Однажды Ира У. с двумя сетками и сумкой, полной продуктов, увидела на улице своего мужа. Он был в костюме, который она чистила утром, в туфлях, которые она протирала накануне вечером, у него были черты лица, которые она так хорошо знала — его волосы, его глаза, его лоб… Дохнуло от него туалетной мужской водой, которую она подарила ему на последние праздники. Но все равно, несмотря на множество признаков, по которым можно было точно сказать, что это ее муж, Ира У. его не узнала.
Ира У. вернулась домой, положила продукты в холодильник, дождалась дочь из школы и накормила ее обедом, вымыла за собой тарелки и написала подробную записку мужу о том, что он должен есть сегодня и что сможет есть в ближайшие три дня. После этого Ира У. сложила в чемодан самые необходимые вещи, взяла дочь за руку и вышла на улицу.
Было время заката.
Наверное, муж искал Иру У., поэтому свою фамилию в “Благой вести” она сказала только Зенте, а Зента записала ее и хранила в самых тайных тайниках своей канцелярии.
Пока Зента воевала с бригадой ремонтников, налаживала и благоустраивала вокруг себя жизнь, общество относилось к ней довольно спокойно. Но когда все в “Благой вести” было наконец организовано и Зента приступила к работе, на нее обрушился шквал.
“К руке дающей всегда протянутся руки берущие”, — предупреждал ее г-н Шульц.
Берущие руки можно было разделить на несколько категорий. К первой относились крупные чиновники типа Угорацкого.
Крупные чиновники типа Угорацкого приглашали Зенту на свои мероприятия, банкеты по поводу открытия или закрытия своих мероприятий, на всевозможные чествования и юбилеи. И там, на открытиях или закрытиях, на чествованиях или юбилеях, когда удалялись посторонние, лишние и не самые посвященные, не самые доверенные и допущенные, когда ремни на сановных животах можно было ослабить на пару дырочек, распустить галстуки и даже снять пиджаки, когда можно было позволить себе пропустить лишнюю рюмку, немного охмелеть, не только что-то пожевать, но и с аппетитом покушать… тогда сильные, крепкие, настойчивые руки обнимали Зенту за талию, увлекали к окну или просто немного в сторону и горячо шептали о том, что хорошо бы… им вместе… что-то вроде… совместный проект … и, конечно, они… со своей стороны… конечно… а руки… руки… с толстыми, крепкими пальцами… от хозяйственного вожделения чуть крепче сдавливали Зентин сухой и поджарый бок. Потом шли крупные и помельче деятели культуры. Они просили меньше, были скромны, но многочисленны.
Была довольно большая прослойка директоров — детских домов, детских садов, библиотек, киностудий, театров и кинотеатров, заведующих больницами, поликлиниками и всевозможными станциями.
Наконец, был бесконечный поток рядовых просителей — пенсионеров, многодетных матерей, инвалидов, родственников инвалидов и просто чьих-то родственников, знакомых и просто чьих-то знакомых. Просили деньги, лекарства, стройматериалы, как-то: доски, гвозди, кирпичи, болты, винты, краны, просили компьютеры и электрогитары. Какие-то крикливые женщины трясли перед нею своими замученными, больными младенцами или приводили с собой невменяемых стариков. Какая-то старушка пришла попросить кусочек хлебца…
Короче, просили все.
С утра до вечера Зента принимала поток посетителей, разбирала, вникала, пыталась понять. И, когда в ее кабинете плакали, вспоминала слова г-на Шульца о том, что у настоящей нужды сухие глаза. Впрочем, вначале она еще была внимательна и участлива, а когда в ее душу проникал яд неверия, боролась с ним всеми силами своей верующей души. Но… яд все проникал и все разрастался, и пришло время, когда Зента не верила уже никому. Конечно, Зента отдавала себе отчет в том, что с ней происходит, она понимала, что это нехорошо, крайность, слабость души, но позволила себе этим переболеть. Именно в тот момент, когда Зента глубоко болела “неверием”, к ней и пришла Поделкова.
Поделкова пришла в костюме цвета ядовитой, болотной зелени, в янтарных серьгах и чернобурке на пиджаке. Мертвая головка лисы таращила на Зенту стеклянные глаза и оскаливалась.
Сначала Поделкова стояла в очереди на улице, потом сидела в приемной. Иногда мимо пробегала Нина Лапсердак и сконфуженно улыбалась. Нина Лапсердак ничего не могла поделать, чтобы пропустить Поделкову без очереди. В “Благих вестях” царили свои правила. Но Поделкова совсем не собиралась в это вникать, поэтому она тихо негодовала, бросая на Нину Лапсердак тяжелые, недоумевающие взгляды. В приемной было жарко, на широком носу Поделковой выступили капельки пота, да и все ее обильное тело взмокло и через клеточки ворсинок и нитей ткани цвета ядовитой, болотной зелени стало испаряться. Негодование Поделковой все усиливалось и усиливалось и, когда Нина Лапсердак в который раз пробегала мимо, ей просто-таки становилось дурно, и сердце начинало особенно возмущенно колотиться. Кроме того, она прекрасно знала, что двумя этажами выше сидит секретарь-корреспондент Ира У., которая не так уж давно приходила к ней мыть окна, и именно ей, Поделковой, пришла в голову мысль просить свою приятельницу Нину Лапсердак устроить ее на работу. Негодование Поделковой клокотало и переливалось всеми оттенками чувств, сливаясь с тихим урчанием в пустеющем кишечнике и с упорными мыслями о жестокой человеческой неблагодарности. И когда наконец подошла ее очередь, Поделкова преодолела порог Зентиного кабинета, сдерживаясь из последних сил, “на пределе”.
