Посвящение в начале книги отражает двойную признательность, которую я испытываю к двум людям — к одному, прежде всего, как к другу, к другому — как к коллеге по научному поиску. С Оливером О'Донованом я познакомился уже в первые дни моей учебы в Оксфорде (на курсе гебраистики); его искренняя дружба, образцовая научная деятельность и глубокое постижение ряда богословских и философских вопросов непрестанно вдохновляют меня с тех пор и до сегодняшнего дня. С Роуэном Уильямсом судьба нас свела в 1986 году, когда мы оба вернулись в Оксфорд. Наше совместное преподавание и различные общие интересы, которыми мы жили, составляют предмет самых теплых воспоминаний о том времени. Оливер и Роуэн и сами, как известно, написали замечательные книги, посвященные теме воскресения, и это одно было бы уже достаточно, чтобы выразить им мое почтение и признательность. Но в тот период, когда я дописывал последний раздел этой книги, пришло сообщение о том, что Роуэн стал новым Кентерберийским Архиепископом, что делает мое посвящение тем более обязательным. Мои поздравления — ему, и признательность сердца — им обоим.
Часть первая. Исторический фон
άνσχεο, μηδ' άλίαστον όδύρεο σόν κατά Θυμόν
ού γάρ τι πρήξεις άκαχήμενος υίος έοίο,
ουδέ μιν άνστήσεις, πριν και κακόν άλλο πάΘσΘα.
Будь терпелив и печалью себя не круши беспрерывной:
Ты ничего не успеешь, о сыне печаляся; плачем
Мертвого ты не подымешь, но горе свое лишь умножишь!
אם ימוח גבר היתיה
Когда умрет человек,
то будет ли он опять жить?
Глава первая. Цель и стрелы
1. Введение: цель
Паломник, посетивший Храм Гроба Господня в Иерусалиме, сталкивается сразу с несколькими загадками. Действительно ли на этом месте распяли и погребли Иисуса из Назарета? Почему же внутри городских стен, а не снаружи, как предполагалось? Как соотнести нынешнее здание с прежним ландшафтом? Почему эта местность выглядит совсем не так, как описано в Новом Завете (сад с усыпальницей, а рядом — гора Голгофа)? И даже если местность указана более–менее правильно, точно ли обозначено место} Камень, вделанный в верхнюю часовню, — действительно ли вершина Голгофы? Мраморная плита в самом ли деле лежит именно там, где лежал мертвый Иисус? И богато украшенное святилище подлинно ли возведено там, где была гробница? Кстати, — это уже другой вопрос, но мучительный для многих паломников, — почему христиане различных конфессий все еще ссорятся за права на эту святыню? Разумеется, все эти недоумения не лишают храм обаяния. Вопреки всем археологическим, историческим и церковным разногласиям этот храм сохраняет духовную мощь и привлекательность для сотен тысяч пилигримов[5].
Некоторые из посетителей спрашивают, как все было на самом деле. Действительно ли Иисус из Назарета воскрес из мертвых? И эти люди, быть может, сами того не сознавая, вливаются в другую толпу, также совершающую духовное путешествие: они присоединяются к массе историков, увлеченно исследующих причудливые отчеты о событиях, произошедших у гроба Иисуса на третий день после казни. Здесь возникают сходные проблемы. Пасхальное повествование, как и храм на предполагаемом месте этих событий, в течение веков неоднократно подвергалось уничтожению и восстанавливалось вновь. Евангельские рассказы столь же озадачивают читателя, как это строение — посетителя. Можно ли их согласовать, и если да, то как? Как все происходило на самом деле? Которая из современных научных школ верно понимает эту историю, — и существует ли такая школа? Многие ученые в отчаянии отказались от надежды узнать, случилось ли что–нибудь на третий день после распятия Иисуса, и если да, то что именно. Но вопреки растерянности и скептицизму миллиарды христиан во всем мире регулярно повторяют пасхальное исповедание веры: на третий день после казни Иисус воскрес из мертвых.
Так что же произошло тем пасхальным утром? Этот исторический вопрос, главная тема данной книги, тесно связан с вопросом о том, откуда взялось христианство и почему оно приобрело именно такую форму[6]. Этот вопрос я поставил четвертым в ряду из пяти вопросов в книге «Иисус и победа Бога», где предлагались ответы на первые три вопроса (каково место Иисуса в иудаизме? Каковы были цели Иисуса? Почему Иисуса казнили?). Пятым вопросом, — почему евангелия таковы, каковы они есть? — я собираюсь заняться в следующем томе. Вопрос о происхождении христианства — это, конечно, вопрос не только о ранней Церкви, но и о самом Иисусе. Что бы ни говорили ранние христиане о себе, они обычно объясняли свое существование и характерные действия ссылками на Иисуса.
Поразительно, но факт: дабы выяснить, что произошло в один конкретный день почти две тысячи лет назад, мы вынуждены вызывать и подвергать перекрестному допросу множество свидетелей, часть которых одновременно допрашивают сторонники других ответов на вопрос. Слишком часто дискуссия грешила упрощениями, и во избежание этого мы должны проделать подробный анализ. Однако здесь недостаточно места для полномасштабной истории вопроса. Я выбрал себе нескольких собеседников, хотя сожалею, что не могу пригласить большее их число. После чтения научной литературы у меня сложилось впечатление, что первоисточники до сих пор недостаточно хорошо известны и недостаточно внимательно изучены. В этой книге я постараюсь исправить положение, но не всегда буду отмечать, кто из ученых поддерживает или опровергает ту или иную точку зрения[7].
Как указывает название проекта в целом и как разъясняется в первой части первого тома, я поставил себе задачу написать не только об исторических истоках христианства, но и о Боге. Я прекрасно понимаю, что историки вот уже свыше двухсот лет изо всех сил пытаются разделить историю и богословие или историю и веру. Ими движут добрые намерения: каждая из этих дисциплин обладает собственными законами и логикой и вполне самостоятельна. Тем не менее как раз в этих вопросах — происхождение христианства в целом и воскресение, в частности, — их сферы компетенции пересекаются. Тот, кто закрывает глаза на этот факт, обычно по умолчанию делает выбор в пользу конкретной формы богословия, например, в пользу деизма: Бог — сдавший в аренду имение и отлучившийся хозяин — не вмешивается в историю. Отстаивать эту позицию ссылками на «трансцендентность» божества значит переформулировать проблему, а не решить ее[8]. Противоположная крайность — безудержная вера в сверхъестественное: Бог–чудотворец повседневно нарушает причинно–следственную связь между историческими событиями. Есть в запасе и всевозможные формы пантеизма, панентеизма и богословия процесса, где «Бог» становится частью пространственно–временной вселенной (или тесно связан с ней) и исторического процесса. Если мы признаем наличие связи между историей и богословием, мы тем самым не решаем заранее вопросы истории и богословия, но указываем на многогранность темы.
И здесь таится источник многочисленных разногласий между мной и одним из наиболее крупных за последние двадцать лет исследователей этой области, архиепископом Питером Карнли[9]. В его работах (и в работах некоторых других ученых) подразумевается следующая позиция: а) историческая критика выявила в рассказах о первой Пасхе ряд несообразностей, но б) ориентироваться на эти научные выводы значит умалять воскресение, низводить его на мирской уровень. Получается, что историческое исследование — вещь хорошая и даже необходимая, даже если даст скептический результат, но становится опасным и вредоносным (для подлинной веры!), как только пытается претендовать на что–то большее[10]. Орел — я выиграл, решка — ты проиграл. Однако, при всем осторожном отношении к старым методам исторической критики, следует признать: история имеет значение, и историческое исследование можно вести, не предрешая заранее богословских позиций. Невозможно удовлетвориться ни «апологетической колонизацией исторического исследования», ни «богословски продиктованным равнодушием к истории»[11]. Я согласен с Карнли (345, 365), что не следует односторонне увлекаться установлением фактов из жизни Иисуса, но архиепископ отсюда делает вывод, что можно не опровергать явно неверные исторические реконструкции. Моул был прав: серьезное отношение к истории не обязательно означает переход в либеральное протестантство[12]. И не Джон Локк первым понял важность вопроса «что же случилось на самом деле»[13].
