Воскресение в Третьем Риме — страница 51 из 121

пойдет кровь. Платон упомянул Парацельса, чтобы дать доктору Госсе хоть какое-нибудь представление о дедушке-ведмедушке (его настоящего имени тогда еще не знал сам Платон). «Вы хотите, чтобы напоследок у больного началось еще и заражение крови?» – упорствовал Фридрих Генрихович. К этому времени он уже взял пробу крови у Лоллия в специальную пробирку для последующего анализа, так как не утратил научных интересов, и впоследствии эта проба крови оказалась в Имморталистическом центре в Париже, а потом у доктора Сапса. Лоллий продолжал между тем истекать кровью. Лишь через несколько часов, когда Лоллий лежал в глубоком забытьи, не выпуская из своей руки руку Платона, и стало очевидно, что Лоллий умирает, доктор Госсе позволил себе откупорить диковинный флакон. Комната сразу наполнилась тяжелым запахом лесных цветов и трав. С непривычки этот запах мог показаться болотной затхлостью. Доктор Госсе понюхал флакон и поморщился. Но тут произошло непредвиденное. Умирающий глубоко вздохнул и принялся срывать у себя повязки. Доктор кинулся к нему, Лоллий выхватил у него флакон из рук, выпустив для этого руку Платона из своей, и принялся поливать из флакона кровоточащую рану у себя на горле. Доктор Госсе сразу же отнял у него флакон, но говорят, что кровотечение после этого остановилось, хотя остановиться оно могло, так как больше не было кровяного давления: Лоллий умер, вероятно, от внутреннего кровоизлияния, а лесное зелье могло бы спасти его. Так Платон потерял друга, полагаю, самого близкого друга в своей жизни, и с тех пор ежегодно отмечал его память, но не в день его смерти, а в день его ангела, 23 июня, как раз накануне Ивана Купалы.

Смерть Лоллия была не единственной переменой в жизни Платона к этому времени. Перемены в жизни Натальи и Платона начались за десять лет до этого, когда Наталья приняла роды у купеческой вдовы Капитолины и приняла нельзя сказать, чтобы удачно: Капитолина умерла родами (единственный случай в практике Натальи), но младенца Наталья спасла: то была девочка, нареченная в святом крещении Олимпиадой. Олимпиада приходилась внучкой одному из богатейших, если не богатейшему купцу Подмосковья. Его подлинное имя было Акиндин Мокеевич Обручев, но на улице, в окрестных городах и весях, на стоянках гуртовщиков, на отдаленных сибирских заимках, на Нижегородской ярмарке и на Московской бирже его называли за глаза просто Киндя Обруч. Киндя был приземист, кряжист, косолап. Несмотря на свои предполагаемые миллионы, он продолжал ходить в армяке или в поддевке, а зимой в овчинном тулупе, летом носил картуз, зимой же барашковую шапку Особенно привлекали внимание его поскрипывающие смазные сапоги. Никто никогда не видел Киндю в шляпе, а тем более в цилиндре или во фраке. Немецкой одеждой Киндя всю жизнь брезговал. Происходил Киндя из енисейских староверов, но забирался в молодости гораздо дальше на восток, не то что до Лены, даже до Анадыря. Промышлял он золотом и пушниной. Золотишко, говорят, давалось ему в руки, но в меховом промысле преуспел он больше. Меха-то и привели Киндю в Москву, где он женился на дочери известного московского скорняка Фомы Пыжова, который после дочерней свадьбы как-то слишком уж быстро помер, говорят, во время крупного разговора наедине с новообретенным зятем, когда старик Пыжов упал, будто бы оступившись, и ударился головой об острый край своего бюро, где имел обыкновение держать деньги, да и не встал больше. Ходили слухи, что тут не обошлось без Кинди. Слухи эти были подкреплены сибирскими россказнями, подтверждающими, что у Кинди на такие дела рука легкая. Унаследовав от тестя изрядный капиталец, Киндя счел за благо на некоторое время исчезнуть из Москвы и затерялся среди поволжских и донских гуртовщиков, присматриваясь к торговле скотом.

