучи в отряде господина Бочкина, с которым приплыл на «Свири» из Владивостока. Бывало, разрядит по назначению обойму верной «драгунки» и слезу пустит, не сдержится. Товарищи успокаивают: «Брось ты за-ради христа убиваться, это ж враги царя и отечества!» Сожмет зубы Евсей, скажет себе: «Надо, брат, ничего тут не попишешь, линия твоя такая!» — и далее шагает с новой обоймой.
Через всю Сибирь прошагал, на Амур-реке задержался — недолго, пока сволочи япошки пятки не показали — и к северным землям. Эх, кабы не стервы желтопятые… Ведь как Спасск в оборону взяли, ягодка-малина, а не укрепрайон. Бронепоезда тебе, артдивизион пожалуйста, заслоны повсюду, в землю по самые уши вкопались — знай стреляй от души! Нет, не пошло. Офицеры глазом за кордон косят — в карманах-то бренчит золотишко, что у красных в Казани отбили. Пока по Сибири отступали, кто из бар — с купчишками дружбу свели; купчики им — портмоне, офицера им — защиту. Евсей знает, сам в карауле у магазина купца Чурина стоял. А всего навар получил — смирновской водки штоф да китайки штуку. Знал бы, что через море с голым задом к туземцам драпать доведется, он бы не опростоволосился.
У туземцев их снова потрепали. Да не просто потрепали — начисто вырубили. Кто виноват? Офицера, боле некому. Рядовой солдат что — ему приказали стрелять в большевиков или сочувствующих, он и палит с чистой совестью. А как иначе. Скотобоенку у отца в семнадцатом отняли, лавку вместе с лабазами в дым пустили — чего б не палить в них, голодранцев?
Нет, сначала все обстояло хорошо. Высадился отряд на берегу моря Охотского в поселении Ола. Конечно, совдеп в расход пустили без разговоров, как полагается. Кто по ошибке с ними увязался — тех сперва допросили, привезенный на судне батюшка им крест целовать поднес, потом уж и этих… В Оле расположили сотню на гарнизон, а сам господин есаул двинул морем в Гижигу. Евсею приказано было с гарнизоном находиться, он и видел собственными глазами дальнейшее озорство. Умный хозяин как делает: попужает народишко маленько для острастки, потом выдаст сухарей, чтоб с голоду не перемерли, и складывай себе в амбары хошь масло, хошь убоину, а по здешним землям — рыбу с пушниной. Так нет, понадобилось господину Трюхину самостийную управу объявить. Пил-пил самогон, а через неделю-другую созвал всех, кто на ногах держался, и кричит: «Желаю манифест народу объявить! Кто в грамоте силен — пиши!» Судили-рядили офицера, кому писать, — назначили Евсейку, как он из торгового сословия народу простому свой.
Корябал пером Евсей и головой крутил — незаметно, чтоб господам обиду не учинить. И свобода там на всякие слова, и музыкам в приходских школах обучать, и черт его батьку разберет чего. Писал Евсей — бумага все стерпит, — уморился, разложил на листках харчишек перекусить. Конечно, перво-наперво провозгласил заздравную господину Трюхину, чтоб не хворал. Офицера романсу спели, потом «Боже, царя храни» и отправились скопом на село «агитацию проводить» — баб, значит, гонять. В Оле не только туземцы обитали, но и русские из казацкого сословия. Ну, ежели чей муж кочевряжиться начинал, его сей момент в расход как красную заразу. А тут пароходом есаул Бочкин возвращается с полусотней — остальных в Гижиге гарнизоном расположил — и тоже с манифестом, тоже объявить приказывает. «Не желаю! — кричит Трюхин. — Я чином выше, мой манифест наибольший!» Отвечает ему есаул, не моргнув глазом, — правду сказать, крепкий духом был человек: «Хоть ты и генерал, а морда у тебя свинячья. Вяжи его ребята, и на шомпола!» Тут, конечно, стрельба случилась, душ эдак осьмнадцать отправились на небеса господа славить. Аккурат на святого Фалалея-огуречника вышло, господин Трюхин еще пошутить изволил — дескать, Фалалей-то Фалалей, а ты патронов не жалей!
Скрутили трюховцы бочкинцев и в трюм заперли, чтоб на другой день трибунал им провести как изменникам правому делу освобождения северных народов. Однако и Бочкин не лыком шит, не зря его партизаны приамурские боялись, суровой руки человек. Когда охрана уснула — перегрыз веревки, развязал своих, и вырезали они весь караул до единого. На шлюпку и в штаб: «Руки вверх!» За измену идее установления свободной северной республики постановили генерала Трюхина с помощниками к стенке. Заставил его есаул манифест сжевать, а Евсей приводил приговор в исполнение. Всплакнул, конечно, это уже когда к Гижиге плыли, но ребята успокоили: «Брось, — говорят, — не расстраивай внутренние нервы. У нас еще один генерал есть».