В нынешнем исследовании «вопрос о Боге» формулируется главным образом так: как представляли себе первые христиане Бога, о котором они столько говорили? Что на первом этапе становления Церкви они рассказывали о природе и поступках этого Бога? Как эти представления выражали и укрепляли их решимость существовать в качестве особого движения даже после смерти их вождя? Иными словами, в частях II, III и IV мы займемся исторической реконструкцией веры ранних христиан: что они думали о себе, об Иисусе и о Боге. Мы убедимся, что эти люди верили в Бога израильских патриархов и пророков, который в прошлом давал определенные обещания, а ныне, дивно и мощно, осуществил все обещанное в Иисусе. Только в заключительной части мы перейдем к гораздо более сложной проблеме: добравшись до исторических выводов относительно событий Пасхи, мы не сможем уйти от вопроса о мировоззрении и богословии историка. Те, кто этого не делает, все равно исходит из какого–то конкретного мировоззрения, чаще всего — постпросвещенческого скептицизма.
Изначальный вопрос делится надвое, определяя тем самым форму данной книги: что, по мнению первых христиан, произошло с Иисусом? И насколько это мнение было оправданным? Первый вопрос я рассматриваю в частях II, III и IV, а второй — в части V Эти вопросы отчасти пересекаются: к выводам части V отчасти подводят те поразительные верования, о которых идет речь в частях II–IV, и невозможность объяснить эти верования иначе как с помощью гипотезы, что они истинны. Однако теоретически это разные вопросы. Ученый вполне может придти к заключению, что а) ранние христиане верили в телесное воскресение Иисуса, но б) заблуждались[14]. Это мнение многие разделяют. Однако его сторонники обязаны объяснить (а), — и любопытно, что они далеки от единодушия на сей счет. Чем больше я работал над темой этой книги, тем больше убеждался в существовании парадигмы, часто оспаривающейся, но все же широко принятой и в научной среде, и во многих «традиционных» церквях. Хотя далее я буду не столько спорить, сколько аргументировать собственную позицию, сразу предупрежу: моя аргументация показывает ошибочность каждого из элементов господствующей схемы. Эти элементы таковы:
1) в иудаизме «воскресение» могло иметь самые разные смыслы;
2) самый ранний из христианских авторов, Павел, не верил в телесное воскресение, но придерживался более «духовного» воззрения;
3) первохристиане верили не в телесное воскресение Иисуса, а в вознесение/прославление, в то, что он так или иначе «попал на небеса», причем поначалу именно это имелось в виду под «воскресением», а представление о пустой гробнице и «видениях» Воскресшего возникло позже;
4) рассказы о воскресении в евангелиях — позднейшая выдумка, призванная подкрепить это позднее верование;
5) «видения» Иисуса были сродни тому опыту, который привел Павла к обращению, то есть внутренним «религиозным» переживанием, а не созерцанием некоей внешней реальности; у ранних христиан случались фантазии и галлюцинации;
6) что бы ни случилось с телом Иисуса (мнения расходятся даже в вопросе, было ли оно вообще погребено), оно не было «возвращено к жизни» или «воскрешено из мертвых» в том смысле, который предполагают евангельские повествования[15].
Разумеется, различные элементы этой концепции по–разному выделяются каждым ученым, но в целом картина знакома всем, кто когда–либо углублялся в данную проблему или слушал в последние десятилетия общепринятые пасхальные проповеди или даже надгробные речи. Одна из задач данной книги — показать, что существуют надежные, основательные и убедительные доводы против каждого из вышеприведенных элементов.
Позитивная же задача в том, чтобы утвердить (1) другой взгляд на иудейские материалы и контекст, (2) новое понимание Павла и (3) всех ранних христиан; (4) предложить новое прочтение евангельских рассказов и попытаться доказать, (5) что единственной причиной, породившей раннее христианство и придавшей ему именно такую форму, могли быть только пустая гробница и реальные встречи с ожившим Иисусом, и, (6) хотя эта гипотеза бросает вызов всему мировоззрению, лучшее историческое объяснение этих явлений — телесное воскресение Иисуса (нумерация положений совпадает с нумерацией частей книги, за исключением [5] и [6], которые соответствуют двум главам [18 и 19] части V).
Обычно дискуссия ведется вокруг примерно десятка ключевых моментов. Подобно туристам, которые, попадая в Озерный край, ограничиваются главными городами (Уиндермер, Эмблсайд, Кесвик) и их окрестностями, авторы монографий и статей о воскресении топчутся вокруг одних и тех же основных пунктов (иудейских идей о жизни после смерти, «духовного тела» Павла, пустой гробницы, «видений» Иисуса и так далее). Но туристы не успевают увидеть все самое прекрасное в Озерном краю, не успевают даже проникнуться духом местности. В этой книге я желаю устремиться в горы, пройтись не только по густонаселенной местности, но и по узким сельским тропам. Возьмем очевидный пример (поразительно, как многие упускают его из виду): излагать представления Павла о воскресении, не упоминая 2 Кор 5 и Рим 8 (а многие так и делают), — все равно, что похваляться знакомством с Озерным краем, не забравшись на пик Скафелл или на Хелвеллин (высочайшие горы Англии). Одна из причин, по которой книга получилась длиннее, чем я рассчитывал, состоит в том, что я решил включить в нее весь имеющийся материал.
Прежде, чем перейти к сути дела, надо рассмотреть два вопроса, вокруг которых идут споры. Во–первых: какого рода историческую задачу мы решаем, обсуждая воскресение? В этой вводной главе я постарался расчистить подступы к данной проблеме, иначе некоторые читатели подумали бы, что я уклоняюсь от вопроса, возможно ли вообще писать о воскресении с исторической точки зрения.
Во–вторых, как современники Иисуса, язычники и иудеи, понимали смерть и рассуждали о своей посмертной участи? В частности, что в этом контексте верований означало слово «воскресение» (anastasis и производные, глагол egeiro и производные в греческом, qum и его производные в иврите)?[16] Этот вопрос мы разбираем в главах 2 и 3, проясняя, в частности, — как мы убедимся, это принципиально важно, — что подразумевали ранние христиане и как воспринималась их Весть, когда они говорили и писали о воскресении Иисуса. Как отметил Джордж Кейрд, полезно знать, кто произносит фразу «I`m mad about my flat» — американец (тогда это означает «я зол из–за спущенной шины») или британец («я в восторге от своей квартиры»)[17]. Как воспринимались слова первых христиан: «Мессия воскрес из мертвых на третий день»? Кому–то из читателей смысл может показаться очевидным. Однако, согласно евангелиям, он ни в малейшей степени не был очевиден для слушателей Иисуса, и даже беглого взгляда на современную литературу достаточно, чтобы понять: не считают этот смысл очевидным и многие ученые[18]. Помимо вопроса о смысле (какой смысл имела эта лексика?) мы должны учесть и проблему деривации: в какой мере на формирование христианского представления о Пасхе повлиял широкий, иудейский и неиудейский контекст? В главе 2 с точки зрения этих двух проблем рассматривается неиудейский мир I века, а в главах 3 и 4 продолжается намеченное в первом томе нашей серии рассмотрение иудейского мира[19].
Теперь немного подробнее о дальнейшем плане книги. К основной проблеме частей IITV я подойду с таким вопросом: учитывая широкий спектр представлений о посмертном существовании вообще и о воскресении, в частности, во что конкретно верили ранние христиане и чем объяснить их верования? Мы убедимся, что, хотя ранние христиане оставались внутри иудейских представлений, их взгляды на данный вопрос прояснились, можно даже сказать, кристаллизировались до степени, не имеющей аналогов в иудаизме. Это и многое другое они объясняли беспрецедентным утверждением: Иисус из Назарета телесно воскрес из мертвых. В частях II, III и IV будет показано, что вера в воскресение вообще и в воскресение Иисуса, в частности, ставит историка перед необходимостью найти какое–то объяснение столь внезапной и радикальной мутации внутри иудейского мировоззрения.
Для исследования этих проблем я избрал нетрадиционный путь. Большинство дискуссий начинается с рассмотрения повествований о воскресении в заключительных главах четырех евангелий и отсюда движется дальше. Однако поскольку эти главы — самые трудные из имеющихся у нас материалов, и поскольку, согласно научному консенсусу, эти тексты были написаны позже посланий Павла (нашего основного источника), я оставляю евангельские повествования напоследок, а для начала рассматриваю Павла (часть II) и других раннехристианских авторов, канонических и неканонических (часть III). Вопреки расхожему мнению, мы обнаружим существенное единство этих текстов в основном пункте: практически все ранние христиане верили в телесное воскресение Иисуса. Говоря: «Он воскрес на третий день», — они придают этому буквальный смысл. Только осознав силу этих свидетельств, мы сможем воздать евангельским повествованиям должное, что и сделаем в главе IV.
