Воскресшее племя — страница 7 из 50

— В воде разведем, пусть будет вроде вина, — предложила другая мать, Отолия, но при слове «вино» все племя пришло в необычное возбуждение.

— Мы сами выпьем, — кричали мужчины, — весь век не пробовали, выпьем, захмелеем.

Старуха Карито даже заплакала от жадности. Победило массовое предложение. Драгоценный кусок сахару растворили в котелке горячей воды, потом остудили, и все подходили с важным видом и выпивали по малой оловянной чарке.

Охмелеть одуны, положим, не охмелели, но все же пришли в прекрасное настроение. И стали приставать к приезжему с вопросами:

— Какие большаки, вправду ли они большие, или такие же, как все люди? И если они большие, зачем передали такие маленькие гостинцы?

— Они не прислали, — сказал обидчиво эвен. — Я сам привез. Они еще даже не знают о вас.

— А зачем не знают? — ворчали одуны. — Должны все знать, если они умнейшие.

Это было новое неслыханное требование. О прежнем начальстве никогда так не думали. Мечтали о том, чтобы оно забыло об одунах со своими постоянными требованиями ясаков и уплаты долгов, дорожных, рыбных повинностей. А от этого нового правительства, еще не зная его, уже требовали заботы и внимания.

— Отчего «большаки» не приехали? — спросил Шоромох уже прямо. — Тебя послали. Они большие, ты маленький.

Эвен усмехнулся.

— Так старые люди сказывали. Вот и я вам расскажу. Шел по лесу стрелец и набрел на землянку, дверь отодрал, а в землянке дед лежит, такой длинный, изогнутый, голова на пороге и ноги на пороге. «Ты кто таков?» — спрашивает дед. — «Я — посланец». — «А кто послал?» — «Князец послал!» — «К кому послал?» — «К тебе послал!» — «Зачем послал?» — «Скажи, — говорит, — пускай придет пирога поесть». — «А велик ли пирог?» — «На три леса, на четыре реки, на семь болот». — «А кто его везет?» — «Олень везет». — «А велик ли олень?» — «Голова на Индигирке, а хвост на Колыме». — «А велик ли князец?» — «Если шапку наденет, за небо заденет». — «Пирог велик, князь велик, олень велик, ты зачем мал?» — «А я вчера родился, сегодня на дело годился. Я еще не вырос». — «Ну, ладно, ступай. Скажи: либо буду, либо нет». Вот и я еще не вырос, — сказал эвен при общем смехе. — Но я вырасту.

— Пересядь ко мне, — предложил отрывисто Чобтагир.

Это было почетное внимание, поскольку божественный служитель был наиболее почетным членом одунской общины.

— Отвечай, о чем спрошу тебя. Скажи, большие вызывали попа из Верхне-Обединского острога?

В устах шамана это был вопрос профессиональный.

Верхне-Обединский острожок был упразднен и покинут за ненадобностью уже столетие назад. Еще уцелела церковь. Правда, последний поп, служивший в этой церкви, тоже умер лет десять назад. Но от него остался семейный корень, дочери, все незамужние, пять девиц. Поповские дщери вели свое девичье хозяйство по всем правилам северного производства: рыбу ловили, ставили капканы на лисиц, даже на белок ходили с ружьем. И хотя не имели мужей, но все же рожали детей. Обличье у детей было разное: у одних — подходящее к русскому, у других — подходящее к якутскому, с широкоскулыми лицами, обтянутыми коричневой кожей. У третьих было даже эвенское обличье, тщедушное, сухое, как у птиц. Но дети у девиц не держались и мерли, и в усадьбе на всех пятерых оставался только мальчик Алеша, последний сынок последней младшей дочери. Он был хилый, с кривыми и слабыми ногами, пожалуй, немногим получше последнего русского царенка, Алексея Романова, с которым он случайно совпадал и по имени.

Рядом с поповской усадьбой жило семейство обединского дьячка. Дьячок Парфен был старый, лет за шестьдесят, но для своих лет еще совсем бодрый. Он был неграмотен и плохо говорил по-русски. Но иногда все же помогал попу при службах, даже Апостола читал, — конечно, наизусть, не глядя в книгу и почти ни слова не понимая из кудрявых фраз церковнославянского наречия.

Лет пять после смерти попа церковь стояла без службы. Но в последние годы Парфен осмелел и стал справлять службу, — правда, редко и только в большие праздники. Но служил он по-своему, в сущности, не служил, а шаманил.

Он отобрал три иконы: Николу-чудотворца, Спаса и Спасову мать. В церкви был ильинский престол, но икону Ильи-пророка Парфен отверг: сердитый Илья, жутко смотреть на него, укусит Илья.

Избранников своих Парфен расставил на полу рядом и поставил пред ними угощение: свечей и ладану у него и в помине не было; но он налил стеклянную лампадку рыбьим жиром и запалил фитиль из моха. Кругом лампадки была пища: вареная рыба и мясо, колбасы, пирожки и другие туземные блюда. Парфен плясал перед богами, прыгал, уговаривал их:

— Ешьте больше, ешьте и нам тоже давайте!

Эти своеобразные празднества привлекали эвенков и даже богатых якутов. Все приходили и приносили дары, не только рыбу и мясо, но и белок. Под церковно-шаманскую службу подводилась, таким образом, прочная экономическая база.