Но цепкий купеческий глаз Кинди теперь уже навсегда облюбовал Подмосковье. Киндя с первого взгляда заприметил тучные поемные луга вдоль Москвы-реки, в особенности там, где в Москву-реку впадает наша Векша. Киндя сразу смекнул, как выгодно выгуливать на этих лугах стада, пригоняемые из разных губерний, прежде всего с приволжских. Откормленный скот забивали на знаменитом тогда уже Мочаловском рынке, где говядину закупали московские мясники. Дело было большое и требовало финансовой подпитки. Одними пыжовскими капиталами Киндя не обошелся бы, тем более что он никогда не ликвидировал уже налаженного дела, так что скорняжное заведение Пыжова не просто продолжало существовать в Москве, но и процветало богаче прежнего. Остальные дела Кинди разворачивались не без сибирского золота, ибо сибирские промыслы также оставались в сфере его интересов, и Киндя наведывался в сибирские дали неоднократно, даже регулярно, пока был в силах, хотя даже домашние не знали иной раз, куда он исчезает. Но голубеющие поемные луга заворожили Киндю раз навсегда, подернутые летом от зари до зари светящейся млечной дымкой, всю ночь оглашаемые мощным, неумолчным соловьиным пением: в прибрежном ивняке соловьям счету не было. Думаю, перед этими звучно-раскатистыми далями Киндя не мог устоять, как я, но, должно быть, стада, бродившие по этим лугам, были для него важнее перепелов, перекликавшихся в траве, хотя и перепелов Киндя, говорят, лавливал. Киндя знал, как важно приветить покупщика, угостить, закормить его, и потому при самом устье Векши появилось особое заведение сперва для немногих избранных, где им подавали жирные щи из свежезабитой говядины с кулебяками и подовыми пирогами. Постепенно заведение стало круглогодичным и уже называлось «Услада». Пели там цыганские хоры, играли оркестры балалаечников, а для степенных старообрядцев был маленький залец с отдельными кабинетами и красавицами-смиренницами по вкусу гостей. Женское обслуживание не отменялось и во время постов, хотя скоромных блюд в ресторане тогда не подавали, потчуя гостей волжскими стерлядями, донскими балыками, и, возможно, подмосковной форелью из Таитянки. Скоро при ресторане появилась и гостиница для шибаев и прасолов иногда из очень дальних мест, буквально с Дону и с моря (в Киндиной гостинице мог останавливаться и отец Михаила Александровича Шолохова, торговавший, как известно, скотом). Была при гостинице и старообрядческая моленная в укромном покойце, где приходилось уживаться разным толкам, так что яростные споры прерывались лишь молитвами, подчас «умными», то есть читаемыми не вслух, но и до таких споров водились охотники, привлекаемые в гостиницу беседами от Святого Писания. Ресторан оправдывал свое название «Услада» патриархальным разнообразием варений, подаваемых к чаю: яблочных, грушевых, сливовых, вишневых, земляничных. Подавались у Кинди пироги с разными овощами, плодами и ягодами вплоть до пирогов с черникой и клюквой. Славилась «Услада» своими морсами и квасами, но особый гастрономический колорит придавали Киндиному заведению сбитни и меды в древнерусском вкусе, хмельные, иногда очень крепкие, с неповторимым ароматом, так как изысканнейший мед поступал из легендарного соседнего Лушкина леса, где цвели и благоухали вековые липы, от которых происходило название недальнего сельца Мочаловка и деревни Лыканино, чье прежнее название Луканино также не было забыто.