Глава V рассматривает вопрос: что могут историки XXI века сказать о Пасхе на основании исторических свидетельств? Я попытаюсь доказать, что раннехристианскую мутацию внутри иудейских представлений о воскресении легче всего объяснить двумя событиями: во–первых, гробница Иисуса была найдена пустой; во–вторых, несколько человек (включая как минимум одного, не бывшего прежде учеником Иисуса) утверждали, что видели его живым в такой форме, к какой их не подготовили ни прежние представления о духах и призраках, ни прежние взгляды на жизнь после смерти и, в частности, на воскресение. Уберите любой из этих двух исторических выводов, — и вера ранней Церкви окажется необъяснимой.
Следующий вопрос: почему гробница оказалась пустой и как объяснить видения воскресшего Иисуса? Я намерен утверждать, что наилучшим историческим объяснением будет то, которое с неизбежностью влечет за собой самые разные богословские вопросы: гробница в самом деле оказалась пуста и Иисуса в самом деле видели живым, потому что Он истинно воскрес из мертвых.
Вера в физическое воскресение Иисуса из Назарета вызывает те же возражения, что и девятнадцать веков назад. Отнюдь не философы Просвещения первыми заметили, что покойники остаются покойниками. Историк, утверждающий факт воскресения, бросает вызов одной из базовых и фундаментальных предпосылок, а не только скептицизму XVIII века или «научному мировоззрению», противоположному «донаучному мировоззрению», — но почти всем античным и современным народам за пределами иудейской и христианской традиции[20]. Я приведу в пользу столь решительного поступка как исторические, так и богословские аргументы, опираясь при этом на богословские выводы раннего христианства из веры в воскресение Иисуса. Эти выводы последовали весьма рано и подвели к следующему заключению: воскресение свидетельствует, что Иисус был Сыном Божьим, а также, — и это не менее важно, — что отныне единственный истинный Бог открывается нам наиболее истинно как Отец Иисуса. Таким образом круг замкнется, и задачи книги будут выполнены.
Но прежде, чем прицелиться, надо хотя бы задаться вопросом, посильна ли такая задача.
2. Стрелы
(i) Мишень — солнце
Жил–был царь, который приказал своим воинам стрелять в солнце. Лучшие лучники с самыми крепкими луками бились весь день, но их стрелы бессильно падали наземь, а солнце бестревожно совершало свой путь. Всю ночь лучники точили наконечники и меняли оперенье на своих стрелах и на следующий день попробовали снова с удвоенным рвением, но вновь их труды пропали даром. Царь гневался и изрыгал угрозы. На третий день самый юный лучник с самым маленьким луком подошел в полдень к пруду, возле которого сидел в саду царь. Вот оно, солнце, золотой шар, отразившийся в тихой воде. Первым же выстрелом юноша поразил его в самую середку, и солнце разлетелось на тысячи блестящих осколков.
Никакие стрелы историков не могут попасть в Бога. Разумеется, можно придать слову «бог» такой смысл, что этот «бог» станет неподвижной мишенью в тире, на которой историки будут оттачивать свою меткость. Чем больше человек склонен к пантеизму, тем больше верит, что, исследуя события естественного мира, он исследует бога. Но Бог иудейской традиции, Бог христианской веры и Бог мусульманского поклонения (трое это Богов или один — сейчас нам неважно) — это совсем иное. Трансцендентность Бога (Богов) иудаизма, христианства и ислама создает в богословии нечто аналогичное силе тяжести. Стрелы историков не могут попасть в Него.
Но! В христианской и иудейской традиции ходит слух о том, что образ, или отражение, единственного истинного Бога оказался в пределах гравитационного поля истории. Этот слух красной линией проходит через Писания от Книги Бытия до традиции Премудрости, а затем — до представлений иудаизма о Торе и веры христианства в Иисуса. Он — квадратура круга, возможность съесть пирог и сохранить его, трансцендентному Богу — подставиться под выстрел.
Ибо заповедь сия… не на небе, чтобы можно было говорить: «кто взошел бы для нас на небо и принес бы ее нам, и дал бы нам услышать ее, и мы исполнили бы ее?» и не за морем она, чтобы можно было говорить: «кто сходил бы для нас за море и принес бы ее нам, и дал бы нам услышать ее, и мы исполнили бы ее?» но весьма близко к тебе слово сие: оно в устах твоих и в сердце твоем, чтобы исполнять его[21].
И то, что Моисей сказал о Торе, Павел сказал об Иисусе, в первую очередь имея в виду воскресение[22].
Эти рассуждения задают контекст, в котором мы обсудим, в какой мере история может и в какой не может рассматривать события Пасхи. Некоторые апологеты думают, что своими историческими «доказательствами» пасхального события они доказывают в современном, квазинаучном смысле не только существование христианского Бога, но даже истинность христианской вести[23]. Превращая свои ракеты в космические корабли и забыв об Икаре, они дерзко устремляются к солнцу. Другие, памятуя силу тяготения, объявляют все предприятие безнадежным и даже хуже, чем безнадежным. Если мы хотим попасть в цель, то не превращаем ли Бога в идола? Таким образом, как и в первом томе, мы попадаем на стык богословия и истории, а это означает, что и в начале XXI века нам приходится сражаться с призраками Просвещения. Эти вопросы, достаточно настойчивые и сложные, когда речь идет об Иисусе, становятся еще актуальнее, когда мы пытаемся говорить о воскресении. Чего же мы хотим добиться в этой книге?
(ii) Воскресение и история
(а) Смыслы «Истории»
Часто выдвигается и отстаивается гипотеза, что воскресение Иисуса не подлежит историческому исследованию. Некоторые утверждают даже, что о Пасхе нельзя осмысленно говорить как о «событии внутри истории». Лучники не могут толком разглядеть мишень, а некоторые даже сомневаются в ее существовании. Но вопреки этому я готов доказывать: воскресение Иисуса, чем бы оно ни было, может и должно рассматриваться как историческая проблема.
Но что называть «историей»[24]? В дебатах об Иисусе и воскресении это слово и его производные употребляются как минимум в пяти разных смыслах.
Во–первых, история как событие. В этом смысле «история» — то, что произошло, независимо от того, известно ли нам об этом и можем ли мы это доказать. Смерть последнего птеродактиля — историческое событие, хотя ни один человек не был свидетелем этого события и не мог описать его как очевидец и маловероятно, чтобы мы когда–либо узнали, где и как это произошло. Подобным образом мы называем людей и вещи «историческими», подразумевая всего лишь, что они действительно существовали[25].
Во–вторых, история — это значимое событие. Не все события одинаково важны, но, как часто предполагается, история состоит из наиболее важных. Английское прилагательное здесь — historic, например, «historic event» — это не просто «реальное событие», но «событие, имеющее историческое значение». Аналогичным образом, применительно к человеку, зданию или предмету, «historic» — не просто «реально существующий», но «исторической значимости». Рудольф Бультман, сам вполне «historic» для новозаветной науки, использовал для передачи этого смысла немецкое прилагательное geschichtlich вместо historisch (значение 1).
В–третьих, история — верифицируемое событие (значение 2). Называя событие «историческим» в этом смысле, мы не только утверждаем, что оно произошло, но и готовы доказать это, словно в математике или в так называемых точных науках. Иногда это приводит к парадоксам. Высказывание «X могло иметь место, но мы не можем этого доказать, а потому это не историческое событие» хотя и не содержит очевидного внутреннего противоречия, но явно использует термин «история» в более узком значении, чем другие.
В–четвертых, — и здесь уже совсем иной смысл, — история понимается как письменное повествование о событиях прошлого (значение 3). Называя что–то «историческим» в этом смысле, мы предполагаем, что об этом событии было или по крайней мере может быть написано (в таком случае под этот разряд подпадают и исторические романы). Интересный вариант представляет собой устная история. Поскольку речь идет об эпохе, когда устному слову часто придавался больший авторитет, нежели письменному, ни в коем случае нельзя пренебрегать историей как устным рассказом о событиях прошлого[26].
В–пятых, в дискуссиях об Иисусе мы часто находим комбинацию значений (2) и (3): история — то, что могут сказать по этому поводу современные историки (значение 4). «Современные» — то есть после эпохи Просвещения, когда стали усматривать сходство и даже корреляцию между историей и точными науками. В этом смысле «история» — не просто то, что может быть доказано и описано, но лишь то, что может быть доказано и описано в рамках пост–просвещенческого мировоззрения. Именно это зачастую подразумевают люди, отвергая «исторического Иисуса» (в сущности, «Иисуса, укладывающегося в прокрустово ложе упрощенного мировоззрения») и предпочитая ему «Христа веры»[27].