Просила же Поделкова совсем немного — скромные средства, чтобы отметить свой день рождения. Свой. Себя, чудесной и долгожданной и так любимой собою.
Зента выдержала паузу — углубилась в какие-то бумаги на своем столе, что-то подчеркнула, что-то отложила в сторону и потом сказала, стараясь одновременно смотреть и не смотреть на Поделкову.
— Извините, но мы не располагаем такими средствами.
Поделкова, старый, опытный боец, не дрогнула, сидела и ждала. Она знала, что иногда можно было добиться успеха измором. Зента еще немного пошелестела бумагами:
— Я вам ответила, можете идти.
— Куда? — не поняла Поделкова.
— Вон… — сказала Зента и отчеканила, поставив категоричную и окончательную точку: — Вон!
Поделкова продиралась по коридорам “Благой вести” вся вне себя, щеки ее тряслись, и, чтобы как-то унять бившую дрожь, твердила злым шепотом: “Сволочь! Сволочь! Сволочь!” Впереди метнулась смертельно бледная Нина Лапсердак, но Поделкова посмотрела сквозь нее, как будто ее, Нины Лапсердак, а попросту Лапсердачки, просто не существует.
Зента совершила ошибку. Это очень хорошо понимала Нина Лапсердак, но как-то вовремя Зенту предупредить было не в ее силах. Нина была “персоналом”, а Зента держала дистанцию. Как хорошо Нина Лапсердак понимала, что можно было не дать детскому саду на учительницу английского языка, Угорацкому на совместный проект, старушке на кусочек хлебца, не дать этой терпеливой очереди, выходящей хвостом на улицу, да, в конце концов, можно было передохнуть и не дать всем, но не дать Поделковой на ее день рождения — на маленькую иллюминацию, хорошее шампанское, заказной торт с инициалами, на небольшой, но изысканный подарок, — это было никак нельзя. Эта была грубейшая стратегическая ошибка, за которой неизбежно пойдут последствия. В списке г-на Шульца не значилась фамилия Поделковой, ведь г-н Шульц не мог объять все, но при нем, при этом списке, был один очень важный подпункт, нечто в скобках, вроде бы и между прочим, но очень значительное — “учитывать особенности местного населения”. Этот подпункт, это “в скобках” Зента, видимо, проглядела. Об этом хотел предупредить ее Саша Иванов, но Зента его не поняла.
Поделкова была местным населением и его особенностью одновременно.
Весь последующий день Поделкова чувствовала себя так, как, наверное, чувствовала бы себя бомба с разрушительной, смертоносной начинкой. Если бы, конечно, бомба могла себя как-то чувствовать. Вечером по каким-то ей одной уловимым импульсам Поделкова поняла, что пришло ее время. Она взяла телефон и удобно устроилась в кресле. Она говорила до поздней ночи с разными людьми — с кем-то минут пять, с кем-то до получаса, с кем-то еще дольше. С кем-то полунамеком (О! Поделкова при всей своей внушительности была тонкая штучка!), кого-то заинтриговав и растревожив, кого-то хитроумно наведя на мысль. Это напоминало игру в бильярд: чтобы попасть в Зенту, Поделкова изощренно била совсем по другим шарам. Одним из главных шаров, который она могла направить, чтобы сокрушить Зенту, была жена Угорацкого. Сначала Поделкова рассказала ей, что видела совершенно прелестный сервиз, который Зента подарила на Рождество жене Метальникова. По голосу жены Угорацкого Поделкова поняла, что она расстроилась. Но, будто не замечая, она продолжала и продолжала расхваливать достоинства этой совершенно чудесной вещи, тогда как жена Угорацкого все продолжала и продолжала расстраиваться. Наконец, эмоциональная почва была подготовлена и разрыхлена, и Поделкова бросила туда свои злые семена . По большому секрету она сказала, что подозревает, что с Зентой не все чисто, у нее темный глаз, живет она за счет чужой энергии и является самым натуральным энергетическим вампиром, что после встречи с ней у Поделковой весь день совершенно ужасно болит голова, а какая-то женщина, проходя мимо “Благой вести” и почувствовав всю эту гадость, просто-напросто упала в обморок. Это была беспроигрышная тема, потому что жена Угорацкого, несмотря на свое безупречное партийное прошлое, плавно перешедшее в не менее безупречное демократическое настоящее — депутат и председатель каких-то бесконечных женских комитетов, как-то: “Женщина-мать”, “Женщины в борьбе за мир”, “Женщины двадцать первого века” и “Женщина будущего”, так вот, жена Угорацкого была суеверна, как самая обыкновенная, темнейшая из темных деревенских бабок, и это ее тщательно скрываемое ото всех качество тонкой ниточкой тянулось из ее детства в бедной, Богом забытой деревушке, где боялись домовых и ведьм, сглаза, порчи, где бабка Ульяна лечила наговором, где соседская девушка, красавица-Зина, на которую навела порчу ревнивая подруга, усохла до величины десятилетнего ребенка, а потом и померла вовсе, где в соседней деревне жил дед—знахарь и колдун, к которому маленькую жену Угорацкого когда-то водили бесконечной дорогой в жаркий летний день…