Детей своих дед воспитывал по тому времени замечательно: сначала у них были всевозможные учителя, потом сыновья его учились в Школе колонновожатых старика Муравьева, которого молодежь чрезвычайно любила и уважала3. Это было замечательное и лучшее в то время учебное заведение, в котором отец мой не только усвоил высшую математику, но и развил преподавательский талант, впоследствии очень пригодившийся нам и его школе крестьянских детей.
Окончив курс в школе, отец мой вступил в Московский университет, а впоследствии – на службу в Генеральный штаб, был произведен в поручики и в этом чине остался до конца жизни. Пылкий и самостоятельный характер отца оказался непригоден для военной службы; не раз у него случались неприятности с начальством, обращавшимся с подчиненными подчас довольно грубо. Так, например, однажды, посланный куда-то по казенной надобности, отец мой, тоже Алексей Алексеевич Тучков, стоял на крыльце станционного дома, когда подъехала кибитка, в которой сидел генерал (впоследствии узнали, что это был генерал Нейдгардт).
Он стал звать пальцем отца моего.
– Эй, ты, поди сюда! – кричал генерал.
– Сам подойди, коли тебе надо, – отвечал отец, не двигаясь с места.
– Однако кто ты? – спрашивает сердито генерал.
– Офицер, посланный по казенной надобности, – отвечает ему отец.
– А ты не видишь, кто я? – почти кричит генерал.
– Вижу, – отвечает отец, – человек дурного воспитания.
– Как ты смеешь так дерзко говорить? Твое имя? – кипятится Нейдгардт.
– Генерального штаба поручик Тучков, чтобы ты не думал, что я скрываю, – отвечает отец.
Эта неприятная история могла бы кончиться очень нехорошо, но, к счастию, Нейдгардт был хорошо знаком со стариками Тучковыми, потому и промолчал; едва ли потому, что сам был виноват.
Младший сын деда, Павел Алексеевич, не учился в университете; он предпочел военную службу и четырнадцати лет был произведен в офицеры.
Что особенно замечательно для того времени, дед ничего не жалел также для образования своих дочерей: профессор Давыдов преподавал тете Марье Алексеевне историю и словесность, а знаменитый живописец Куртель давал ей уроки рисования и живописи; она стала хорошей портретисткой, превосходно копировала картины и своими копиями много утешала деда после разорения и продажи картинной галереи. Я особенно помню две великолепные копии: «Четырех евангелистов» и картину с многими фигурами и слепым Товием4. Эти копии и теперь находятся у моего троюродного брата, одного из членов совета министерства внутренних дел, Александра Ивановича Деспот-Зеновича.
Вторая дочь деда, Анна Алексеевна, была замечательная пианистка; ученица знаменитого Фильда, она в совершенстве усвоила его мягкую, плавную и выразительную игру. Третья дочь его, Елизавета Алексеевна, очень умная и замечательно красивая, вышла замуж шестнадцати лет, в тот самый год (1823), когда отец мой женился в Оренбурге на дочери генерал-лейтенанта Аполлона Степановича Жемчужникова, Наталье Аполлоновне.
Аполлон Степанович Жемчужников был очень добрый и в высшей степени честный человек; он был женат на Анне Ивановне Типольд, имел многочисленную семью, состоявшую из девяти детей; кроме того, у него жили мать и тетка его жены; средства его были ограниченны – он жил одним жалованьем.
Когда его назначили начальником дивизии в Оренбург, у въезда в город его встретил командир полка, стоявшего тогда в Оренбурге, и подал рапорт о состоянии полка; в рапорте обнаружились десять тысяч.
Аполлон Степанович развернул бумагу, гневно раскидал деньги и сказал полковнику:
– На первый раз я вас прощаю, но если это повторится, без пощады отдам вас под военный суд.
Полковник в большом удивлении пробормотал извинения, испуганно говоря:
– Так всегда встречали нового начальника…
Мой отец учился у Муравьева со старшими братьями моей матери и был очень дружен с ними; навестив их однажды в Оренбурге, он увидел мою мать и просил ее руки. Бабушка, Каролина Ивановна, нашла, что отец слишком молод, чтобы жениться; его послали на год за границу, но по возвращении он не изменил своего намерения и женился на Наталье Аполлоновне Жемчужниковой.
В это время дела деда расстроились: фортуна, как говорили тогда, долго улыбавшаяся ему, вдруг изменила, он стал проигрывать, проигрывать постоянно и для уплаты карточных долгов был вынужден продавать за бесценок богато устроенные имения и московские дома. Один из его домов отошел Головкину, а впоследствии был перепродан им великому князю Михаилу Павловичу; когда нам показывали этот великолепный дом, он носил название Михайловского дворца, во дворе его стояла будка и ходил взад и вперед часовой, что нас, жительниц деревни, очень поразило. В настоящее время в этом доме помещается лицей Каткова.