Путаница в терминологии мешает дискуссии об «историческом Иисусе», поскольку само это выражение понимается по–разному: «Иисус, каким он реально был» (смысл 1, в параграфе «во–первых»), «Иисус в его историческом значении» (смысл 2, в параграфе «во–вторых»), «то, что мы можем знать об Иисусе наверняка, не принимая лишь на веру» (смысл 3, в параграфе «в–третьих»), «то, что написано об Иисусе» (смысл 4, в параграфе «в–четвертых»). Те же, кто, как я уже отмечал, предпочитают смысл 5 (в параграфе «в–пятых»), отвергает «исторического Иисуса» не только в этом смысле, но и, по–видимому, также и в четырех остальных[28]. В книге «Иисус и победа Бога» я полемизировал с этой позицией. Но сейчас нам нужно разобраться с одним, конкретным и несколько своеобразным аспектом проблемы. В каком смысле можно говорить о воскресении Иисуса как об историческом событии и можно ли так говорить вообще?
Со времен Павла люди пытались что–то написать о воскресении Иисуса (как бы они это ни понимали). Возникает естественный вопрос: тем самым они писали о «событии прошлого»? Они писали «историю»? Или это была лишь проекция их собственного опыта веры? Говоря: «Иисус воскрес из мертвых на третий день», — они претендовали на некую историческую достоверность данного высказывания об Иисусе или сами сознавали, что это лишь образ, метафора, передающая их новый религиозный опыт, возникновение веры и так далее? Это возвращает нас к смыслу 1, то есть к одному из главных вопросов книги: произошло ли воскресение в реальности, и если да, то что именно произошло? Относительно «исторического воскресения» пока еще не развернулась полемика, аналогичная гневному отвержению «исторического Иисуса»[29].
Очевидно, что смысл 2 к воскресению Иисуса применим. Практически все согласятся, что это событие (что бы оно из себя ни представляло) было крайне значимым. Более того, некоторые современные ученые признают это событие очень важным, продолжая при этом утверждать, что мы не можем знать, что это за «событие». Смысл 3 вызывает огромные проблемы. Здесь все зависит от того, что считать «доказательством», и к этому вопросу мы со временем вернемся. Смысл 4 достаточно прост: об этом «событии» писали, пусть даже все написанное — вымысел. Но головная боль — смысл 5: что могут сказать по этому поводу современные историки? Если мы не будем четко сохранять эти ньюансы в процессе рассуждения, то не просто возникнут серьезные проблемы: мы будем двигаться по сужающемуся кругу.
Итак, возможно ли говорить о воскресении Иисуса как о событии внутри истории? В своей заслуженно знаменитой книге «Исторический Иисус» Доминик Кроссан пишет о поисках исторического Иисуса: всегда были такие, кто считал эти поиски невозможными; всегда были такие, кто объявлял их нежелательными, и такие, кто говорил первое, подразумевая второе[30]. Еще больше это относится к воскресению. Поскольку я уверен в возможности и необходимости обсуждать воскресение как историческую проблему, важно сначала разобраться с этими вопросами. Всего есть шесть контрдоводов. Я объединю их в две группы и начну с тех их приверженцев, кто утверждает, будто историческое исследование воскресения невозможно, а затем перейду к тем, кто считает это исследование нежелательным. Притча о лучниках и солнце относится более ко вторым, нежели к первым. Небольшое изменение притчи представит нам двойную картину. Те, кто считает историческое исследование воскресения невозможным, либо отрицают существование мишени, либо считают, что лучники не смогут ее разглядеть. Те, кто говорит, что мы не должны заниматься этим исследованием, утверждают, будто стрелы в принципе не способны добраться до мишени, преодолев гравитацию. Первые считают мишень вполне обычной и земной, но полагают, что лучники не могут прицелиться в то, чего не видят; вторые утверждают, что стрела не может достичь солнца, все попытки заведомо обречены на неудачу и обусловлены опасной гордыней.
(б) Недоступно?
Первое возражение против исторического подхода к воскресению звучит достаточно часто и в прошлом поколении ученых ассоциируется прежде всего с Вилли Марксеном[31]. По мнению Марксена, исследование вопроса о воскресении недоступно для историка. Где–то есть цель, но мы ее не видим и потому не можем стрелять. Все, чем мы располагаем, — верования ранних учеников. Никакие источники, кроме позднего и ненадежного Евангелия от Петра, не пытаются описать выход Иисуса из гробницы, и даже этот странный текст не описывает момент, когда Иисус пробуждается и сбрасывает с себя саван[32]. Вот почему, говорит Марксен, воскресение — не «история». И заметное число ученых следует его мнению[33].
Данное высказывание кажется осмотрительным и научным, однако это лишь видимость. Марксен, в сущности, отмахивается от важного вопроса и неверно понимает, как работает наука, в том числе научная историография. Он говорит одновременно и слишком мало, и слишком много.
Слишком мало: рассуждая позитивистски, «история» — то, к чему мы имеем непосредственный доступ (например, через свидетельства очевидца). Но, как известно любому историку, историческая наука вовсе не такова. В историографии позитивизм еще менее уместен, чем в других областях. Если историк не желает вовсе молчать, ему приходится снова и снова признавать реальность определенных событий, к которым он не имеет прямого доступа, поскольку эти события являются необходимым условием других, к которым он имеет доступ. Такой переход ученые, — естественники (в частности, физики), — осуществляют постоянно, и именно так происходит прогресс в науке[34]. Если историк не будет заниматься тем, к чему он имеет прямого доступа, он вообще лишится возможности вести историческое исследование.
В результате Марксен говорит также слишком много. При его эпистемологии ему не следует притязать даже на доступ к вере учеников. Даже тексты не дают нам прямого доступа к этой вере тем способом, какой Марксен и другие считают, по–видимому, необходимым. Мы располагаем только текстами, и хотя этот вопрос Марксен не задает, то же неустанное подозрение, последовательно постмодернистски примененное, подводит к вопросу, располагаем ли мы текстами на самом деле. Иными словами, если хотите быть беспощадным историческим позитивистом и считать историей лишь то, к чему имеется (в этом смысле) прямой доступ, вас ждет долгий и каменистый путь. Практически никто из ученых, реально занимающихся историческими исследованиями, не идет этим путем.
Это классический пример путаницы между различными значениями «истории». Марксен признает, что никто (насколько нам известно) не писал непосредственно о моменте перехода Иисуса от смерти к жизни (смысл 4 из перечисленных выше), и делает вывод, что о данном событии ничего нельзя доказать (смысл 3), и далее постоянно рассуждает в том духе, что мы, «современные историки», ничего не можем сказать по этому поводу (смысл 5) или же не можем сказать ничего осмысленного (смысл 1). В то же время у него получается, что какое бы событие ни стояло за понятием «воскресение», оно было важным (смысл 2), ибо иначе не возникла бы ранняя Церковь. Все это совершенно неверно, и по мере того, как мы будем продвигаться в своем исследовании, нам придется последовательно опровергать позицию Марксена.
(в) Никаких аналогов?
Второе возражение связано с именем Эрнста Трёльча. Широкую известность получил следующий его аргумент: как историки мы вправе рассуждать и писать только о том, что имеет аналог в нашем личном опыте; воскресение в нашем опыте отсутствует, а потому мы как историки не можем рассуждать о воскресении[35]. Мы никогда не стреляли по подобным мишеням, а потому нет смысла метить в эту цель. Это необязательно означает, что данное событие не имело места («история» в смысле 1) или люди о нем не пытались написать (смысл 4), однако неверно пытаться написать об этом событии с позиций современной истории (смысл 5), а тем более доказать его реальность (смысл 3). Иногда это рассуждение воспринимается как уточненный перефраз знаменитого аргумента Юма против чудес как таковых[36]. Но мне кажется, оно лишено тонкости.
Панненберг выдвинул не менее знаменитый контрдовод. По его словам, окончательная верификация воскресения Иисуса Христа (смысл 3) произойдет через воскресение тех, кто во Христе, что и станет требуемой аналогией. Иными словами, придет время, когда все мы выстрелим в цель и не промахнемся. Панненберг фактически признает правоту Трёльча, но просит отложить окончательный вердикт до эсхатологической верификации[37]. Но я спрашиваю себя, не слишком ли легко он сдал позиции?
