– Тебе на работу надо?
– А как же! – Виталик наливал пива из банки. – У меня завтра утром смена. Репетиция.
– В смысле?
– Монтировщик сцены. Театр Моссовета, малая сцена. Знаешь, там, на Комсомольском, за углом?
– Где кафе «Маринка»? – неожиданно дернулась память.
– Точно! А ты? Работаешь?
– Над собой, – вспомнил я юношескую присказку.
Виталик кивнул, вполне удовлетворенный ответом. За окном протяжно ударил колокол. Я вздрогнул. Конечно, это у Ильи, там, в Обыденском переулке, совсем рядом. Храм же работал тогда. Его вообще при Советах ни разу не закрывали. В это же мгновение в дверь комнаты кто-то треснул. Собственно, этим ударом и открыв ее. В проеме стояла женщина в белесых сатиновых трениках. Из-под которых торчали тапочки в крупную голубую клетку со смятыми задниками. Мятые волосы были наспех собраны в пучок.
– Не нужны мне «Жигули», не нужна и «Волга», мне бы хрен с телячью ногу и стоял чтоб долго! Виталик, хер лысый, дай трешку! До завтра. Зарплату в пятницу не дали, – свернула четыре предложения в скороговорку дама.
– Повезло тебе, Ленк. Пивка? – Виталик встал из-за стола, подошел к дээспэшному шифоньеру. Гадко скрипнув, открылась дверца, взметнув в лучах солнца гейзеры пыли. И я увидел свое отражение во внутреннем зеркале шкафа. Это было непонятно что. Скрюченные плечи испуганного человека. Из-за трехлитровой пивной банки лица не было видно вовсе.
Он долго рылся и наконец вытащил из-под маек-трусов новенькую синюю пятерку.
– Держи пять. А то потом все равно придешь.
При виде денег Ленка преобразилась. Лицо просветлело. Синяки под глазами порозовели и не так резко оттеняли бледно-голубые глаза. Даже треники вдруг обозначили остатки фигуры. Я понял, что не так давно это была очень красивая девушка.
– Пивка…
Виталик достал из того же шкафа с трусами еще одну кружку и плеснул туда пива.
– Знакомься. Лена. Моя соседка. А это Сидор.
Ленка кокетливо отхлебнула. Какие могут быть споры по утрам, что никакой я не Сидор! Я уже просто кивнул головой.
– Сидор… – нараспев протянула Ленка. – Очень приятно. Не обращайте внимания на меня. Я сегодня малофизиологична. Сидор… А какую музыку вы любите, пумм-пумм-пумм или тыц-тыц-тыц?
– Ленка, не ля-ля человеку мозги! – улыбался Виталик, разливая остатки пива.
– Нет, ну правда! Это же дивно интересно… – продолжала игриво улыбаться Ленка.
– Отстань, видишь, у человека важный физиологический процесс. Похмеляется.
Виталик глотнул еще пива. Задумчиво встал и начал шастать по комнате, как белка, неожиданно потерявшая колесо.
– Нашел! А я думал, спьяну померещилось! – из-за дивана, где шебуршал хозяин квартиры, неожиданно взвилось облако пыли, словно там сидел кит, ну маленький такой, и пускал фонтанчики пыли. Затем вынырнула улыбка с гниловатыми зубами моего приятеля, далее непостижимым образом появилась рука с бутылкой «Лоела», а уж потом появилось тело самого Виталика. Этакая пьяночеширщина.
– Представляешь, снится сон, что у нас осталась бутылка! Я понимаю, что не должна. Но снится. Я утром в сумку! Нет. Ну, думаю, алкоголизм. А сейчас! Раз! И есть!
Ленка уже деловито скрипела шифоньером, доставая оттуда два граненых стакана и чашку. С отколотой ручкой и выцветшими омерзительно салатового цвета буквами «Береги честь смолоду».
– Тронулись? – ощерился Виталик. Я обреченно кивнул головой и поднял наполненную сладким вином чашку. А что прикажете делать? Постоянно думать, что я трехнулся?