Церковную службу Парфен, как указано, справлял дважды в год: на Пасху и на Рождество. В другое время он тоже служил, но уже не в церкви, а у себя в избе. У него был собственный бубен, не хуже шаманского, и он призывал по порядку различных богов: эвенского Гаукы, якутского Белого бога и русского Спаса Милостивого. Чтобы разговаривать с ними, он вызывал духов-переводчиков, по одному на каждую народность. Одунские духи говорили только по-одунски, эвенские — по-эвенски.

— Часовню раскрывали? — настойчиво спрашивал Чобтагир.

В Родиевой была часовня — деревянный сруб с крестом на крыше. В часовне порой служил настоящий поп, проездом из Средне-Обединска.

— Часовню раскрывали, ага, — подтвердил эвен, — даже богов всех повытаскивали наружу. Большие не верят российским богам. Это, говорят, все обман, деревянные доски, обираловка. А Парфена как вызывать стали бы? Он, как весть получил, ушел от больших, схоронился в лесу.

Одуны молчали в удивлении.

— А может, они любят наших здешних божков, душков маленьких! — сказал Чобтагир несмелым, просительным тоном.

Эвен покачал головой:

— Наших тоже бранят, особенно шаманов. «Не верьте им, — говорят. — Обманщики они, все только зря обирают вас».

— А какие же у них собственные боги? — спросил Чобтагир.

— Богов у них нет своих, есть человек самый большой, оттого и зовутся большие. Имя тому человеку Ленин.

— Живой? — спросили все с огромным интересом.

— Был живой, а теперь покойник. Однако он есть и ныне, помещается в городе, лежит в гробнице, сторожит свои большие дела.

Это одуны поняли. Им было близко чувство почтения к покойному герою.

— Постой, — припомнил неожиданно Шоромох. — У русских в срединном городе еще белый князь был, солнцеликий господин. А он теперь где? Он, знаете, был ледяной, а не солнечный, и дом у него был тоже из нетающего льда[13].

— Слыхал, уничтожили его, — сказал эвен. — Солнце поднялось, лед растаял, и стала лужа.

— Кто был на месте его?

— Ленин, — повторил эвен. Он оба раза повторил это имя совсем чисто. Его легко произносить на различных языках.

Молодежь сидела молча. Ей не следовало вмешиваться в разговоры старших. Но при втором повторении этого звонкого имени у мальчика Кендыка почти непроизвольно вырвался вопрос:

— Какой Ленин, видеть бы его…

— У меня есть лицо, — сказал эвен с таинственным видом.

Он порылся в своей берестяной табачнице и достал оттуда оборванный листок помятой и запачканной бумаги.

— «Исколу» затеяли большие для якутских детей, — сказал в пояснение эвен. — Такие бумажки привезли, детишек заманивать.

Листок представлял обрывок букваря. На листке было лицо, знакомое всему миру; даже сибирские туземцы в наиболее глухих захолустьях прямо говорили «лицо», так же, как некогда греки в Александрии тело Александра Македонского, находившееся в мавзолее, просто называли «сома» — тело.

Под лицом было пять знаков, непонятных для оду нов. Кен дык ткнул пальцем в знаки.

— Дай-ка сюда! — Он разложил листок и с пылающим взглядом стал быстро срисовывать лицо и знаки.

Он рисовал на белой бересте тонко очиненным кусочком березового угля, но лицо вышло у него похожим, а знаки совершенно тождественными. Северные народы вообще обладают большими художественными способностями.

— Как сказал ты? Ленин? — переспросил он опять.

— Вот, вот, вот, вот, вот: Л-е-н-и-н.

Он разделил без учителя указанное слово на пять звуков, и каждый из них соответствовал одному из пяти знаков. После того он быстро перевернул бумажный листок на другую сторону, где тоже были рисунки и слова. Там были нарисованы мелкие олени группами: один, два, три, четыре. В таком же точно роде ацтеки в Мексике записывали счет головами индеек. Под группами мелких оленчиков стояли цифры: 1, 2, 3, 4, а внизу была общая подпись тоже из пяти знаков, и, всматриваясь в них, Кендык с удивлением увидел, что они очень похожи на знаки предыдущей страницы. Он даже прочел их: л-е-н-и, а пятый знак стоял впереди и был похож на кружок или на открытый рот. Кендык открыл рот, сделал его круглым и почти непроизвольно выговорил «о». И вышло, таким образом, второе слово: олени. Второе слово, написанное на неизвестном языке незнакомыми знаками, расшифровал по-одунски мальчик.

— Ух, хорошо, — сказал он с увлечением — Новые слова. Еще какие есть слова?

— Не знаю, — признался эвен. Потом подумал и прибавил: — Ну, скажем, — совет, большаки.

— А знаки какие? — настаивал Кендык. Эвен опять подумал.

— Вот я тебе дам еще бумажку. Взял на цигарки, да уж пусть.

Он достал из табачного кисета обрывок газетного листка.

— Вот, — показал он. В заголовке стояло слово с теми же знаками: Ленин. Вторая половина была незнакомая, но эвен подумал и сказал: — Ленинград.

— А что это «Ленинград»? — настаивал мальчик.

— Город Ленина, — ответил эвен.

Ум его был такой же острый, как у одунского мальчика, и он успел нахватать от приезжей комиссии обрывки слов и знаний.