Возьмем самый бытовой уровень: нам легко представить событие, связанное с чем–то принципиально новым. Мы вполне могли рассуждать как историки о первом полете в космос, не дожидаясь второго. Правда, космические корабли имеют частичные аналоги (самолеты, не говоря уже о птицах или даже стрелах). Но ведь и воскресение в мире иудаизма (как нам предстоит убедиться) в значительной степени воспринималось как продолжение прошлых великих деяний Бога по освобождению Израиля, — хотя и выходило далеко за эти рамки, — не говоря уж о частичных аналогиях с воскрешением людей в Ветхом Завете или с необычными исцелениями[38]. Так что, несмотря на принципиальную новизну события, имелись также предвестия и аналогии.
Важно понять, что получится, если всерьез исходить из позиции Трёльча: мы не сможем ничего сказать о становлении ранней Церкви[39]. Никогда прежде не существовало движения, которое началось бы в качестве квази–мессианской секты внутри иудаизма и превратилось в такое движение, каким вскоре стало христианство. И впоследствии не происходило подобных явлений (расхожее постпросвещенческое представление о христианстве как об «одной из религий» упускает из виду, что христианство возникало совершенно иначе, чем, скажем, ислам или буддизм). Язычники и иудеи, наблюдавшие со стороны за этим новым движением, находили его аномальным: оно не было похоже ни на философский клуб, ни на религию (отсутствовали жертвоприношения, изображения, прорицатели и жрецы в церемониальном облачении), ни на национальный культ. Каким образом в рамках схемы Трёльча мы могли бы обсуждать подобные вещи, которых не было никогда ни раньше, ни позже? В лучшем случае, с помощью частичных аналогий (можно сказать, на что они похожи или не похожи). Но втискивать раннехристианское движение в уже существующие категории или отрицать его существование в связи с отсутствием прецедента достойно не историка, а философа–Прокруста.
Возникновение ранней Церкви само по себе говорит против идеи Трёльча. Ранняя Церковь — нечто такое, что не имело ни прецедентов, ни дальнейших аналогов. Кроме того, как мы увидим, она самим фактом своего существования ставит перед нами вопрос, от которого историки уклониться не вправе: какое событие, происшедшее после распятия Иисуса, породило христианство? Сколь ни парадоксально, именно уникальный характер возникновения христианства вынуждает нас сказать: оставьте аналогии в покое, ведь все–таки нечто произошло?![40]
(в) Нет настоящих свидетельств?
Третье возражение против подхода к воскресению Иисуса как к историческому событию высказывалось в разных формах. Здесь я свожу воедино различные аспекты недавних исследований и книг по этому вопросу. Основная суть возражения такова: кажущиеся свидетельства о воскресении (например, евангельские повествования и послания Павла) можно сбросить со счета. Некоторыми из этих аргументов я подробнее займусь потом, но сейчас хочу просто устранить со своего пути очередной знак «Дорога закрыта».
Под этой рубрикой мы находим два разных, хотя и взаимосвязанных, знака «Дорога закрыта». Первый, характерный для пост–Бультмановских исследований Нового Завета, представляет собой попытку анализировать материал в соответствии с гипотетической историей традиции. То, что наивный читатель принимает за мишень, в которую следует метить стрелой историка, на самом деле — лишь игра света и теней в воздухе между наблюдателем и псевдомишенью, порождающая мираж в форме мишени.
Хотя применить метод анализа форм к рассказам о воскресении оказалось нелегко, это не отпугнуло некоторые отважные души[41]. Но в последнее время число версий относительно того, какая группировка в ранней Церкви какой именно камень положила в растущую груду камней, составляющих традицию, и что хотели донести до читателя евангелисты и/или их источники, сделалось немыслимым, судя по огромному объему литературы, представленной у Герда Людемана[42]. Беда с этими теориями в том, что в них слишком много домыслов. Мы мало знаем о ранней Церкви, совершенно недостаточно для подобных предположений. Когда Traditionsgeschichte (реконструкция гипотетической истории традиции до ее фиксации в евангелиях) выстраивает воздушные замки, обычный историк не должен чувствовать себя гражданином второго сорта, отказываясь снимать в этих замках апартаменты[43].
Второй способ сбросить со счета свидетельства мы находим в первую очередь в трудах Кроссана, который подвергает тексты беспощадной герменевтике подозрения[44]. В результате получается одна из форм Traditionsgeschichte. Только Кроссан ищет не богословские и пастырские интенции преданий, а политические соображения: (фиктивные) повествования о воскресении обосновывали авторитет тех или иных апостолов. Кроссан утверждает, что повествования о воскресении опошляют христианство: из афористического и контркультурного движения оно превращается в набор сражающихся за власть фракций. То, что казалось мишенью, — лишь уловка политиков, отклоняющих стрелы в ложном направлении.
Более того, Кроссан связывает возникновение рассказов о воскресении с движением образованных, принадлежащих к среднему классу писцов, которое уводит прочь от изначальных, крестьянских корней самого Иисуса и ранних составителей Q к более буржуазной, системной организации. Рассказы о воскресении тем самым лишаются исторической ценности, они представляют собой отражение политической борьбы, причем борьбы нечестивых образованных писцов, а не благородных и добродетельных крестьян.
Было бы соблазнительно ответить Людеману, Кроссану и десяткам ученых, разделяющих эти взгляды, аргументом ad hominem. Людеман и сам предполагает разработанную Traditionsgeschichte, где пост-бультманианский мир продолжает громоздить домысел на домысел. Кроссан же использует свои исторические гипотезы в качестве политического оружия против тех церковных и общественных движений (часто состоящих отнюдь не из «книжников»!), которые считает опасными[45].
Разумеется, подобные возражения не способствуют конструктивной полемике. Но они заставляют нас заметить феномен, на который прежде не обращали достаточного внимания. Герменевтика подозрения в одной сфере, как правило, уравновешивается герменевтикой легковерия в другой[46]. Ни предложенный Людеманом альтернативный сценарий Пасхи, в котором Петр и Павел переживают галлюцинации, вызванные, соответственно, скорбью и чувством вины, ни сценарий Кроссана, в котором спустя годы после распятия группа христиан–книжников начинает изучать Писания и умозрительно рассуждать о судьбе Иисуса, не основаны вообще ни на каких фактах. Те, кто признает небезосновательность сомнений Марксена по поводу свидетельств о воскресении Иисуса, с еще большей осторожностью должны отнестись к подобным реконструкциям. В частности, расхожие сценарии Traditionsgeschichte во многом основаны на теориях XIX и XX века о том, как ранние христиане «должны» были проповедовать и жить, а не на серьезных реконструкциях взглядов и представлений реальных общин I века[47]. Гипотезы относительно того, что хотели сообщить своей аудитории евангелисты, их источники, первые редакторы и передатчики традиции, как правило, на удивление банальны и имеют отношение больше к благочестию постреформаторской (или даже постпросвещенческой) Европы, чем к раннему иудаизму или христианству. Как бы то ни было, историк все равно обязан вникнуть в проблему: с чего началось христианство, как и почему оно приобрело такие формы? Несмотря на всю изобретательность Людемана и Кроссана, их весьма различные версии не способны, как мы убедимся, ответить на этот вопрос в неанахронистических категориях. Стало быть, третье возражение против изучения Пасхи как исторического феномена также несостоятельно. Те, кто утверждает, будто мишень нельзя рассмотреть, просто смотрят в другую сторону.
(iii) Воскресение в истории и богословии
(а) Нет другого исходного пункта?
Это подводит меня ко второму ряду аргументов, препятствующих историческому исследованию: некоторые ученые считают это исследование не столько невозможным, сколько нежелательным. По большей части возражения носят богословский характер. Мишень, по словам этих людей, не просто невидима или далека: она принципиально недосягаема.
Начнем с аргумента, который я нахожу у разных авторов и который восходит, в том числе, к Хансу Фраю[48]. Если я правильно понимаю, Фрай утверждает, что воскресение нельзя исследовать с исторической точки зрения, потому что оно само составляет основу христианской эпистемологии. Все знания христиан проистекают только и исключительно из воскресения. Значит, нет другого исходного пункта, нет нейтральной территории, на которой можно было встать и оттуда рассматривать воскресение. Сама попытка найти такую территорию — своего рода эпистемологическое кощунство. Нельзя стрелять в эту цель, поскольку единственное место, из которого мы могли бы стрелять, это и есть то самое место, где находится мишень.