«Ай, да ладно. И так страшно», – мысленно плюнул себе на голову, накатил вторую дозу.
Мы шли в лучах восходящего солнца. В лица, просветленные от утреннего вина, мягко дул ветер. Мы шли в поход за радостью. В магазин за портвейном. Коробейников переулок казался нам светлым и чистым, как предсвадебные трусы. По случаю воскресенья в пивной справа даже не толпился народ. Было непривычно тихо и поэтому более торжественно. Сам переулок казался мне желтой кирпичной дорогой из «Волшебника Изумрудного города». А мы сами – идущими за счастьем Страшилой, Элли и Железным Дровосеком. Причем, кого олицетворял я сам, понять не мог. Хотя и выбор небогат. Или-или. Наверное, все-таки Страшилу с отрубями вместо мозгов.
Встречные коты добро щурились и салютовали нам хвостами. Таракан-диссидент, обменявший сытую старость в подсобке продовольственного на волю и гибель на тротуаре, приветственно шевелил усами.
Мне даже показалось, что среди листьев двухсотлетней липы в садике перед инязом напротив магазина сидят а-ля «русалки на ветвях» четыре фигуры. Историка Сергея Соловьева, писателя Ивана Гончарова, революционера Фрица Платтена и, конечно, Ивана Сергеевича Тургенева. То есть граждан, мемориальные доски которым располагались на соседних домах. И эти фигурки в черных сюртуках радостно болтали ногами, отчего их белое шелковое исподнее временами выбивалось из-под штанов. Они улыбались. Тургенев даже достал платок и прослезился. От столь живописной картины я зажмурился и, открыв глаза через секунду, обнаружил, что дерево исчезло, остались одни фигурки, висящие в воздухе. Причем продолжающие мотать ногами и радоваться нам. Мы входили в магазин.
– Три «Кавказа», – гордо произнес Виталик. – Белых.
Продавщица кивнула. Мы загрузили бутылки в потоптанную сумку из грязной мешковины. Украшенную, а скорее, обезображенную фиолетовыми пятнами, которые символизировали лик Аллы Пугачевой. О чем свидетельствовала надпись латинскими буквами.
– На «Альбатрос»? – утвердительно спросила Ленка.
Виталик кивнул, потом посмотрел налево. На старинном доме с пухлыми полуколоннами и квадратиками орнамента висела тусклая вывеска «Парикмахерская».
– Забыл. Я сейчас. Идите, догоню.
Виталик отдал нам грязную Пугачеву и метнулся назад по улице. Мы с Ленкой свернули за клумбой налево, углубились в неразбериху старомосковских переулков. И вскоре вышли к какой-то стене, где лежало огромное поваленное дерево, облокотившись на смятую решетку из железных прутьев огромного забора.
– Располагайся, Сидор, – широким жестом спутница показала на бревно.
– А почему «Альбатрос»?
– Потому что через дорогу бассейн «Чайка»!
– Логика железная…
– А то!
– Куда это он рванул? – я уже наливал девушке «Кавказ» в снятый с дерева граненый стакан, ополоснутый тем же портвейном.
– Да за книжками. Он там девкам в парикмахерской книжки впаривает. Всякие. Дюма. Или «Женщину в белом» Коллинза. Хренотень разную.
Не прошло и полбутылки, как появился улыбающийся и запыхавшийся Виталик.
– Вот он я! «Женщину в белом» вкорячил. Семь рублей!
«Да… – мелькнуло в голове. – В нашей деревне, в смысле в нашем времени, парикмахерши уже не читают Уилки Коллинза. Они вообще читать не умеют. А ведь мы тогда подсмеивались над бедными девочками, покупающими классику».
– Два портвейна и пиво, – меланхолично отозвалась Ленка. – Вот поражаюсь я, кто только эту дурь читает! Неужели нельзя покупать человеческие книжки?!
– Например? – заинтересовался я.