И точно, оказался в запасе еще один красноподкладочник. И тоже, сволочь, бунтовать вздумал. Засел в Гижиге посередь пулеметов и ни в какую — моя, мол, дислокация, и убирайтесь ко всем чертям. Устанавливайте какую желаете власть, а я на первый иностранный пароход — и ходу за кордон. И то сказать, маленько нащипал барахлишка генерал. Гижига — известное дело. Ходили отсюда каюры до самого Верхнеколымска, возили товары купцам по тракту прямо из Охотска. Здесь же склады немецкой компании «Курст и Абельст», японской «Гуми-бей», американской «Свенсон»… Туземцы свозили со всей округи пушнину торговать. Взял генерал и товару доброго, и деньгами, кто откупиться пожелал, и пушнины. Конечно, зачем ему делиться, кусок изо рта выпускать — окопались ребята, стволы выставили, обнаружилась и пушчонка у них. Плевая пушчонка, а дырку в борту за милую душу просверлит — так Бочкин рассудил. Делать нечего, решили от греха подальше в Наяхан подаваться.
По пути склады, что попадались, вытрясали подчистую. Спирт, мука, мануфактура — все сгодится. Объявили военное положение, реквизировали для перевоза имущества все упряжки у местных народов. Пушнину само собой и оружие, чтоб не баловали. Ну, пришлось пару-тройку туземцев в каждом стойбище на распыл — не со зла, для острастки. А как иначе? Дело военное, попробуй-ка одень, обуй и накорми сотню солдат. Так они, сволочи раскосые, чего придумали — «беловорейцы», мол, вам прозвание. Хотел есаул для целей связи паровой катер в гижигинских мастерских отремонтировать — договорился с генералом на его нейтралитет за сотню белок, — тоже наперекор делают. Рабочий, что при мастерских состоял, окончательно машину испохабил. Ну, с рабочим что есаул, что генерал — всегда одинаково, там и разговору не может быть. Но и туземцы хороши. Им господа дают свободу на фортепианах играть, а они, твари неблагодарные…
Переживал Евсей за есаула, за ребят своих, с которыми неразлучен был многие годы. Эх, кабы не водка-матушка… Она, она виновата! А дело так случилось.
На радиостанцию Наяхана весной прилетела весточка: для оказания вооруженной поддержки в борьбе с большевиками коренному населению из Владивостока на пароходе отправлена Добровольная офицерская дружина под командованием генерала Пеплова. «Ну, этот-то задаст перцу, — говорили ребята. — У самого господина адмирала Колчака при штабе состоял. Уж с этим-то мы живо дела поправим. Глядишь, и республику образуем, и табак в паек получать начнем!»
Как раз дело на пасху случилось. С доброго известия да в ознаменование светлого празднества перепились все. И как в эти святые для русского народа дни принесло партизан? На собачьих упряжках прошли они полторы тысячи верст с Камчатки, собрали по дороге обиженный элемент и навалились скопом — сначала на Гижигу, потом и на Наяхан подались. Но это Сисякин уже потом из рассказов узнал, а в ту ночь вышел он во двор, дивится на чудные красоты небесные, на звездочки лучезарные — и так ему хорошо на душе стало, что едва не всхлипнул. Только видит: тень за углом мелькнула, потом за складом возня. Он туда скорым шагом. А уж в окно казармы граната летит, потом другая! Грохот, взрывы и стрельба. Боже ж ты мой родный! Не погнушались святыней, гады, чтоб кровь своих же русских единоверцев пролить. Выводят из штаб-квартиры Бочкина с поднятыми руками. А он как крикнет: «Спасайся, господа, кто как может!» — и бежать меж складов. Ясно куда — к хранилищу с керосином, туда стрелять не будут, чтоб радиостанцию не погубить. Опешив, стоял Евсей, а услышал приказ о спасении — в себя пришел, как пелена с него спала. Для солдата приказ — это, брат… Выскочил он из темноты, из глаз слезы текут, а сам кричит: «Наконец-то дождалися вас, братцы-товарищи, а то господская кость из наших спин ремни режет! Последнюю кровушку сосут! Вон туда они побежали, айда покажу!»
Так конец пришел отряду вместе с есаулом Бочкиным. Погрузили их на ту же «Свирь» и отправили во Владивосток разбираться. Партизанский командир Чубатов приказал Евсея под стражей не держать, учитывая его сознательность. В тот же день сбежал он и подался к югу — на охотские золотые промыслы. Думал разжиться там золотишком, а потом о доле своей сиротской, судьбе горемычной мерекать.