По–моему, Фрай уходит от проблемы. В принципе нет причин, почему вопрос о том, что случилось на Пасху, не может быть понят любым историком любого мировоззрения. И даже если некоторые христиане хотели бы вывести эту проблему за пределы рассмотрения, они (по–видимому) не обладают очевидным правом диктовать другим историкам, мусульманам, иудеям, индусам, буддистам, приверженцам Нью–Эйджа, гностикам, агностикам и прочим, что им исследовать, а чего не касаться. Конечно, окончательный результат может открыть нам, что воскресение Иисуса, как оно известно христианам, представляет собой столь крупный и всеохватывающий факт (или концепцию), что, будучи принято как таковое, окрашивает все области мысли и деятельности[49]. Но мы не можем решать этот вопрос a priori. И уж конечно, нельзя считать недоступным для исторического исследования то, что, по мнению большинства новозаветников XX века, «произошло в Пасху». Бультман усматривал в пасхальных событиях истоки христианской веры, а потому написал о них довольно много в историческом плане (в смысле 4). Людеман думает, что Петр и Павел пережили некий внутренний, весьма существенный и психологически объяснимый опыт, и также посвящает им немало места в своих исследованиях из области истории (в смысле 4). И так далее.
Положение Фрая при ближайшем рассмотрении оказывается на грани порочного эпистемологического круга, фидеизма, изнутри которого все можно рассмотреть, но который сам остается непроницаемым для внешних наблюдателей. Эта концепция вполне согласуется с тем направлением современной литературной теории, которое заведомо отказывается от обнаружения внетекстовой реальности; она утверждалась на волне сближения некоторых йельских школ с теми, кто желал бы сделать библейский канон эпистемологической отправной точкой для христианской рефлексии (и выражал недовольство по поводу нынешнего состояния исторической критики). Однако она ведет к измене раннехристианскому мировоззрению. Даже если бы чисто христианская эпистемология предпочла отсчитывать всякое знание от Иисуса, исповедуемого как распятый и воскресший Мессия, это не предполагает отсутствие общественного доступа к знаниям об Иисусе, его смерти и воскресении. Петру не было нужды ссылаться на христианские писания, когда он напоминал толпе слушателей то, что они уже знали об Иисусе[50].
Еще один очевидный довод возникает из аналогии с другими хорошо известными аргументами. (Вспомним, например, стандартный ответ на принцип логических позитивистов, согласно которому в качестве «знания» признается только то, что можно фальсифицировать: как можно фальсифицировать сам этот принцип?) Если Фрай прав, откуда известно, что воскресение — единственная отправная точка в эпистемологии? На это могут ответить: потому что такой подход работает. Но разве не «работают» и другие отправные точки?
Или возьмем другую аналогию. Эд Сандерс в своих известных работах о Павле говорит: не надо думать, будто Павел бился над какой–то проблемой, пока не выяснил, что ключ ко всему — Иисус; нет, Павел обрел Иисуса, признал в нем Божье решение, а отсюда сделал вывод о существовании проблемы[51]. Это не совсем так. На самом деле Павел начинал с иудейского представления о положении человека, увидел решение во Христе, а потом заново переосмыслил проблему[52]. «Проблема», как ее формулирует в итоге Павел, — пересмотренный вариант той «проблемы», которая была у него изначально. Он перешел от эпистемологической отправной точки к тому, что считал новым знанием, а затем, оглядываясь на произошедшее, пришел к выводу: существует и лучшая отправная точка, с которой все ясно видно.
Аналогичным образом историческое знание о воскресении, допускающее дискуссию и без презумпции христианской веры, не может быть исключено a priori, даже если воскресение, когда мы признаем его, радикально изменит основания эпистемологии. Подобная перемена происходит с Фомой в Ин 20. Фома начинает с требований безусловного доказательства, каковым он считает осязание. Он стоит перед воскресшим Иисусом, и обнаруживает, что достаточно и свидетельства зрения (от первоначального желания ощупать раны он уже отказался), и слышит вдобавок: «Блаженны не видевшие, но уверовавшие». Изначальная эпистемология вела Фому в верном направлении, но перед лицом воскресшего Иисуса он отказался от нее ради новой и лучшей, и тут же ему была указана третья, превосходнейшая[53].
Подозреваю, что здесь мы отчасти упираемся в полемику вокруг отрицания Бартом естественного богословия[54]. (Кроме того, некоторые не хотят заниматься историческими исследованиями Иисуса, опасаясь, что вера сделает их пристрастными)[55]. Новозаветники давно уже стараются не браться за эти проблемы, и на данном этапе я тоже не хочу в них углубляться. Хочу только сказать, что хотя с аргументом Фрая следует считаться, он не должен мешать нам исследовать воскресение с исторической точки зрения. Как говорит Моул в заключении своей небольшой, но важной монографии:
Благовестие, которое ревнует лишь об апостольском провозвестии и отрицает возможность или необходимость проверки его исторических корней, есть лишь завуалированный гностицизм или докетизм. И, сколько бы оно не продолжало существовать по инерции, в конечном счете окажется, что оно себе изменило[56].
Или, если хотите: всякая деятельность на Земле происходит в гравитационном поле Солнца, однако это не означает, что мы не можем действовать в гравитационном поле Земли. Или что стрела историка не долетит до настоящего Солнца.
(б) Воскресение и христология
Мы подходим ко второму, уже специфически богословскому возражению. Одна из причин, по которым Фрай и другие авторы заняли такую позицию, какую заняли, состоит в том, что многие христианские богословы видят в воскресении проявление божественности Иисуса. В этом смысле некоторые могли бы понять также и заголовок данной книге. Вот где вполне оправдывается притча о царских лучниках.
Воскресение часто смешивается с воплощением. Богословы нередко рассуждают о воскресении так, словно оно напрямую и с необходимостью подразумевает божественность Иисуса, более того, как будто почти ничего другого оно и не подразумевает. В таком случае понятны возражения против исторического исследования воскресения: стрелы не могут долететь до солнца. Невозможно начать историческое исследование и доказать в результате, что «Бог» существует или что Иисус есть воплощение Единого Истинного Бога[57]. Историк не должен даже пытаться высказывать свое суждение по проблеме, из которой напрямую вытекает вопрос, присутствовал ли этот бог во Христе. Даже Панненберг, который не отрицает исторического подхода к воскресению, заходит чересчур далеко, напрямую увязывая воскресение и христологию воплощения[58].
Часть проблемы (и к этому мы еще вернемся) заключается в путанице с понятиями мессианства[59]. В I веке назвать Иисуса «Христом» значило объявить его Мессией Израиля, а не воплощенным Логосом, вторым Лицом Троицы, единородным Сыном Отца. Даже выражение «Сын Божий» в пору служения Иисуса и на первом этапе христианства не имело такого значения, как в более позднем богословии, хотя уже во времена Павла отмечается расширение этого значения[60]. Но и с этими оговорками воскресение не подразумевает непременно, что Иисус есть Мессия. Если бы через три дня один из распятых вместе с Иисусом разбойников оказался живым, если бы кто–то из Маккавейских мучеников (которые, согласно сообщениям, перед смертью выражали надежду на воскресение) через несколько дней после смерти был поднят из могилы, это осчастливило бы родных и изумило бы друзей; это сильно поколебало бы иудейские представления эпохи Второго Храма, не говоря уж о не–иудейских мировоззрениях, но никто бы не счел воскресшего Мессией, не говоря уж о том, чтобы признать его (или ее, поскольку среди известных Маккавеевских мучеников была как минимум одна женщина) воплощением божества — в каком бы то ни было смысле[61].
То же самое мы можем отметить и в связи с аргументацией Павла в 1 Кор 15: все христиане воскреснут, как воскрес Иисус. Это не превратит всех христиан в Мессий и не означает, что тем самым они разделят уникальное сыновство, которое Павел в том же послании (15:28, ср. 8:6) приписывает исключительно Иисусу. У Павла мы уже застаем четкое разграничение между воскресением (новой жизнью в теле после смерти) и прославлением/интронизацией, — вопреки мнению некоторых ученых, что подобное разграничение начинается только с Луки[62]. Воскресение само по себе не означает божественности или космического Господства. Так мы подходим к существенному пункту: богословские выводы, которые ранние христиане извлекли из воскресения Иисуса, в гораздо большей степени связаны с тем, что они знали об Иисусе до распятия, и тем, что они знали о самом распятии, а также с их верой в Бога Израиля и Его замысле об Израиле и мире, чем с самим фактом (если можно называть это фактом) воскресения. Пока что достаточно отметить, что смысл воскресения не мог в I веке сводиться к божественности Иисуса (опять же, что бы мы о ней ни думали), хотя, как мы убедимся, ход мыслей, начавшийся с веры в воскресение Иисуса, в итоге привел ранних христиан к такому убеждению.