У деда осталось только четыре имения: Сукманово – в Тульской губернии; Фурово – во Владимирской; подаренные Екатериной II моему прадеду Алексею Васильевичу Тучкову Ведянцы – в Симбирской; и отдаленное Яхонтово в Пензенской губернии. Но до отъезда семьи в добровольную ссылку, во время междуцарствия и воцарения Николая Павловича, наступило 14 декабря. Отец мой и женатым продолжал жить в доме отца в Москве, где и был арестован и увезен в Петербург.
По приезде в столицу он был доставлен прямо в Зимний дворец; его допрашивали в зале около кабинета императора. Отец мой принадлежал к «Союзу благоденствия», дружил со многими из членов «Северного общества» и с некоторыми из «Южного»; особенно дружен он был с Иваном Пущиным, А[лександром] Бестужевым, Евгением Оболенским и братьями Муравьевыми-Апостолами. Михаил Михайлович Нарышкин был его другом и вместе с тем братом его тетки, Маргариты Михайловны Тучковой, впоследствии бородинской игуменьи.
После допроса отец сказал громко: «Si vous voulez me mener à la forteresse, vous devrez m'y Iraoner de force. car je ne marcherai jamais de bon gré»5. Государь спросил, что это за шум; узнав, в чем дело, он приказал оставить отца в Генеральном штабе, где тот просидел три или четыре месяца. Так как его не было в Петербурге во время вооруженного возмущения, то против него не нашлось никаких важных улик.
Я спрашивала отца, почему он так восставал против заключения в крепость. «Я боялся за твою мать, – отвечал он, – боялся, что эта весть дойдет до моей семьи… Тогда ожидали рождения твоей старшей сестры».
Действительно, во время заключения отца, в 1826 году, родилась старшая сестра моя, Анна Алексеевна: в Москве, в доме, нанятом дедом для всей семьи (своих домов у него тогда уже не было).
После возвращения из Петербурга отец вышел в отставку, и вскоре вся семья наша перебралась на жительство в село Яхонтово Пензенской губернии, в маленький домик, крытый соломою, в котором живали прежде приказчики; из Москвы перевезли немного мебели, некоторые сокровища, остатки прежнего величия, множество книг с литографиями картин из разных галерей, с изображением разных пород птиц и прочее; все эти дорогие издания хранились в шкафах, на которых были расставлены бюсты греческих богов и богинь; впоследствии старшая сестра рисовала с них карандашом и тушью. У каждого из членов семьи было по комнате, и то небольшой, за исключением тети Марьи Алексеевны, у которой была маленькая спальня и большая комната, называемая классною, в которой висели ее работы масляными красками; там она занималась живописью и учила мою сестру. В гостиной стоял рояль тети Анны Алексеевны; она играла, как я уже говорила, очень хорошо, но, к сожалению, только по вечерам. Бывало, няня Фекла Егоровна торопит нас идти спать, а нам не хочется: мы видим, как зажигают на рояле восковые свечи, значит, тетя будет играть. И начинается у нас долгий торг с Феклой Егоровной, кончающийся обыкновенно тем, что няня соглашается оставить дверь в нашу комнату приотворенною, чтобы мы могли слушать музыку в постели; мы бежим спать счастливые, но утомленные беготней, и, разумеется, тотчас засыпаем…
Осенью дед наш с тетей Анной Алексеевной возвращались в Москву: оба они не могли привыкнуть к деревенской жизни, особенно невозможным им казалось проводить в деревне зиму.
II
Кажется, мне было немногим более года, когда однажды зимою вся семья наша сидела в гостиной; кроме своих тут был лучший друг моего отца, Григорий Александрович Римский-Корсаков. Нянюшка подносила меня прощаться к каждому из присутствовавших, а я, по-архиерейски подносила руку к их губам; так же подала я руку и Григорию Александровичу. Он покачал головою и сказал:
– Это что? Я не хочу.
Я прижалась к няне и горько заплакала; она поспешила удалиться со мною, но Григорий Александрович догнал нас и сказал:
– Ну, дай ручку, я поцелую, не плачь.
Но теперь уже я качала головою и показывала, что не хочу. Это мое первое воспоминание. Григорий Александрович всегда говорил: «J’aime quand les enfants pleurent, car on les emporte»6, но для меня он делал исключение; между нами с самого раннего моего детства была какая-то симпатия; я его любила почти столько же, как и отца.
Мне труднее говорить о Григории Александровиче, нежели обо всех выдающихся личностях, с которыми судьба сталкивала меня в жизни, потому что он прошел незаметно, хотя по оригинальному складу ума, знаниям, необыкновенной энергии и редкой независимости характера он был одним из самых выдающихся людей. Современники удивлялись ему. Если бы Корсаков родился на западе, ему выпала бы на долю одна из самых выдающихся ролей в общественной жизни, а у нас в то время не было места таким личностям.