Предприимчивость Кинди не знала сытости, и, не довольствуясь торговлей мясом, он вздумал ставить кожевенный завод, хотя подобный промысел мог испортить воду стремительной, прыгучей Векши да и заразить самое Москву-реку. Тут-то и пригодилась Кинде Баклуша, которую местные жители давно уже кляли, так как она заболачивала крестьянские луга, мешала ездить на телегах, сотрясала воздух богатырским кваканьем рослых лягушек и притягивала к себе ребятишек, вязнувших в топком торфе дна, а изредка даже тонувших в тинистых ямах-бучилах, образующихся после паводка в самых неожиданных местах, где в прошлом году на них и намека не было. Говорили даже не о Баклуше, а о Баклушах, настолько мудрено было разобраться в извилистых рукавах, петлях и водомоинах, неисчислимых в дождливое лето, угрожающих и в засуху засасывающей зелено-коричневой жижей. Баклушей или Баклушами прозывалась живучая, упорно отказывающаяся пересыхать старица Векши, подпитываемая полыми и подпочвенными водами. Они просачивались, размывая скудный здешний торфяник (маленькому заводу, производившему торф на топливо, хватило сырья лет на сорок), так что Баклуша оказалась протяженнее Векши в ее нижнем течении, чье русло по своей прихоти выпрямил купец Трифон Орлякин, собиравшийся устраивать на Векше гребные регаты и подумывавший, не развести ли на ее берегах леса пробкового дуба в промышленных целях. (Не в память ли об этих замыслах по весьма косвенной ассоциации Баклушу все еще называли иногда Баклага?). Купил Орлякин-старший у разорившихся наследников и запущенную барскую усадьбу екатерининских времен, обветшалый дворец с башней, господствующей на своем холме над все той же поймой, где Векша впадает в Москву-реку. На холме был разбит и когда-то роскошный английский парк с прудами и темными аллеями. Из парка можно было любоваться готическим кружевом церкви, построенной по проекту самого Баженова. Орлякин-старший рьяно принялся восстанавливать дворец и парк, но скоропостижно умер. Его наследник, слишком известный в купеческих и в артистических кругах Мефодий Орлякин поспешил обратить в деньги недавно приобретенные отцовские владения, и приобрел их, естественно, безудержно богатеющий Киндя Обруч. Дворец и парк его нимало не интересовали, а для кожевенного завода трудно было найти место лучше Баклуши. Киндя вообще имел вкус к недвижимости и покупал землю ради нее самой, не извлекая из нее иной раз никакого дохода; руки не доходили. Такая слабость за Киндей, действительно, водилась, подтверждая его имущественное могущество.

Казалось бы, домостроевский гений Кинди должен был проявиться и в многочисленной патриархальной семье, но семья-то у Кинди, как на грех, не задалась. Супруга Кинди Улита Фоминична так и не оправилась от страха, вызванного внезапной подозрительной кончиной отца ее Фомы Пыжова. С тех пор она смертельно боялась мужа, боялась не тем благочестивым страхом, каким, по слову апостола, подобает бояться жене, а страхом изнуряющим, паническим, невыносимым, так что Улита вскоре умерла, родив Кинде единственного сына по имени Гордей. Гордей нисколько не походил на Киндю. Он был выше ростом, косая сажень в плечах, добрый молодец, да и только. До поры до времени Гордей не смел перечить отцу, да и неизвестно, перечил ли он Кинде когда-нибудь, хотя на то похоже. У Кинди были свои планы касательно сына. Уже давно Киндя подумывал о том, чтобы подняться на более высокий, так сказать, на международный уровень в купеческих делах, и кое-какие выгодные сделки с иностранцами он действительно провернул, но продавалась при этом исключительно пушнина, а Киндя предпочитал богатеть на кожах и тушах, да и банки начинали его интересовать, но тут, что ни говори, сказывалась Киндина необразованность: международные биржевые операции оставались для него лесом дремучим, да и куда там лесом: в тайге Киндя чувствовал себя как дома, а на бирже его иной раз пробирала все-таки оторопь, хоть он и знал себе цену. Надо было лопотать, а главное, читать по-басурмански, между тем Киндя и в русской грамоте был не вполне силен. Вот Киндя и вздумал приспособить к новейшей, немецкой коммерции Гордея, отдав его дл