Важно и обратное. Предположим на минуту, что ученики, исходя из других предпосылок, пришли к мысли, что Иисус из Назарета был Мессией (напрашивается современная аналогия: любавичские хасиды верили в миссианство своего Ребе, и его смерть в 1994 не убедила их в обратном)[63]. Такая вера не побудила бы первых учеников Иисуса провозгласить его воскресение. Изменение в понимании самого слова «Мессия» — да, (поскольку в I веке никто не ожидал, что Мессия умрет от рук язычников), но не весть о его воскресении. Нигде в текстах эпохи Второго Храма не говорится о воскресающем Мессии. Никто бы и не подумал утверждать: «Полагаю, что такой–то был подлинным Мессией и потому он должен был воскреснуть».
Все сказанное относится не только к мессианству, но тем более к любым представлениям о «божественности» Иисуса. Если бы ученики по каким–то иным причинам уверились в божественности Иисуса, само по себе это отнюдь не побуждало их к заключению, что он воскрес из мертвых. Ничто в иудейских представлениях об иудейском Боге (и уж тем более в неиудейских представлениях о неиудейских богах) не намекало верующим, что объекту их поклонения непременно должно воскреснуть. Какая–то новая жизнь после смерти — весьма вероятно, но воскресение — безусловно нет[64].
Итак, богословская застенчивость не должна отпугнуть нас от исторического исследования[65]. Будем отважнее. Историки вполне вправе исследовать сообщения и верования о воскресении Иисуса, точно так же, как мы могли бы исследовать сколь угодно поразительные отчеты о новом воплощении любого иудея эпохи Второго Храма, не предполагая, будто таким образом мы непременно обязаны внедряться в ту область, в какую прежде не проникал ни один историк[66]. И совсем другой вопрос — как мы распорядимся своими находками. Мы не можем, ссылаясь на богословские проблемы, уйти от исторических вопросов. Лучникам можно напомнить о силе земного притяжения, но это не должно мешать им осуществлять поставленную задачу.
(в) Воскресение и эсхатология
Последняя проблема сводится к расширенной версии вопроса о воскресении и христологии. Часто говорят, что воскресение — эсхатологическое событие, а поскольку историк не имеет возможности изучать эсхатологию, лучше соблюдать безопасную дистанцию[67]. Если из–за густых облаков порой прорываются солнечное тепло и солнечный свет, это не значит, что мы можем выстрелить прямо в солнце. Иногда это возражение сливается с предыдущим, поскольку нередко высказывается предположение (в духе путанного постбультманианства), что все разговоры об «эсхатологии» сводятся к разговору о прорыве Бога в историю, а разговор о прорыве Бога в историю означает разговор о христологии. Но нужно быть гораздо точнее, если мы намерены сохранить терминам их исторический смысл.
В настоящее время в новозаветной науке термин «эсхатология» применяется как минимум в десяти различных смыслах[68]. Если историк будет придерживаться тех значений, которые соотносятся с конкретными феноменами в иудаизме эпохи Второго Храма, то воскресение как эсхатологическое событие означает следующее: это событие того сорта, которое евреи эпохи Второго Храма рассматривали бы в качестве апокалиптической кульминации своей истории. Конечно, это ничуть не мешает современным историкам исследовать данное событие. В конце концов, успешное Маккавейское восстание понималось (по крайней мере автором 1 Макк) эсхатологически, но из этого никто еще не делал вывода, будто историки не могут им заниматься[69]. Падение Иерусалима в VI веке до н. э. и аналогичные, не менее катастрофические события I века н. э. понимались «эсхатологически» многими людьми и тогда, и потом (в конце концов, это был «день ГОСПОДЕНЬ»), но опять же никто не делал вывод, будто мы не можем исследовать или понимать эти события исторически. Трагическая поэзия Иеремии не мешает нам изучать события 597 и 587 гг. до н. э. Апокалиптический характер видений в 4 Ездр и убеждение, что речь идет об апокалиптическом событии, не препятствуют нам писать историю 70 года н. э.
На это можно возразить, что, признав воскресение Иисуса, мы уже вынуждены понимать это событие эсхатологически, то есть разделить веру, согласно которой Бог Израиля в определенные моменты, в том числе и в этот, судьбоносно вмешивается в историю. Однако это возражение неточно. Оно возникает из обратной перспективы. Люди, писавшие об Иисусе и его воскресении в последние два века, по большей части исходили из христианских, полухристианских или околохристианских убеждений, внутри которых подобная взаимосвязь кажется вполне естественной. (Разумеется, можно зайти в деиудаизации понятия «эсхатологический» так далеко, что оно будет приравнено к «чудесному»; тогда получается новая версия выкладок Трёльча и даже Юма). Но в древнеязыческом мире и в современном нехристианском мире подобный вывод отнюдь не напрашивается. Римляне, полагавшие, что «Nero redivivus» снова жив–здоров, отнюдь не истолковывали этот феномен в терминах эсхатологии иудаизма Второго Храма[70]. И те наши современники (например, из движения Нью–Эйдж), которые считают, что всем людям рано или поздно предстоят новые циклы, зачастую решительно выступают против иудейских или христианских представлений, в том числе и против христианского утверждения об уникальном воскресении Иисуса. Еще раз: даже если мы признаем телесное воскресение Иисуса, истолкование этого события как означающего нечто большее, чем чрезвычайно странную и небывалую загадку, зависит по крайней мере в начале от мировоззрения, с позиций которого мы подходим к этому событию. Почему «по крайней мере в начале»? Потому что некоторые события способны опрокинуть устоявшееся мировоззрение и породить в нем новые мутации или потребовать полной трансформации, и, согласно ранним христианам, к числу таких событий со всей очевидностью относится воскресение Иисуса. Это событие ранние христиане истолковывали эсхатологически, поскольку они сами были иудеями эпохи Второго Храма и приверженцами или, по крайней мере, свидетелями эсхатологического движения, начавшего было зарождаться вокруг Иисуса. Потом они переформировали свое мировоззрение так, чтобы его средоточием стало воскресение. Но мы слишком забегаем вперед.
Боюсь, вышеприведенный обзор нескольких многогранных аргументов не воздает в полной мере должное моим оппонентам и возможным контрдоводам. Одни могут сказать, что о важнейших вещах я написал слишком мало, другие — что я, подобно многим богословам, даю невнятные ответы на вопросы, которые никто не задавал. Но я надеюсь, сказанное показывает несостоятельность некоторых доводов, которые наиболее часто приводят против попыток рассматривать воскресение как историческую проблему. В итоге остается позитивный вывод: историки все–таки и вправе, и обязаны задавать вопрос, как и почему зародилось христианство и почему оно приняло именно такую форму. Поскольку ранние христиане, отвечая на этот вопрос, единодушно ссылались на Иисуса и воскресение, историк вынужден перейти к следующим вопросам: (а) что означали эти понятия для ранних христиан; (б) можем ли мы признать их правоту и в каком смысле, и (в) имеем ли мы какие–либо альтернативные соображения, которые могли бы выдержать критику. Итак, историков нельзя отлучить от вопроса, в самом ли деле Иисус воскрес из мертвых.
3. Историческая отправная точка
Так какова же наша цель, и какие стрелы мы можем направить в нее?
Наша цель — исследовать утверждение ранних христиан, что Иисус из Назарета воскрес из мертвых. Чтобы прицелиться, нам необходимо поместить это утверждение в его собственный контекст, то есть в среду и язык иудаизма эпохи Второго Храма. Кроме того, поскольку это утверждение (все еще отчетливо иудейское) начало быстро распространяться в широком не–иудейском мире I века, нужно поместить это утверждение на карту более широкого дискурса.
Мы пойдем в обратном направлении: начнем с языческого мировоззрения, потом перейдем к иудейскому и, наконец, раннехристианскому мировоззрению. Задача не состоит в том, чтобы всякий раз описывать все мировоззрение полностью: тогда для каждой операции потребовались бы многие тома. Мы сосредоточимся на тех аспектах, которые затрагивают жизнь после смерти в целом и воскресение, в частности. Мы выясним, — и это один из первых основных выводов нашего исторического исследования, — что раннехристианское мировоззрение по крайней мере в данном вопросе правильнее понимать как новую и удивительную мутацию внутри иудаизма Второго Храма. Отсюда возникает вопрос: что вызвало мутацию?