– Да того же Лондона или Эдгара По, если хотят иностранщину. А так читали бы Паустовского. Он же чудо как пишет! Ну или этого, за углом, – Ленка показала стаканом налево.
– В смысле?
– Иван Сергеича. Там же дом его. Тургенева. В смысле матери.
Я уважительно посмотрел на Ленку. Как она… Виталик поймал мой взгляд.
– Да. Она у нас такая. В Литературном училась, пока не вышибли.
– Я сама ушла, – встрепенулась девушка.
– Ну да, ну да…
– А вообще, наливай, Сидор, я люблю Северянина, – и нараспев добавила: – Это было у моря, где ажурная пена, где встречается редко городской экипаж…
– Северянин пошл, – зажевал сырком Виталик. – Есенин был прав.
– Есенин хитрожопый халявщик! – отрезала Ленка.
– Да перестань. Вспомни «Черного человека»…
Мысли, уютно окунувшись в портвейн, бороздили просторы мозга.
«Почему я все время жру?! Можно подумать, ты у себя во времени трезвенник! У себя… Какая хрень. А что же здесь происходит-то. Сидят со мной на „Альбатросе“ алкаш и алкашка и трындят о Северянине и Есенине. Непостижимо. Но все-таки, может, не пить? Ну хотя бы так интенсивно. А как?! Страшно же. Ведь где-то же по вот таким же улицам брожу я! Молодой. А вот интересно, он и я – это одно и то же или разные люди?! Ну как тут не запить!»
– Виталик, дай двушку.
Приятель вытряхнул на ладонь табачные крошки и мелочь.
– Держи.
Я шел на угол, где всегда, я знал точно, стояли три телефонные будки. Я это запомнил навсегда. В бурной молодости однажды заснул в той, что посредине. Проснулся скрюченный, как Чебурашка.
Снял трубку. Сколько же лет я не слышал этого будочного гудка. Вечность, судя по развивающимся обстоятельствам. Он особый, вбивается в память намертво.
Надо позвонить же. Ну, смелее. Я осторожно набирал номер. 452-… Он же у меня не изменился. А в 79-м я уже жил там, где живу сейчас. Сейчас?! А где я живу сейчас? Ой, да ладно.
Длинные гудки заполняли ухо. Кто может быть дома? Да все. Мать, конечно. Отец живой еще. Ха, так он практически мой ровесник. Там. Или тут. Надо срочно выпить. Нет, подожду.
Наконец трубку сняли. Сердце съежилось в точку, вытянулось в царапину, готовое сию секунду взорваться и взорвать весь мир.
Старый шамкающий голос с еврейским выговором протянул:
– Вас слушают… Алё… Говорите громче… Вам кого?
Я на мгновение задумался и назвал свое имя.
– Здесь таких нет. И никогда не было. Вы ошиблись.
– Как это?! Вы кто? – опешил я.
– А вы кто? – вопросил старческий голос. – Я, между прочим, Мундельсон. Соломон Козьмич. Очень редкое отчество. Не Кузьмич, а именно Козьмич. Заслуженный работник культуры РСФСР. Диктую по буквам фамилию. Чтобы не было недоразумений. Микроскоп, улыбка, негр, декалитр, еврей…
Я бросил трубку. И прислонил голову к стеклу. Метростроевская была по-воскресному пустынна. Ровный солнечный свет наполнял улицу жизнью, хотя людей и не было видно. Я заметил, как налетевший вдруг ветерок погнал сломанную ветку липы через дорогу. Крупные свежие листья были так наполнены светом, что иногда казалось, будто они сами пускают зайчиков. Интересно, успеет ветка перемахнуть дорогу или попадет под машину. Я вдруг разволновался. Мне показалось, что это и есть самое-самое главное в жизни. Перемахнет – не перемахнет. Чет-нечет. Жизнь-смерть. Ветка уже находилась метрах в двух от спасительного тротуара, еще чуть, но по пустой мостовой наперерез ей мчался оранжевый жигуль… Я замер.