Среди наиболее поразительных аспектов этой мутации следует отметить тот факт, что нигде в иудаизме, не говоря уж о язычестве, мы не обнаружим утверждения о реальном воскресении какого–то конкретного человека[71]. Поскольку это утверждение имело огромные последствия также и для других областей христианского мировоззрения, эти области также придется исследовать. Как мы объясним утверждение ранних христиан, будто распятый Иисус и есть Мессия Израиля? Как мы объясним веру, что «Царство Божие», хотя оно в каком–то смысле еще относится к будущему, уже сделалось неким новым способом реальностью настоящего? Как и мутации в значении «воскресения», эти проблемы также направляют наше внимание к ключевому вопросу: что произошло в Пасху? Этому вопросу посвящена часть V.
В части II книги The New Testament and the People of God («Новый Завет и народ Божий») я описал и обосновал свой исторический метод. Я начал его применять в частях III и IV той же работы, а также в частях II и III книги «Иисус и победа Бога». Этот метод признает, что все наше знание о прошлом, как и вообще о чем бы то ни было, мы получаем не только из источников, но и через восприятие, то есть и через личность знающих. Не существует отстраненной объективности. (А потому утверждать, что мы можем исследовать другие исторические концепции нейтрально и объективно, но в вопрос о воскресении непременно вкрадывается элемент субъективности, значит пренебрегать тем фактом, что любой исторический труд совершается в диалоге между историком в сообществе с другими историками и источниками и что в каждый его момент непременно вовлекается собственное мировоззрение историка). Но это не означает, что любое знание сводится к чистому субъективизму. Есть способы продвинуться к точным и верным высказываниям о прошлом.
В частности, мы можем попытаться очертить мировоззрение общины, изучая не просто ее идеи (которые зачастую бывают доступны только через посредство текстов, написанных интеллектуальной элитой), но ее характерные рассказы, фундаментальные символы и привычную деятельность[72]. Вообще–то возможно структурировать дальнейшее исследование по этим принципам, изучая последовательно каждый элемент (как я поступил в книге «Иисус и победа Бога», часть II), но это привело бы к ненужным повторам. Я выбрал другой путь — обращаться к каждой из этих областей по мере необходимости, но внутри другой структуры. Центральные части книги главным образом посвящены одному конкретному вопросу: представлениям о жизни после смерти в целом и о том, что случилось после смерти с Иисусом, в частности. Но эти верования окружены (по крайней мере, имплицитно)привычной деятельностью, рассказами и символами, к которым мы будем периодически обращаться: погребальными ритуалами, типичными рассказами о жизни после смерти, символами, которые ассоциируются со смертью и дальнейшим существованием. Так, вместо того, чтобы попытаться впрямую объяснить формирование ранней Церкви в категориях одних лишь идей и верований («люди, которые верили /думали X, должны были при определенных обстоятельствах, изменить эту веру/идеи в таком–то и таком–то отношении), мы поищем более широких объяснений («люди, которые жили со следующим определяющим рассказом, столкнувшись с определенными событиями, стали пересказывать этот рассказ так–то и так–то», или «когда люди, чья жизнь организуется вокруг следующих символов, сталкиваются с определенными событиями, они реорганизуют свою жизнь и символы следующим образом», или «если люди, которые обычно ведут себя следующим образом, сталкиваются с определенными событиями, они меняют свое поведение следующим образом»). Жаль, что мы не знаем больше о деятельности, рассказах и символах ранних христиан, но все же мы знаем достаточно, чтобы понять, где искать помощь в нашем исследовании. Нужно расширить исследование и включить в него общины, которые реально существовали в I веке, а не те общины, которые, будучи придуманы современными учеными, являются лишь проекцией догмы и веры (скорее, неверия) нашего времени. Эти общины — многообразное язычество I века, иудаизм и христианство — обеспечивают нам наилучший доступ к решению главной проблемы: что подразумевало утверждение первых христиан и как нам следует оценивать его сегодня.
Разумеется, здесь есть много нюансов. Недаром сейчас вошло в привычку говорить о иудаизма и христианства* I века (и, конечно, язычествах). Реже отмечается, что в каждом случае должно быть нечто единое, вариациями чего являются все эти множества[73]. Равным образом, вопреки тем, кто хотел бы раз навсегда развести эти мировоззрения, самое раннее христианство правильнее рассматривать как одно из направлений иудаизма I века[74]. Исходным пунктом как раз и может стать исследование этих двух близко взаимосвязанных движений. Это — первые цели, в которые надо метить стрелами истории.
У этого очевидного положения есть важное следствие. Историки часто начинают с сообщений о пасхальном опыте у Павла и евангелистов и исследуют их на предмет Traditionsgeschichte. Действовать так значит ставить телегу впереди лошади. Подобный анализ всегда достаточно умозрителен: пока мы не узнаем, что означало в том мире воскресение, мы не сможем понять тексты. И беда не в том, что за лесом пропадают деревья, хотя и это плохо, — беда в том, что мы начинаем говорить, не определив предмет разговора[75].
Нам требуются некоторые рабочие дефиниции. «Смерть» и родственные понятия постоянно означают: (а) индивидуальное событие — смерть человека, животного, растения и так далее, (б) состояние смерти, которое возникает из этого события, и (в) феномен смерти в целом, абстрактно или персонифицировано («смерти больше не будет»[76]). Общая фраза «жизнь после смерти» может, таким образом, означать: (а) состояние (каково бы оно ни было), непосредственно следующее за фактом телесной смерти, или (б) состояние (если такое имеется), которое следует после более или менее длительного периода телесной смерти, или, гипотетически, — хотя сталкиваться с таким пониманием почти не приходится, — (в) состояние мира, когда смерть как абстрактное понятие будет уничтожена[77]. Говоря о «жизни после смерти», люди обычно имеют в виду (а) жизнь, которая наступает сразу после телесной смерти. Зачастую люди полагают, что это входит в число основных верований христиан, отрицаемых атеистами.
Смысл (а) не сопутствовал слову «воскресение» в I веке. Здесь мы не наблюдаем особых отличий между язычниками, иудеями и христианами. Все они понимали греческое слово anastasis и родственные ему слова, а также другие близкие термины, с которыми мы еще встретимся, в смысле (б) — новой жизни после определенного периода пребывания в смерти. Язычники отрицали возможность такой жизни, некоторые иудеи утверждали ее как упование на отдаленное будущее, практически все христиане верили, что именно это произошло с Иисусом, а в будущем случится с ними. Все они говорили о новой «жизни после "жизни после смерти"» в самом популярном смысле, о новом живом воплощении после периода состояния смерти (во время которого человек может существовать, а может и нет, в какой–то другой, нетелесной форме). Никто (за исключением христиан в их представлениях об Иисусе) не думал, что такая жизнь уже наступила хотя бы даже для отдельного человека.
Итак, если люди I века рассуждали о воскресении, отрицая его или доказывая такую возможность, то они предусматривали две стадии этого процесса. Воскресению должен предшествовать (и это соблюдалось даже в случае с Иисусом) промежуточный период состояния смерти. Когда мы читаем истории, сводящиеся к одной стадии: за событием смерти сразу наступает окончательное состояние бытия, например, бестелесное блаженство, — то речь не идет о воскресении. Воскресение предполагает определенное содержание (какого–то рода новое воплощение) и определенную повествовательную форму (рассказ из двух стадий, а не из одной). Это значение сохраняется в Древнем мире постоянно, пока во II веке мы не наталкиваемся на новые производные[78].
Значение «воскресения» как «жизни после "жизни после смерти"» необходимо всячески выделить, тем более что многие современные писатели упорствуют в понимании «воскресения» как синонима «жизни после смерти» в популярном смысле[79]. Иногда высказываются предположения, что это значение присутствовало уже в I веке, но свидетельства этого не подтверждают[80]. Если мы намерены заниматься историческим исследованием, а не проецировать в отдаленное прошлое случайности некоторых современных словоупотреблений, необходимо помнить об этих дистинкциях.
Итак, исходным пунктом для нас станет бурный мир язычества I века. Не забегая вперед, к ответу, предложенному в Деян 17, мы должны спросить: как поняли бы слушатели в Эфесе, Афинах или Риме Павла, если бы тот возвестил им, что Мессия воскрес из мертвых? И какую реакцию на эти слова предусматривала сложившаяся на тот момент система верований?